Беглые взгляды — страница 40 из 71

русского взгляда Другого и, применительно к обстоятельствам, взгляда русского путешественника, для которого открывались свои, только для него видимые перспективы.

Как известно, Достоевский считал, что, в отличие от немца или француза, русский человек, теряя национальную принадлежность, теряет все. Такое самоощущение модифицировалось в течение всего XX века и даже нашло отражение в произведениях российского постмодернизма. Так, Виктор Ерофеев в своей книге «Энциклопедия русской души» пишет:

Тоска по родине в гораздо большей степени оказывается родиной, чем сама родина. Другие родины можно поменять одну на другую без особой болезни. Не это ли поразительное свидетельство значительности русской сущности. Миллионы русских эмигрантов XX века, изнывавших в Берлине и Париже, неустроившихся, озлобившихся — пример могущества России[568].

В другом месте Ерофеев поясняет: «Мы не складываемся в чужой шкатулке. Мы — хвостатые…»[569]

И действительно, в 1920-е годы многим русским людям отъезд из России казался «концом биографии»[570]. «Потеряны и разбиты часы — началась жизнь вне времени», — писал в Берлине Алексей Ремизов[571]. Подмеченное еще Петром Чаадаевым вечное путешествие, «хаотическое брожение» русских умов не только вне времени, но как будто и вне пространства — наиболее частое и характерное самоощущение изгнанников из России, оказавшихся в Европе в 1920-е годы. Даже активный посредник и миссионер Федор Степун чувствовал себя там бродягой, ибо, по его собственным словам, российское западничество — «лишь интеллигентское преломление народного бродяжничества», а отрыв от корней — типично русская духовная неукорененность[572].

И действительно, путешествие приобретало для русских изгнанников онтологический, «бытийный» смысл. «Путешествие начинается не с изгнания, а с вечного вопроса», — подметил исследователь творчества Гайто Газданова[573], в произведениях которого понятие «путешествие» получило знаковый характер. Связь жизненного («бытийного») и литературного («метафизического») аспектов возникала постепенно и претерпевала изменения в разные исторические эпохи.

Обращаясь к запискам русских путешественников 1920-х годов, следует иметь в виду, что они представляют лишь определенный этап в истории литературного жанра, нередко выступавшего под кратким названием «путешествие». Как известно, история этого жанра в России восходит еще к XVII–XVIII векам.

Первые поездки русских людей в Европу стали более или менее регулярными в период царствования Петра Первого. В эти путешествия люди, как правило, отправлялись насильственно; притом сами поездки носили своего рода идеологический характер. Ведь европейские страны, куда подданным Петра надлежало ехать учиться, считались «басурманскими» и еретическими; само путешествие ассоциировалось с изгнанием из страны, ссылкой, даже с возможной гибелью. Прощание было горестным: невесты уезжавших часто надевали траурное платье.

Даже последующее более близкое знакомство с обычаями и языками европейских стран не смогло полностью снять ощущение изгнания и трагического предчувствия, ассоциировавшихся с путешествием за границу. Многие из подобных предчувствий действительно оправдывались: ведь именно с путешествиями на Запад было связано появление уже в Древней Руси инакомыслия и сознательной эмиграции (невозвращения) в страну. Так, при Иване Грозном один из вернувшихся из Европы молодых людей, особенно успешно обучавшийся в западных университетах, был казнен за свободомыслие. А при Борисе Годунове из пятнадцати юношей, посланных учиться в европейские университеты, вернулся только один. Уже в Древней Руси имелись и свои первые известные «диссиденты» (князь Андрей Курбский), и первые «западники» (Николай Ордын-Нащокин)[574].

Однако побывавшие за границей русские люди далеко не всегда оставляли дневники или путевые очерки. Ярким исключением из этого правила явились записки стольника Петра Толстого, предка всех Толстых-писателей, в том числе и «красного графа» Алексея Толстого. Стольник Толстой был послан в Европу Петром Первым и провел там довольно длительное время — с 1697 по 1699 год — якобы для подготовки будущего визита русского царя. Но визит не состоялся, а сам стольник вместе с сыном позднее был казнен при очередной смене власти в России.

Мировоззрение Толстого для того времени было уникально: он не противопоставлял Европу и Россию как два мира, но считал их звеньями одной цепи общего развития. Характерно, что при всем энциклопедизме и эпичности мышления Толстого его авторское «я» определялось именно национальной гордостью. Постепенно путешествие стало оцениваться не только как тяжкий труд, но даже как героическая борьба с «открытым пространством»[575].

В последующие эпохи русские поездки за границу носили учебный, просветительский или же развлекательный характер. Но в разные царствования они то поощрялись (при Екатерине или Александре Первом), то почти запрещались (при Павле или Николае Первом). Однако в любом случае не было достаточных условий для полного исчезновения недоверия и настороженности по отношению к Западу. Русское отношение к нему изначально вобрало в себя, на первый взгляд, противоречивое сочетание ощущений: изгнание и убежище, чужбина и пристанище свободно мыслящего человека, смертельная опасность и возможность спасения, тяготение и последующее разочарование.

Этот дуализм русского просвещенного сознания в полной мере выразился в XIX веке. Хрестоматиен пример Александра Герцена, покинувшего Россию по идеологическим (политическим) причинам, но именно в Европе разочаровавшегося в Западе и в идеях демократии. Признанный западник Иван Тургенев, получивший образование в Берлинском университете, более половины жизни провел в Европе, но со временем все глубже переживал свою оторванность от родных корней. Лев Шестов, автор известной биографии Тургенева, подметил в нем наряду с по-немецки «вышколенной мыслью» какую-то «непонятную тоску»[576].

Уже в самых ранних и знаменитых произведениях этого жанра в России — «Путешествие из Петербурга в Москву» (1790) Александра Радищева и «Письма русского путешественника» (1797–1801) Николая Карамзина — проявляются его специфические особенности. Первое, о чем следует упомянуть, это временное и пространственное несовпадение реального путешествия и его описания. Об этом свидетельствует, например, тот факт, что первоначальные «путевые» наброски Карамзина были написаны им еще до поездки в Европу. Это несовпадение сохраняется, даже если путешествие описывается в форме дневника, датированных путевых заметок или писем. Впрочем, такая особенность не является только русской; она связана с авторским стремлением к своеобразному «выравниванию времени», к собственной «реабилитации перед историей»[577].

Однако в случае Радищева имеет место, по сути дела, путешествие в Европу, выступавшее в виде своеобразного идеологического подтекста. Ведь в 1768 году группа из шестнадцати человек, среди которых был Александр Радищев, совершила длительное путешествие на Запад, во время которого русские путешественники посещали университетские лекции, в том числе и по философии. Характерно, что первые записки Радищева, уже связанные с русскими обстоятельствами, появились лишь в 1772 году, а его знаменитое «Путешествие» и того позже. Таким образом, как ни парадоксально это звучит, путешествуя «из Петербурга в Москву», автор описывал свои европейские впечатления и вызванные ими мысли. Как известно, произведение Радищева повлекло за собой репрессии по отношению к нему в России.

В XX веке жанр «путешествий», как стремившийся к преодолению конкретного пространства и времени, оказался наиболее «подготовлен» к мифологизации. Доказательством этому служит и характерное ощущение русских людей в Европе, будто настоящее исчезает из их существования: оно либо «сплавляется» с прошлым (впечатление Нины Берберовой в Берлине)[578], либо заменяется вечностью, вбирая в себя прошлое и будущее (Михаил Осоргин о жизни в Париже)[579]. Дмитрий Мережковский и вовсе ассоциировал понятие чужбины с пустотой, выстраивая антитезу: чужбина, пустота, свобода — Россия, плоть, рабство[580].

Нетрудно заметить, что это противопоставление восходит к известному философскому труду Мережковского «Достоевский и Лев Толстой» (1902) о двух русских гениях, представленных соответственно в качестве ясновидца духа и ясновидца плоти. Позднее Освальд Шпенглер в трактате «Закат Европы» (кстати, очень известном в кругу выходцев из России) закрепил этот мифологический дуализм русского духа, связав его святость с Достоевским, а большевизм — с Толстым. С такой точки зрения, весьма любопытным представляется замечание Бориса Зайцева, касающееся русских в Европе:

Эмигранты же, как птицы небесные, не пекущиеся о дне завтрашнем […] радуются солнцу, воздуху и вновь готовы ничего не делать, как доселе ничего не делали.

Эта «бродячая Русь — не то скифы, не то цыгане, не то художники, не то революционеры»[581] явно предстает у Зайцева как сообщество людей божьих