л уроки из книг.
Поликушка вздернул брови, с недоумением уставился на меня поверх стола, не понимая, почему возражают ему, прожившему так долго. Сейчас Поликушка походил на бывшего премьера, которого Ельцин скоро погнал за красное нутро и хитрую гибкость натуры.
– Какое вино, Павлуша? Да лучше водки на всем свете ничего нет. Помню, зашли в Германии в какой-то дом. Выпить смертельно захотелось. Пошарили, нашли в подвале бочку, мхом уж обросла. Наделали из автомата дырок. Оказалось вино. Глаза на лоб – такая кислуха. Только сцать. Устанешь за угол бегать... Нет, лучше водки ничего не придумано. Водка в жар кидает, а вино в тоску. Я как вина-то выпью, так плакать хочется. Водки если тяпну, мне бабу подай... Я, бывало, с Клавдеи-то три пота сгоню. – Поликушка неожиданно хмыкнул, застеснялся своего откровения. – А сейчас не докричаться... Говорят «лучше нету того света»... Не бывал, не знаю. С кем там хороводится без меня?.. Узнаю, шкуру спущу. Не отвертится.
Поликушка говорил густым грудным голосом, почти не заикаясь. В нем после долгого молчания отворилась речь, и старик не мог остановиться.
Марьюшка наконец-то управилась с обрядней. Вроде бы ходила прытко, а из рук уже все выпадало, и в бедной головенке туман: пошла за одним, а тащит другое; шатания вроде бы много, а стол сиротски пуст – только чайная посуда, грудка масла и горка хлеба. Да Поликушке не еда нужна, но гостевание, хотя и кусманчик мимо рта не пронесет.
Марьюшка жалостливо приценилась к соседу, к его бульдожьим отвисшим щекам, мучнистому лицу, к тонкой щели рта, к рачьим глазам, воскликнула, как всхлипнула:
– Господи, и этому тоже нать баба. Зачем? Манной кашкой кормить?
– Ну почто. У меня еще свои зубы все. И ни разу не болели. Поистерлись, правда. Но проволоку могу кусать. – Поликушка ощерил рот, показал зебры. Зубы были желтые, тупые, стершиеся почти до десен. – А пока жевалки родные стоят, человек все может. И даже в космос. Хотя зачем в небе зубы? Вот тоже странная машина – человек, ни одной запасной части. Все гниет, только зубы не гниют. Такое бы сердце, дак вечно бы жил.
– А зачем? – спросила моя Марьюшка. – Зачем жить-то? Ведь все впусте.
– Чтобы достойно умереть, – сварливо, недовольно окоротил старуху Поликушка и вдруг впервые засмеялся, а отсмеявшись, сердито накинулся на еду: накрутил в кружку ложек восемь песку, раздвоил булку и впихнул солидный шматок масла. И сразу припотел, и робкий, но все же румянец заиграл на щеках, и в облике Поликушки пробудились краски. Только что жаловался мне, с любопытным ужасом вглядываясь с балкона вниз, что жизнь потухла, потеряла всякий интерес, что лень нагнуться лишний раз, и вот уже кочетом запрыгал, залоснился взглядом, запогогатывал. Значит, не все так худо, и рано я запохоронивал Поликушку?
Действительно, как порою обманчива внешность: то дает аванс, то упрятывает сущность, закупоривает ее, не дает открыться.
– Что вы все о смерти? Не о чем больше поговорить? – с досадою оборвал.
– Лучше говорить о смерти, чем думать о ней все время, – назидательно ответил Поликушка, откинулся на спинку древнего креслица, как на пляжный шезлонг, и пропал с моих глаз. Я привстал за столом, увидел желтую сморщенную репку, припухшие уши, похожие на переросшие подберезовики, и успокоился. Теперь сварливый голос старика доносился как из-под пола. – Ты молодой, тебе бы все про девок. А нам о болячках, о смерти поговорить – слаже нет. Так ли, нет, Мария Степановна?
– Кабыть так, Поликарп Иванович... Кто о чем, а вшивый про баню, – тоненько пропела вспотевшая от чая Марьюшка...
– Мы должны безропотно, покорно умереть, чтобы уступить место другим – алчным и хищным. Мне говорят: поезжай в богадельню, там присмотрят. Да там крысы пальцы отгрызут. Там черви в каше, там кусок изо рта вырвут и домой оттащат своей свинье, – как псаломщик, играя голосом на обертонах, гудел невидимый Поликушка. – А тут я что захотел, то и в рот положил. Тут Клавдеюшкой моей в каждом углу пахнет. Я, может, оттого и пыль не стираю. – Поликушка всхлипнул, заскрипел сиденьем, заворочался сырым телом, наверное, хотел занять достойное положение, хватался за поручи и не мог подняться. – «Мои года, мое богатство», говорят. На кого бы свалить это богатство? Все отдам... Все отдали, и это отдадим. Хрюшки столпились у корыта. Это они Клаву мою съели, направили синий луч... И почто я, дурень, Клаву ругал? И то худо, и то не так. Бывало, за рулем так устанешь, рук некуда скласть – гудят. Геморрой мучит, радикулит, сердце давит, в глазах рябит. Приду, а она мне от порога: «Опять весь извазюкался, портки сымай, стирать буду». Мне бы рюмку скорей, а она – «портки сымай...» О, Господи!.. И зачем ругал? Пусть бы стирала...
– А у меня все давно готово. Только тапки купить... Ты, Павлуша, про тапки не забудь. Черные чтоб, кожаные. Я уж третьи снашиваю. Из свертка смертного добуду, примерю: так ли баски покажут себя на ноге, скинывать неохота... Я было брата хоронила. А как хоронить, говорят старые люди, надо покойника за ноги подержать, чтобы не снился. Ну, я взялась за ноги, а там тапки белые, тафтяные. Мне и дурно стало. И что, похоронили, да. И вот обоснулась однажды: брат-то покойничек идет навстречу в галошах огромного размера и плачет. Я спрашиваю: «Витя, ты чего плачешь?» – «Да как не плакать, говорит, тапки-то тафтяные намокают...» Ну пошла я в магазин, купила кожаные, послала с другим упокойничком в гробу. Наказала, чтобы передал...
– Там столько народу. Как сыщет-то? – спросил Поликушка с явным интересом.
– А у Бога все на счету, ни одного в потрате. Подскажет Миленький, где искать.
– А грешники?
– И грешники, кто в аду, и счастливенькие, кто в раю, и те, кто при вратах ждут пропуска... И перестал ведь сниться...
– Кто бы пропуск давал в рай иль билет какой счастливый, – тяжело вздохнул Поликушка. – И чтоб захоранивали отдельно. А то лежат, как белье в комоде. Друг на дружке. После останутся одни зубы, если у кого были. Потом и зубы смешаются. Ну как Богу разобрать, что я – Поликушка – безгрешный человек тут лежу и рая жду.
– Больно страшно, не стремися наособицу, – круто осадила Марьюшка. Медяное, как бы прикопченное старостью, ее лицо потонело вдруг и сбледнело. – Отдельно на кладбище лежат только неотпетые. Разбойники иль кто руки на себя наложил. Им век скитаться да воем выть. – И неуж позавидовала старая иль возревновала, вот и осадила Поликушку? Нет бы пожалеть, подольститься, сторонне подумал я, удивляясь своей черствости. Вот вроде бы прижаливал мать до глубины сердца, боялся ее последней минуты, изо всех сил мысленно отодвигал тот страшный час, но, оказывается, уже тайно смирился с прощанием, приготовился к расставанию. Они были такие разные внешне, эти старик со старухою, и характером вразбежку, но в мыслях так спелись, так согласно подгуживали друг дружке, словно бы ничего, кроме смерти, уже не интересовало их. И неужели я таким же стану, так же холодно буду итожить жизнь, подгадывать себе место на кладбище, собирать смертное, прикапливать на гробишко скудную копейку? Боже мой... Наверное, так и станет, от этого никуда не деться, но пока духу не хватает, того деревенского смирения, с которым нормальный простолюдин укладывает последние пожитки.
– А кто при властях нынче? Тех-то куда? Они со свечкой в первых радах, с патриархом милуются? Ведь хуже разбойников. Тьфу на них! Не к месту вспомянул... Своя колбаса, своя родилка, своя школа, своя церковь, свой поп, свое кладбище... Уже при жизни на выселках...
– Это не нашего скудного ума дело, Поликарп Иванович. Патриарх лобызает и прокаженных, и ноги моет, и полотенишком утирает самого последнего. Для него нет лишних, он всякого норовит спасти. Вот и ставит печати губами, чтобы бесы прочь поскочили. Он опечатывает, чтобы совесть их мучила, чтобы опомнились, – убежденно толковала Марьюшка. – А их грехи на себя забирывает.
– Если бы на себя забирывал, то живого места бы на нем не осталось. Весь в камень бы изошел. А он почто-то целует лишь тех, кто при деньгах. Может, и я хочу печать себе на лоб, чтобы светилась... Господь-то меня и разгладит в потемках... А ведь не подступись. Все пути перекрыты, везде «кирпич» висит бывшему шоферюге. Так что не дуй, красавица, мне в уши пузырей. И так в голове утром вьюга воет, а вечером провода гудят... Бабка, не было у них совести с рождения, так и не занять. Эти христопродавцы на земле живут, как в раю, и у батюшек билетика без очереди спрашивают, чтобы и там в хлебное место угодить. Они живых заталкивают в могилы, а сами в церковь ходят за хлебным местом. Я, может, и пожил бы еще, да они ежедень велят – умирай! Они меня в ямку гонят...
– Да кто тебя гонит, Поликарп Иванович? Кто?.. Живи, сколько хочется.
– А вот и гонят, – сопротивлялся Поликушка. – Ужас гонит. Спать ляжешь, а они идут в железных сапогах: топ-топ. Меня хотят пожрать. Ужас, Марья Степановна, сплошной ужас... Подключили к высокому напряжению... На передовой, бывало, побудешь с неделю, а после отведут в запас, чтобы помыться, вшей прожарить, подхарчиться. Счастливчики – те в санбат... А нынче загнали в окоп – и сиди околевай. Передышки не дают... В могилу сбежишь, так ведь и там догонят, разбойники, и сымут последнее, что при жизни не успели украсть. Ужас, Павел Петрович, один ужас, – распалился старик, снова заелозил в креслице, пытаясь подняться и посмотреть нам в лицо.
Я сжалился над Поликушкой, запоздало обогнул стол, протянул старику руку, приподнял и подложил под зад две энциклопедии. Поликушка благодарно улыбнулся, вцепился в край столешни, будто умостился на жердочку, как заморская птица – «попугало».
– Извините, засиделся. Будто штаны приклеились... Вот на днях жуткую историю слышал. – Он покрутил головою, как бы испрашивая разрешения еще побыть в гостях и скрасить одиночество. – Бабы раззявили рот на даровое и купили пачку лотерейных билетов на счастье – вдруг повезет. Расписали их на бригаду по номерам. И вдруг одна выиграла машину. Обрадовались дуры, говорят, пойдем скорее день