Бегство. Документальный роман — страница 12 из 80

Я бросился на постель. Родители вошли в мою комнату и сели рядом.

– Это лишь на время, через полгода мы подадим документы заново, и уж тогда наверняка получим разрешение на выезд, – говорили они, пытаясь меня успокоить. Но у меня началась истерика. Я плакал и никак не мог остановиться.

– Не пойду больше в эту школу, не пойду! – твердил я.

Быть может, я плакал так безутешно потому, что оплакивал ушедшее детство. В июне 1980 года мне должно было исполниться тринадцать, и по еврейским законам я становился «Бар мицва», – уже не мальчик, а взрослый. Наверное в тот зимний день, когда я узнал, что я – отказник, раньше срока закончилось еврейское детство. Переход в новый возраст не был отмечен религиозной церемонией с участием раввина. Просто в этот день я перестал верить во всемогущество своих родителей. Клише порой обладают целительной силой, я в этом давно убедился. Поэтому не могу не сказать, что тот день разбилось зеркало мечты. Мечтая об отъезде, я видел себя в этом зеркале, окруженным сверстниками, среди которых я бы не чувствовал себя еврейским изгоем. Может, я мечтал о гармоничной ассимиляции, невозможной в России? Или это были просто идеалистические фантазии советского ребенка о жизни в другом мире?

Когда я стал отказником, пропасть между мной и одноклассниками сделалась еще глубже. Теперь я носил в себе тайну, которую никому не мог доверить. Тайну знали только мои ближайшие друзья, но их не было среди одноклассников. Вплоть до старших классов в советской школе, а потом еще три курса в университете, мне предстояло вести двойную жизнь. Вспоминая прошлое, я поражаюсь, как же это я ни разу не прокололся, не выдал себя. Тридцать лет прошло, а я не устаю удивляться, какой же запас душевной гибкости таит в себе натура ребенка, позволяя ему приспособиться почти к любым обстоятельствам. В школе я ловко изображал «нормального» советского подростка, а дома участвовал в опасной, тайной жизни отказнической семьи. Конечно, мои родители всячески оберегали, прикрывали и щадили меня. Кроме того, как большинство тинэйджеров, я был эгоистичен и сосредоточен на самом себе, и поэтому в отказнической жизни моих родителей было немало минут и часов отчаяния и опасности, которые прошли мимо меня, почти не оставив следа.


В 1980-е годы по Москве ходил анекдот, полный висельного юмора: в ОВИРе на автоответчике записан голос, который говорит: «Ждите отказа, ждите отказа» – вместо дежурной фразы «Ждите ответа». Этот анекдот как нельзя точнее передает тогдашнюю атмосферу безнадежности. Весна, лето и осень 1980 года принадлежат к самым мрачным периодам в истории нашей семьи. В феврале 1980-го нам в первый – и далеко не в последний – раз отказали в разрешении на выезд. В июле того же года отца со скандалом исключили из Союза советских писателей, и он лишился своего последнего профессионального прибежища. В «Комсомольской правде» было помещено пасквильное стихотворение о моем отце. Оно называлось «Разговор с покинувшим Родину» и открывалось такими строчками: «Для тебя территория, а для меня – / это родина, сукин ты сын. / Да исторгнет тебя, как с похмелья, земля / С тяжким вздохом берез и осин».

Автором был один из секретарей московского отделения Союза писателей, Станислав Куняев. То, что удар нанес именно он, было особенно знаменательным, поскольку в шестидесятые и в начале семидесятых Куняев активно общался с еврейско-русскими поэтами, в том числе с Борисом Слуцким, Александром Межировым и моим отцом. Именно в те годы, когда поднялась и затем спала волна большой еврейской эмиграции, Куняев выдвинулся как один из вождей русских шовинистов от культуры внутри советского литературного сообщества. Именно Куняев, а также его подельники Кожинов и Палиевский стали в поздние семидесятые говорить и писать о русскоязычных писателях еврейского происхождения, которые, по словам этих публицистов-ксенофобов, рано или поздно выкажут свою личину еврейского чужака. «… <Т> ак скитайся, как вечная тень, / ненадолго насытивший желчную кровь / исчезающий оборотень», – кликушествовал Куняев со страниц советской газеты, которую в те годы читали десятки миллионов. В куняевских стихах слышна и государственная антиеврейская риторика, и собственное, личное поэтическое юродство. В этом шельмовании соединились и смешались разные антиеврейские мотивы христианства и марксизма, имперской и советской России – и Агасфер (ставший в послевоенные сталинские годы «безродным космополитом»), и кровавый навет, и «Протоколы сионских мудрецов», и «талмудизм и начетничество», и не сходившая со страниц советской печати антиизраильская пропаганда. Но кроме всего прочего, в пасквиле Куняева содержалась конкретная историческая и биографическая ложь: ведь моего отца и его семью не отпустили в эмиграцию на «скитания», а выгнали из профессий и держали взаперти.

Отец был подавлен куняевским стихотворением и сразу же написал открытое письмо протеста, но «Комсомольская правда» его, разумеется, не опубликовала. Скандальное исключение из Союза писателей и шельмование в центральной печати были прямым остракизмом. Издание трех книг отца – долгожданного сборника стихов «Зимний корабль», автобиографического романа для юношества «Охота на рыжего дьявола» и книги переводов литовской поэзии – было тут же остановлено. Роман находился уже на стадии корректуры, и издательство варварски рассыпало типографский набор и уничтожило книгу. Помню, как я рассматривал корректуру и любовался иллюстрациями in folio, разложенными на отцовском столе. Актами санкционированного вандализма режим наказывал отца за попытку эмигрировать. Но это был двойной государственный садизм, поскольку наказанием стал не только остракизм, но и сам отказ. Запрет на издание «Зимнего корабля» оказался тяжелейшим литературным испытанием. Даже в урезанном виде, с купюрами, к которым принудили автора (в частности, отца заставили исключить из книги стихотворение «Моя славянская душа в еврейской упаковке…»), книга стала бы литературным событием, выйди она в 1980-м году.

Отец оплакивал свои книги. Теперь, когда он попал в черный список, литераторские заработки иссякли. Закончились заказы на переводы, прекратились выступления. К лету 1980-го года родители потратили все сбережения до копейки и столкнулись с настоящими финансовыми трудностями, – впервые с начала 1960-х, когда отец еще учился в аспирантуре, а мама была студенткой-филологиней. Мы быстро распродали фамильные ценности, прадедушкины золотые часы и кое-что из маминых ювелирных украшений, а также драгоценные букинистические издания и те немногие предметы антиквариата, которые водились в доме. Почему-то помню миловидную даму, собирательницу резной мебели, которая пришла покупать наш «славянский шкаф» и оказалась двоюродной сестрой моей одноклассницы Лены Щ. Пришлось придумать легенду, будто мы модернизируем квартиру в скандинавском стиле, но мне показалось, что покупательница шкафа все поняла.

Родителям был необходим источник регулярного дохода. Вернуться на прежнюю работу они не могли. Статус отказника был по сути клеймом отверженного. Именно поэтому так много отказников работало не по специальности – кто сторожем на автостоянке, кто кочегаром в котельной, кто дворником. Оглядевшись в поисках возможных вариантов, отец устроился врачом-лаборантом в одну из крупнейших московских больниц – в вечно переполненное отделение скорой помощи. Получал он там примерно треть своей прежней академической зарплаты, и работал сутки через двое. Кроме того, отец махнул рукой на свою сильнейшую близорукость и астигматизм, и принялся по ночам подрабатывать, как это тогда называли, «бомбилой», то есть таксистом-частником. Доктор наук, автор книг, он возил по Москве спекулянтов, фарцовщиков и проституток, частенько подбирая клиентуру у ресторанов в центре города. Порой он возвращался домой уже под утро, с пачкой мятых купюр в кармане, – двадцать-тридцать рублей, пропахших вином и потными ладонями. Отец был разъярен, подавлен, унижен. Он жаждал мщения. Теперь родители ненавидели советскую систему всем сердцем, именно ненавидели, а не просто находились с ней в состоянии интеллектуальной конфронтации. Помню июль 1980 года, когда в Москве проходили Олимпийские игры, те самые, которые бойкотировали Соединенные Штаты и еще около пятидесяти стран. У нас в гостях была бабушка, и мы всей семьей смотрели по телевизору торжественное открытие Олимпиады. По стадиону в Лужниках маршировала колонна детей в алых пионерских галстуках. Бабушка, сирота сталинской поры, умилялась вслух:

– Ой, смотрите, детки.

Отец потемнел лицом и, не глядя на нее, медленно и мрачно произнес:

– Это, Анна Михайловна, те самые детки, родители которых травят нас, и сами они, когда вырастут, будут травить вашего внука.

Я поразился переменам в отце.

По мере того, как разгорались военные действия в Афганистане, отношения между СССР и Западом становились все хуже и хуже, напоминая преддверие Карибского (Кубинского) кризиса 1962 года. На фоне такой политической эскалации мои родители стали активно участвовать в отказнических акциях, культурных, научных и политических, и одновременно искали живых контактов с западными дипломатами и журналистами. Они стали бывать в британском и американском посольствах на разных культурных мероприятиях. В то время им была особенно необходима отдушина, атмосфера свободы, и походы в западные посольства давали им большой заряд бодрости. В декабре 1980 года-го отца арестовали у дверей британского посольства, когда они с мамой выходили с просмотра нового фильма. На глазах у всех, прямо на Смоленской набережной, отца оттащили от мамы, затолкали в машину без опознавательных знаков и отвезли в местное отделение милиции. Там его допрашивали офицеры КГБ. Мама вернулась домой одна, не зная, чего ожидать, что сказать мне и что предпринять. С отцом «беседовали» полночи, и он возвратился домой под утро, потрясенный допросом. Я знаю, что ему угрожали, но я до сих пор не решаюсь спросить у него, как это все происходило. Знаю только, что грозили не только арестом и заключением. Козырем гэбэшников были откровенные угрозы в адрес жены и сына. После этого превентивного ареста родители затаились и почти два года не занимались активной отказнической деятельностью. Они каждые полгода заново подавали документы на выезд, надеясь, что климат изменится к лучшему. Но после смерти Брежнева в 1982 году обстановка в стране лишь ухудшилась. К власти пришел Андропов. Начался ре