Беглая княжна Мышецкая — страница 73 из 74

пришел в себя, шепчу ему в ухо: «Кунак Ибрагим, это ты?» Видишь, Лушенька, этот «перс» теперь ласково улыбается, а в тот миг едва не придушил меня, ручищами охватил по поясу: «Братка Миша, ты как здесь?» Я ему, опять же встав на цыпочки, в волосатое ухо шепчу, чтоб руки ослабил и на землю меня поставил, да чтоб стрельцов не всполошил. Теперь мы вместе с побратимом принялись толкать всех, пока не встали за спинами солдат, едва ли не в десяти шагах от Лобного места. А вскоре подъехала телега с опорами, а в ней Степан Тимофеевич и Фролка, в цепях скованные…

– Каков он был, Степан Тимофеевич? – тихо спросила побледневшая от услышанного княгиня Лукерья, хотя и понимала, что после пытошной вряд ли кто выглядит по-человечески.

В углу горницы, прижавшись правым боком к молчаливому Антипке, без звука, одними слезами плакала сердобольная Дуняша, а Филипп лишь стиснул зубы и сурово глядел в пол: ему вроде бы и не с руки печалиться за казацкого атамана, от войска которого он получил такое увечье, а все же жаль человека, терпевшего такие муки. Иное дело, если бы просто застрелили или, на худой конец, повесили – раз и готово!

– Телом измучен тяжко, но атаманскую гордость палачам сломить не удалось. Поначалу я не мог взять в толк, для чего рядом с Лобным местом острые колья вкопаны, лишь потом, по прочтении приговора… Дьяк с седой бороденкой, весь какой-то напуганный, надрывно кричал над молчаливой толпой длинный приговор, а галчата на ближних деревьях, словно передразнивая того дьяка, затеяли свою шумную свару… Из всего приговора в память мне впали слова про город Саратов да про нашу Самару. Вот почти слово в слово: «А как ты, вор, пришел на Саратов, и ты государеву денежную казну и хлеб, и золотые, которые были на Саратове, и дворцового рыбного промыслу, все пограбил и воеводу Козьму Лутохина и детей боярских побил. А с Саратова пошел ты, вор, к Самаре, и самарские жители город тебе здали по твоей воровской присылке и умыслу и заводу». – И от себя добавил для княгини, которая могла и не знать этой подробности: – Они имели в виду приход в Самару Игната Говорухина с прелестными письмами от Степана Тимофеевича, которого, изловив, нагрянув ночью, наш воевода Алфимов повелел по голову в землю закопать. А теперь далее из приговора слушайте: «И ты государеву казну пограбил и воеводу Ивана Алфимова и самарцев, которые к твоему воровству не пристали, побил же…» Опять наврали бояре – ведомо всем, что воеводу Алфимова посадили в воду по приговору самарских жителей, а не атаман лишил его жизни. Когда дочитал дьяк приговор до слов: «И за такие ваши злые и мерзкие пред Господом Богом дела и великому государю и царю великому князю Алексею Михайловичу за измену и по всему Московскому государству за разорение по указу великого государя бояре приговорили казнить злою смертью – четвертовать…»

Михаил умолк, словно последние слова комом встали в горле. Княгиня Лукерья, как могла, ласково вздрагивающей ладонью погладила его обветренную шершавую руку, но слов утешения так и не нашла.

– И тут Ибрагим не сдержал гнева своего, по-персидски громко ругнул дьяка: «Пэдэр сэг», что по-нашему значит – собачий сын. Люди, стоявшие поблизости, вздрогнули от этого крика, стрелецкий сотник, не поняв ругательства, обернулся в нашу сторону, а я, чтобы сгладить сей казус, в ответ кричу Ибрагиму и кулаком у его горбатого носа машу устрашающе: «Сам ты пес кизылбашский! По какому праву русского ротмистра локтем в живот тычешь?» Кое-кто пообок негромко посмеялся, сотник свой взор снова обратил к Лобному месту, а Степан Тимофеевич пристально вгляделся в наши лица, и подобие улыбки промелькнуло на распухших губах.

– Неужто узнал вас? – От волнения темные брови княгини взлетели вверх. Она живо представила, каково было атаману среди тысячи жадных до предстоящего кровавого действия увидеть родные лица недавних побратимов, которые, рискуя своими головами, пробрались к самому помосту с палачами и дали ему знак – крепись духом, батько, мы рядом с тобой. Все, что увидим, – детям и внукам перескажем доподлинно, а не по боярской сказке!

– Узнал! Да и как не узнать ему было Ибрагима, с которым в кизылбашском Дербене хлестался саблями… И меня узнал – по его взору понял я. Воспрянул духом Степан Тимофеевич, плечи расправил и впервые голос подал с помоста: «Прости, народ православный…» И еще что-то намеревался сказать перед казнью, да дьяк закричал помощникам палача, чтоб валили атамана на колесо, вязали накрепко, сорвав драную от пыток рубаху… А далее… сил нет сказывать – палач отрубил сперва правую руку, потом левую ногу… Рядом брат Фролка не выдержал смотреть на это, закричал: «Государево слово и дело!» Представь, каков был атаман – без руки и без ноги, кровь из него хлещет во все стороны, а он, стыдя брата за слабость духа, громко крикнул: «Молчи, собака!» Чтоб, значит, не смел выдавать боярам всех его тайных замыслов… Как последним ударом палач отсек голову Степану Тимофеевичу, я уже не мог смотреть, боялся, что сердце не выдержит… Из той толпы меня, почти потерявшего сознание, вывел братка Ибрагим, в темном кабаке на Никольской улице, пообок с Казанским собором, помянули Степана Тимофеевича, да и вон из Москвы, спроводили дядю Семена до Коломны. И здесь, пока приходили в себя после казни атамана, прознали от дяди Авдея еще одну печальную новость.

– О чем же? – забеспокоилась княгиня, готовая к самому страшному известию. – Неужто с нашими самарскими друзьями какая беда приключилась? Немудрено ведь, что после гибели Степана Тимофеевича воеводы куда как осмелели и лютуют повсеместно.

– Оказывается, Лушенька, по весне, прознав, что домовитые казаки схватили атамана в Кагальницком городке и вознамерились везти в Москву, его верные сподвижники под рукой Федора Шелудяка повторили поход батьки и вновь поднялись до Синбирска. И надо же случиться такому – через три дня после казни в Москве, девятого июня, воевода Петр Шереметев, который заступил на место воеводы Милославского, одержал победу над осаждавшими, среди которых были и наши самарские стрельцы и посадские. Воевода в Коломне велел огласить об этом как о великой радости, прибавив, что в том сражении убит наш добрый знакомец, а мой названый крестный Иван Константинов, а Шелудяк с остатком войска отошел к Самаре. Погнали мы с Ибрагимом коней к Волге, наведались сначала в Надеино Усолье. Там успели застать небольшой отряд последних самарян, которые оставляли это сторожевое место перед уходом в Самару. За старшего у них был наш побратим Ерема Потапов.

– О Господи, как славно, что Еремка живой к Самаре воротился, не осиротил детишек, – порадовалась княгиня Лукерья и глянула на Филиппа, словно хотела проверить, знает ли бывший драгун, что именно Еремкина сабля оставила его без правой кисти? Но Филипп никак не прореагировал на это незнакомое ему имя. – О чем поведал тебе Еремка? Кто из наших знакомцев еще жив остался?

– От него известились, что после поражения на Урене атаман Ромашка с конными казаками ушел на Дон к Степану Тимофеевичу, а что там с ним случилось, жив ли, того никто не знает. И еще Еремка сказывал, что в конце июня самаряне послали воеводе Шереметеву письмо с принесением повинной, а стало быть, учинят в городе сыск и расправу. Еремка не захотел уходить от семьи, сказав, что отдает себя в руки Господу – будь что будет!

– Еще о ком были какие известия? – спросила княгиня, теребя концы теплой белоснежной шали, накинутой на плечи. Чем больше она узнавала, тем печальнее становились ее голубые глаза.

– Сказывал Еремка, что с Иваном Константиновым ходил из Астрахани под Синбирск и наш дружок Митька Самара. Да крепко ему не повезло. Во время приступа к городу ему пушечным ядром ожгло щеку – еще бы самая малость, и вместе с тем ядром слетела бы и голова отчаянного Митяя. Его на струге отослали в Астрахань, а с ним и женка его Ксения сплыла, оставив ребятишек на руки бездетного Аникея Хомуцкого с женой. Коль оправится от того ранения, то будет оборонять Астрахань вместе с Федькой Шелудяком от царских воевод. Мы с Ибрагимом не стали рисковать и объявляться на Самаре – коль решили тамошние жители принести повинную, знать, пали духом городские командиры, пошлют к воеводе заложников, а иные уйдут либо в Астрахань, либо на Яик к атаману Максиму Бешеному и по тому сыску скажутся в несысканных. Нам с Ибрагимом более не казаковать, уговорил я побратима приехать в наше имение под видом персидского купца, бежавшего из казацкого плена, а там, думаю, через дядю Семена к зиме и ему какие ни то бумаги раздобудем… Ох, Лушенька, так тяжко на душе от такой страшной смерти Степана Тимофеевича, от неизвестности наказания, которое непременно постигнет наших друзей в Самаре… Одна радость, что мы живы и что маленький Никитушка благополучно появился на этот свет.

– Твоя правда, Михась, – вздохнула княгиня. – Живым жить, погибшим в земле покоиться, а о наших друзьях будем бережно хранить память и по возможности вызнавать новости. А даст Бог, так со временем и свидимся. Мы еще молоды, и смерть наша ходит за дальними горами… Марфуша, чего тебе? – спросила княгиня, увидев кормилицу, которая осторожно заглянула в горницу, боясь нарушить разговор хозяйки.

– Там слепой гусляр с парнишкой-поводырем на подворье пришел, просит дозволения песню петь за прокорм. Пустить ли?

– Пусти и медовухи нацеди, если пьет, то с дорожной усталости ему впору будет. А мы сей же час выйдем на крыльцо послушать, о чем будет его песня.

Старый гусляр с седыми длинными волосами и густой белой бородой, заслышав, что на крыльцо вышли хозяева усадьбы, левой рукой снял с головы войлочный колпак с заячьей опушкой понизу, поклонился поясно, покашлял в кулак и густым басом поблагодарил:

– Благодарствую за питье хмельное, согрело тело и душу, песня пойдет легче, Ванюшка, подай гусли.

Его поводырь, парнишка лет пятнадцати, худощавый и одетый в просторный, с чужого плеча кафтанишко, в таком же войлочном колпаке на кудрявой русой голове, вынул из торбы гусли, бережно передал старику. Тот, проверяя струны, провел по ним несколько раз, вскинул к небу незрячие белые глаза и запел вдруг не густым басом, а почти женским грудным голосом, подражая деревенским причитаниям: