Бегом на шпильках — страница 45 из 91

• я по секрету представила Бабс друга Сола, перепутав имя;

• целый год я сопротивлялась, но, в конце концов, пошла на поводу у рекламы, спустив полторы сотни на большую мохнатую кашемировую шаль как раз в тот момент, когда они вышли из моды;

• приземлившись в аэропорту Лос-Анджелеса и завидев Кимберли Энн и папу, я воскликнула вместо приветствия: «Пап! Что ты сделал со своими волосами?» и, — когда он прохрипел в ответ:

«А! Нечаянно что-то пролил на них», — пролепетала в качестве слабого утешения: «Просто они такие… блестящие!»


Но тут, покуда в голове у меня одна за другой проносятся разные ошибки моей жизни, я вдруг прихожу к заключению, что, будь у меня возможность снова прокричать маме: «Сюрприз! Секретная внучка!», — я сделала бы это, не задумываясь. Я совершенно не чувствую угрызений совести. Да, я сожалею, что рассердила Тони. Скорее даже, сожалею, что Тони рассердился на меня. Но при этом я чувствую себя ужасно виноватой, что причинила боль маме. Хотя она вполне заслуживала того, чтобы все узнать. Немного труда, но зато — какая рыбка из пруда! Да, к тому же, золотая. Ставлю ту дурацкую шаль, похороненную в недрах моего шкафа, что Келли и Тара, принимая ее в объятья подпольной ветви нашего семейства, в голос воскликнут: «Где ж ты была раньше?»

Хотя я знаю, что сделала это вовсе не для мамы. Я проболталась исключительно для себя. Но как сказать об этом брату? Тони, который всегда и во всем был первым. Тони, которому не нужно было бороться за золото, поскольку он им уже был. Это я никогда не поднималась выше серебра. Родилась второй — да такой и осталась. Посредственной, серединка наполовинку, так себе, ничего особенного, — а, ну да, ведь это все, на что ты способна. Даже последней — и то стать не смогла. А то мимолетное сумасшествие с пюре и печенкой на самом деле вовсе и не было сумасшествием. Мне просто хотелось сбросить короля с его престола и взобраться туда самой.

Но как же обо всем этом рассказать? Гляжу на своего взбешенного брата, а в голову не лезет ничего, кроме случая из детства. Когда мне было одиннадцать, у нас был урок домоводства. Я тогда приготовила лепешки на топленом сале и принесла их домой, к чаю. Мама откусила кусочек, скорчила гримасу и выплюнула мой шедевр в раковину. Бесспорно, будь это твои лепешки, Тони, она съела бы все до единой.

— Прости, — шепчу я. — Мне нет оправданий. Я — идиотка.

Выкарабкиваюсь из кресла-подушки как раз в тот момент, когда Мел влетает в комнату, размахивая тонким розовым кардиганом и газовой жилеточкой в одной руке, и темно-розовой оберточной бумагой — в другой. И при этом пронзительно визжит:

— Ой, какая прелесть, мой большой папа-мишка, ой, они так идут бедной маленькой овечке, о, большой папа-мишка, он такой добрый, маленькая овечка в восторге, теперь она будет такая красивая, она обязательно наденет все это в Париж!

Вымучиваю из себя кислую улыбку и говорю брату:

— Прости. Я, наверное, поеду домой.


Есть три вида плача. Один — громкий, со стенаниями, горючими слезами и обильными соплями, плач из разряда «смотри, что ты со мной сделал», что исполняется перед виноватым бойфрендом, пожинающим горькие плоды своей жестокости и навеки обреченным на неустанное проявление внимательности.

Второй — тихий, с головной болью и безумным выражением лица, плач во имя самоуспокоения: роскошь, строго говоря, вынужденная, когда слезные протоки остаются совершенно сухими. Когда ты искренне веришь, что заслуживаешь право на рыдание, и решительно настраиваешься на то, чтобы вызвать жалость к самой себе.

И, наконец, третий — скорбный, сдавленный плач, что-то вроде плача Мадонны (в смысле, Девы Марии — это я уточняю для полной ясности): когда перед лицом жестокого мира льются невинные слезы скорби, горестно скатывающиеся по лицу и беспрепятственно (ваш образ в этом случае слишком смиренен и кроток, чтобы воспользоваться платком) капающие на монашеский апостольник.

Единственным недостатком номера три, — как раз моего, ой-ей-ей, выбора, — является то, что он ужасно обезображивает лицо. Веки и, как ни странно, нос и рот темнеют и разбухают так, что становишься похожей на огромную голубику. Само собой, Энди появляется как раз к заключительному, наиболее уродливому моменту метаморфозы.

— Черт! — пронзительно вскрикивает он. — Ты в порядке?

— О боже, да, — соплю я, торопливо размазывая позор рукавом по лицу. — Все нормально.

Энди недоверчиво разглядывает меня.

— Ты уверена? — переспрашивает он.

Оценивающе смотрю на него из-под руки — и десятилетие вполне обоснованной предвзятости съеживается до мельчайших размеров. Начиная со вчерашнего дня, этот человек своим обаянием опровергает репутацию несговорчивого упрямца и грубияна. И я нахожу такую перемену весьма привлекательной. К тому же он ведь искренне извинился за тот поцелуй в шкафу.

— Ты уверена, что в порядке?

Моя нижняя губа дрожит.

— Да! — кое-как выдавливаю из себя: эдакий истерический йодль.

— Нет, ты не в порядке, — заключает Энди.

Я капитулирую перед столь впечатляющей наблюдательностью. Мои плечи начинают трястись, слезы брызжут сквозь прижатые к лицу пальцы.

— Тоу-у-уни! На меня зли-и-ится!

Из-за того, что мой тихий плач вдруг переходит в волчий вой, я еще острее чувствую всю несправедливость происходящего, и принимаюсь рыдать совсем уж в голос.

— Тони? — говорит Энди, подходя ближе. — Но он всегда на всех злится. Не только на тебя. На меня он, к примеру, злится все последние десять лет! Да не слушай ты его. Просто он так лишний раз напоминает всем о своей значительности.

— Н… н… н…

Пытаюсь выдавить из себя претенциозное «но». Оказывается, это не так-то просто. Крепко зажмуриваюсь, пытаясь перекрыть поток слез, — и вдруг чувствую, как теплая ладонь осторожно гладит мои волосы. Мои волосы. Ладонь Энди! Я стою и не знаю: то ли открыть глаза, то ли не открывать. Если открою, то непременно сотворю что-нибудь неуместное, например, высуну язык и заору: «Отста-а-ань!» Так что продолжаю жмуриться. Удивительно, но моя кровь, обычно неторопливо циркулирующая по организму, начинает разгоняться все быстрее и быстрее. Я не шевелюсь. Энди прижимает меня к себе и целует в макушку. Господи, только бы там не было проплешины!

Я настолько шокирована, что мои истерические рыдания моментально обрываются. Стою спокойно, а он осторожно поглаживает меня по спине со словами:

— Так из-за чего же он на тебя злится?

— О! Я сказала кое-что такое, о чем не должна была говорить.

Мое лицо упирается прямо в его грудь, так что, когда я открываю рот, чтобы заговорить, то практически целую его сосок. Энди ослабляет хватку и оживленно трет мои предплечья, словно желая согреть меня.

— Такое даже представить невозможно, — говорит он поддразнивающим тоном.

Мне хочется улыбнуться, но в то же время не хочется встречаться с Энди взглядом, поскольку глаза у меня сейчас такие красные, что он может ошибочно принять меня за блад-хаунда. О боже, он все еще обнимает меня. Мы на грани. И дальше может произойти все что угодно. Моя кожа буквально горит в тех местах, где он дотрагивался. Смотрю на его гладкие, загорелые руки и ужасно хочу лизнуть их. Мои внутренности расползаются, как плавящийся шоколад. «А как же Крис? Ты, девка распутная!» — резко гавкает моя совесть. — «Где же твой самоконтроль?».

Где же мой… Где же мой… Если не брать в расчет сомнения в истинности католицизма Папы Римского, — вряд ли можно придумать более оскорбительный и ненужный вопрос. Яростно отталкиваю Энди от себя, — причем именно в тот момент, когда он сам отпускает меня — непроизвольно делаю три шага назад, взмахиваю руками, как цыпленок из мультика, балансирующий на краю обрыва, и кричу:

— Ааа-аа-ай! — и тяжело грохаюсь на пол.

— Ох, подожди, я…

— Нет-нет, ничего, я…

— Прости, я думал, ты…

— Нет, я сама виновата, я…

Мы продолжаем нести подобную чушь, словно Дживз и Вустер, до тех пор, пока наше обоюдное унижение не ослабевает, и Энди объявляет, что «опаздывает на встречу с приятелем в баре». Я с благодарностью принимаю эту ложь и провожаю его до двери. Затем прислоняюсь к косяку, вздрагиваю от смущения и стыда и запрещаю себе даже думать о том, чтобы поцеловать Энди.

Глава 24

Что, впрочем, не мешает думать о том, что Энди поцеловал меня. Хотелось ли ему? Готовился ли он к этому? Может, я слишком много себе навоображала? Может, все это мне только кажется? А может, он действительно хотел, но почему-то передумал? Почему он передумал? Что со мной не так? Следует ли мне держаться высокомерно и презрительно при нашей следующей встрече? Или лучше изобразить беззаботное равнодушие? Какое поведение сделает меня более желанной? И поможет ли, если я все-таки куплю ту коричнево-белую гималайскую шаль с помпонами?

Мечусь по квартире. Мне срочно нужно с кем-то поговорить. Сама собой напрашивающаяся кандидатура явно не захочет беседовать со мной. По крайней мере, об этом. Тем более, еще и двадцати четырех часов не прошло, как она велела мне «быть осторожней». Однако нельзя же, чтоб все было так, как хочется ей. У нее и так есть все: красавец-муж, шикарное платье, медовый месяц с бирюзой, веджвудский соусник из нефрита, квартира-сад с цветочными ящиками на окнах, упакованная кухня с галогеновыми лампами, клубная карточка «Джон Льюис», — в общем, сбылись мечты куклы Барби. Столько всего — так чего жадничать? Почему бы не уступить какой-то сущий пустяк, можно сказать, совсем ничего? Почему «совсем ничего»? Да потому, что ничего, собственно, и не было. Я просто хочу поговорить.

Прежде чем поднять трубку, минуты две дискутирую сама с собой: а стоит ли? После пятого гудка раздается щелчок: включается автоответчик. Сухой мужской голос противно растягивает слова:

«Здравствуйте, вы позвонили в дом Саймона и Барбары Фридленд. Нас сейчас нет дома, либо мы очень заняты. Пожалуйста, оставьте сообщение, и мы перезвоним вам, как только сможем»