В такую минуту вдруг и заявился Зулус, явно чем-то озабоченный.
– Говорят, в Москву едешь? – спросил с порога Фёдор, несмотря на летний зной, был в темно-синей с искрою, когда-то модной, тройке, при галстуке, выбритый до синевы, с порезом под губою, заклеенным туалетной бумагой.
– Не собирался…
– Так собирайся… Сосед помер… К старухе своей укатил, – Зулус широко улыбнулся, сбил черную шляпу на затылок: седой чуб был мокрый от пота.
– Поликушка?.. Поликарп Иванович? – поправился я, чувствуя нелепость прозвища, словно бы душа соседа подслушивала меня.
– Сколько можно коптеть, а? Свое выпил, свое съел. Дай пожить другим. – Радость не оставляла Зулуса, он весь так и светился.
– Как-то внезапно, – вяло жевал я слова. При грустном известии мне вдруг расхотелось в Москву. Там за каждой подворотнею ждут горя: едешь в город по одному поводу, а скоро прилунится череда несчастий, от которых не отбояриться: они кружат перед каждым человеком, как стая бродячих собак, готовых без всякого повода уцепить за ляжку, но и проводить надо Поликушку, чтобы не заснился со своей укоризною в рачьих фасеточных глазах.
– Ты от смертей, а они стаей за тобою…
– Ну да… ну да…. Но почему?.. Здоровый ведь был… Всегда ветошка в руках. Правда, боялся слуг адовых.
– Ну вот видишь… А ты говоришь – здоров. Как только паучок завелся в голове, не убежать: съест, выпьет… Бойся, Паша, паучка… Да и сколько можно годить? Сеять да родить – нельзя годить… Сроки не терпят, годы идут, дети на чемоданах… Танька моя стареет. Не на панель же идти, верно? Таких, как Танька, и в Париже на счет… Молодец старик, старой выковки… Сказал – сделал… Не до ста же лет коптеть? Пожил сам – уступи место другим… Таков девиз современности. А я помогу, – Зулус растянул в улыбке тонкие голубоватые губы инфарктника.
Последних горьких слов я не понял, вернее, сделал вид, что не расслышал их. Я догадывался, что смерти Поликушки ждали с нетерпением, он неожиданно стал обузой, тираном, садистом для молодых нетерпеливых подселенцев, которых сам же подпустил под свой бок с наивной надеждою продлить годы. Но этой мысли я не давал простору, сам от себя прятал, чтобы не подумать о людях плохое, ибо с подобным чувством тяжело жить.
– Разогревай машинешку…
Я словно бы ждал этой команды.
Увы, никто из сотрудников рая не пришел проводить Поликушку в иной мир, но советник ада, о котором я уже стал позабывать, не почурался покойника, явился в крематорий и упорно дозорил осторонь.
Ангелов был в белоснежной косоворотке с позолоченными пуговицами, темные волосы обильно умащены снадобьями и прилизаны до черепных вздутий, так что хрящеватые тонкие уши торчали над красивой ухоженной головенкой, как молочные панты. Поликушка немирно покоился с неплотно прикрытыми глазами, наверное, подозрительно подглядывал за нами, и костяная, совершенно лысая голова его напоминала изрядно поколоченный кием биллиардный шар, отливающий лимонной желтизною. Опираясь на ящик, неловко горбатилась дочь. Она искренне плакала, не щадя усыпанного пудрою лица, и ласково поглаживала отцову голову, словно бы навсегда запоминала ее. Порою она обжигалась ладонью о мерзлую кожу покойного и, будто величаясь своим горем, поднимала лицо и обводила всех нас мутными зареванными глазами, отыскивая виновника своему несчастью. Алевтина была одета явно не по случаю: в коротких брючках по щиколотку и в черной трикотажной кофте по колена, похожей на рекламный щит. Вызывающе выставленную грудь женщина прикрывала базарной авоськой: на рекламе помады уличная бабенка с ядовито раскрашенными губами, похожими на львиный зев, возвещала на весь мир: «Их лиебе йюде!..»
– Они убили моего папеньку! – вдруг истерично завопила женщина, когда два похоронщика в черных сатиновых халатах подошли забивать гроб.
Зулус мотнул головою, будто его укусил овод.
– Ради квартиры убили… Вот тебе, папашенька, последний домик… Ведь как говорила!.. Не послушался своей Али!.. Загнали ироды в гро-о-б..! – причитывала дочь, прислонившись лбом к рукам отца.
Народ внимательно заоглядывался, нервный шумок зашелестел вокруг угрюмого Поликушки. Покойник шумно вздохнул в последний раз и уснул навсегда: приоткрытые глаза в склеротической паутине захлопнулись, губы приотдались и отмякли в жалостливой прощальной улыбке.
– Провокаторша, – угрюмо бросил Ангелов и, дав знак Зулусу, пригорбленно, как бы разгребая людей руками, двинулся на выход. Фёдор подтолкнул меня локтем, дескать, не отставай, здесь мы люди случайные и лишь вызываем у родни вполне законные вопросы: чего мы тут потеряли, чего позабыли иль оставили…
Ангелов недовольно покосился на меня: я оказался ненужным свидетелем в сделке людей, которых сам же и повязал нечистым интересом… Поликушка не мог умереть неожиданно, не попрощавшись со мною… Истеричная дочь лишь укрепила мои догадки.
– Дура-баба. Она любит евреев. Ха-ха… Да на хрен сдалась им эта любовь? Кусок сырого мяса. – Ангелов всплеснул руками как-то по-женски и нервически рассмеялся, будто всхлипнул. – У нее траур, а она, сучка, вырядилась… Она что, не понимает, куда пришла? Все понимает, все, да думает-то одним местом… Климактерическая дура. – Сотрудник ада испытующе взглянул на меня черными непроницаемыми глазами и, отбросив всяческие колебания, коротко намекнул Зулусу. – Все при вас?..
– Все при нас, – сказал Зулус… Без обману…
– И лады… Колеса смазаны, телега поехала. Теперь не застрянем…
Они обменялись пакетами, полуотвернувшись, загородившись локтем, мелко пошерстили в бумагах и молча отправились каждый в свою сторону, чтобы никогда больше не встретиться… Они, наверное, полностью уверились, что я из той же породы людей и их не выдам. Я их повязал однажды и как посредник должен был получить свой процент, а я не спрашивал: ну и дурак, что не захотел наварить… На моих глазах состоялась мелкая сделка, одна из тех десятков тысяч, что ежедневно совершаются на просторах России, в которой скоро и неотвратимо разыгралась судьба человека. Старые люди мешали молодым и предприимчивым, и потому их поторапливали на тот свет, а кто мешкал отплывать на вечный отдых, тех решительно, без особых церемоний, подталкивали на кладбище или в бомжи. Я же из жалости к Татьяне сконопатил крохотную житейскую антисистему, которая по внутренним законам должна была вскоре разрушиться изнутри же и завершиться актом очистительной трагедии. Нет-нет, я хотел лишь счастия красивой женщине… Но если кто-то смеется, то в это мгновение где-то кто-то рыдает.
Я вышел из сквера, не пряча слез от редких прохожих. Я искренне плакал по Поликушке, который на истерзанной земле сумел разглядеть рай и до смерти жалел о его внезапной пропаже. В воздухе стоял тошнотный сладковатый запах, словно весь мир был густо посыпан нафталином. Зулус поджидал меня возле такси. Черный костюм сидел мешковато, на скульях высыпала серебристая щетина…
– Хваткий мужик этот С. А., – нарушил грустное молчание Зулус, когда мы уже подъезжали к своему дому. – Но отстрелять не жалко… Иль на лесоповал… Годика на три. Ведь наверняка в армию не ходил, был комсомольским работником, наставлял детишек уму-разуму… Тварь… – сказал Фёдор, как выстрелил. Заветренный кулак дернулся из коротковатого рукава, словно мужик выхватил из схорона «инструмент» (так крутые нынче называют оружие).
– Не глупи, Фёдор. И без того горя за тобою ходят, – неожиданно для себя обронил я, будто поверил в страшное намерение Зулуса…
– Верно говоришь… За мною горя ходят, потому что я с детства такой горевой, – легко согласился Фёдор. – А за тобой, Паша, смертя… Ты, Павел Петрович, страшный человек… Я тебя боюся и с тобой в разведку не пойду, – Зулус рассмеялся скрипуче, жестко хлопнул меня по плечу. – Шучу, Паша, шучу…
Я обиделся. И не просто обиделся, но разволновался так, что меня бросило в жар, и лицо залила краска. Надо бы хлестко ответить, но слова неожиданно выпали из оборота, загрязли в голове, и я потерялся, стал обычным деревенским гугнею, каким родился когда-то. Вот она, интеллигентская квашня: бурлит лишь в потемках, в душном тепле, тогда и тесто – в потолок, но чтоб сразу… никогда обидчику не даст отбою, мямля, и только запоздало, в одиночестве, распыхтится, как паровоз, и чего только мстительного не измыслит тогда, Бог ты мой!..
– И кого же я, по-твоему, убил? – только и нашелся спросить. – Выходит это я Поликушку убил? И Гавроша?.. Ты что, с цепи сорвался?
Сказал, разгорячась, и тут же прикусил язык: слишком многозначительно прозвучало и недвусмысленно, и даже для меня с излишней прямотою: я, вечный диссидент, разучился говорить искренне за то короткое время, пока служил во властях.
– Разве я сказал, что ты убил Поликушку? Это ты сказал, – насмешливо поддел Зулус. – Я по армии знаю: есть люди, с которыми лучше не знаться. Всех похоронят… Прямо на лице написано…
– Ну да… Такое зловещее у меня лицо… Это я Гаврошу сказал: тони, Артём, хуже не будет. А ты сидел в лодке, ждал Гавроша в гости и раскуривал ему сигаретку, чтобы сразу ткнуть в зубы. Я понимаю: лучшая оборона – нападение, но Бог-то все видит…
– Ты Бога, Павел Петрович, не приплетай… И вообще зря завел панихиду… Я разве сказал, что ты?.. Это из тактической задачи чиновника первое правило: поскорее разыщи стрелочника, если вдруг случилась беда. В армии подобные ситуации возникают часто, когда надо списать погибших. Иначе в стрелочники назначат тебя… На себе испытал.
– Фёдор, не затягивай мокрые штаны узлом. Вдруг они окажутся твоими, и придется идти на люди нагишом…
– Мудрено, Паша… И клепаешь-то на меня напрасно… Я сердцем чую, хочешь меня за шестерку держать, за уличную шпану, – жестко обкусывая слова, катая скулы, сказал Зулус. – Зря торопишься. Я ведь не сказал, что ты… Лично не ты… И тем более – не я… И вообще ты наш мужик, простой, деревенский, только вот вляпался крепко, а теперь соскребайся всю жизнь. И зачем ты научил проходимцев, как из воздуха делать деньги и власть? И Гавроша наслал ловить меня. Один-то бы он не решился… Тебе это было так нужно? Ну ладно, замнем, не будем прошлое ворошить, – Зулус снисходительно хлопнул меня по плечу. – Давай дернем по маленькой… Нас уже заждались давно… Пойдем, профессор, помянем нашего незабвенного и незабытного… Это как хорошо, когда мертвые устраивают маленький праздник для еще живых…