Бегство. Документальный роман — страница 18 из 80

Купив хутор в начале семидесятых, Юри поправил соломенную крышу, провел в дом электричество, кое-что подлатал и починил, но интерьер дома и большую часть убранства оставил в первозданном виде. Мебель была грубой деревянной резьбы, в том числе и жесткие кровати с соломенными матрасами. Водопровода в доме не было, и мы по несколько раз в день ходили к колодцу, в замшелой позеленевшей глубине которого обитало гулкое эхо. Половину дома занимало жилое помещение с очагом и дровяной печкой, служившее одновременно кухней, гостиной и столовой. Тут стоял длинный дубовый стол, почерневший от времени и отшлифованный до блеска ежедневными трапезами. По обе стороны стола помещались длинные скамьи, а вдоль стен стояли узкие кровати. По стенам была развешана старая фермерская и рыбачья утварь. С массивной несущей балки свешивались пучки сушеных трав и цветов. Юри расписал стены и двери персонажами эстонского народного эпоса «Калевипоэг». В те времена он вообще живо и глубоко интересовался всяческой мифологией, причем не только угро-финской, греко-римской и библейской, но и индийской, китайской и японской. Помню, как он работал над масштабным полотном по мотивам «Гигантомахии». Полы в усадьбе были выложены круглыми булыжниками, и от них шел холод; такими же булыжниками, но покрупнее, был выложен внутренний двор. Фундамент и стены были сложены из гранитных валунов – надежно, прочно, на века. Справа к дому был пристроен амбар с сеновалом. К главной комнате прилегала гостевая, в которой спали мои родители, а рядом располагалась большая кладовая. Летняя мастерская художника, хозяйская спальня, детская составляли левое крыло дома. Окна были маленькие, так что внутри всегда царил прохладный полумрак.

На дворе гостей встречал раскатистым лаем Рекс, старая черная дворняга. Преемником Рекса стал кокер-спаниель Лонни, беспокойное создание, которое носилось по окрестным полям и издалека напоминало вспугнутую куропатку. У Юри и его первой жены Урве Роодес Аррак, талантливой художницы, работавшей с кожаными материалами, было два сына, – Ян, мой ровесник, и Арно, на два года старше. Своими длинными льняными волосами и северными ликами оба они напоминали юных викингов. В наше первое лето в Панга-Рехе Юри построил в яблоневом саду домик на сваях, в котором мальчишки и ночевали. Хотя чета Арраков свободно говорила по-русски и вообще была гораздо космополитичнее, чем большинство эстонцев, они не заставляли детей учить русский, несмотря на официальные требования в школе. Такая позиция Арраков и большинства эстонских родителей была одновременно и молчаливым протестом эстонцев против русской оккупации, и способом языкового и культурного самосохранения. Поэтому я общался с братьями Аррак на английском языке, которым они владели куда лучше, чем русским. В Панга-Рехе ощущение заграницы было еще сильнее, чем в Пярну. Оба брата, особенно компанейский и общительный Ян, поражали меня своей раскованностью и свободой. Я завидовал этим эстонским парням, особенно когда думал о неизбежном возвращении в Москву, где меня ждала участь еврейской вороны.

Заветные воспоминания о Панга-Рехе и общении с Арраками не тронуты патиной времени. В них все золотое, живое, неутраченное. По утрам Юри обычно работал, моя мама и Урве стряпали, а отец сидел на крыльце, сочинял стихи или делал наброски. Мы с Яном и Арно катили на велосипедах к морю и ныряли в холодные волны с огромного валуна, похожего на спящего быка, а не то усаживались каменному быку на лоб и удили рыбу. Места здесь были суровые, каменистые, сплошь серое и защитно-зеленое, – можжевельник и камни, испещренные лишайниками. Много лет спустя, впервые отведав джину, я тотчас с поразительной ясностью вспомнил, как в детстве стоял на диком берегу моря неподалеку от Панга-Рехе, срывал ягодки балтийского можжевельника и медленно высасывал их терпкий пахучий сок.

Если накануне шел дождь, мы отправлялись в ближайший «грибной» лес и приносили к обеду полные корзинки боровиков с красными и карими шляпками (на суп), а также ворохи рыжих лисичек, которые мы жарили на сковородке с деревенским маслом, луком и укропом. Иногда Юри выносил на улицу деревянный стол и табуретки, раздавал мальчишкам бумагу, ставил на стол акварельные краски и банку с водой, и давал нам уроки рисования. И отчего я не сохранил свои беспомощные акварельки и рисунки! Ведь на них были пометки и поправки Юри Аррака. Ян и Арно унаследовали художественные гены родителей, и Арно Аррак позже стал профессиональным художником. Обычно Юри не приглашал смотреть свои незаконченные работы, но и дверь в мастерскую не запирал. Так в один из первых приездов на хутор Панга-Рехе я наблюдал работу Аррака над холстом, который получил название «Разговор автопортретов». Четыре бородатых автопортрета художника, два из которых пока представляли собой лишь контуры, а два уже оделись плотью и цветом, сидели кружком, погруженные в разговор. Как-то летом Юри и мой отец на несколько дней заперлись в мастерской и вдвоем работали над детской книгой. Идея была в том, чтобы создать вариации на темы эстонских народных сказок о проказнике-шутнике, болотном лешаке, который помогает беднякам и наказывает жадных фермерских женушек. Этот персонаж, которого Юри называл «Майв», был от рождения наделен волшебной силой. Был вчерне придуман костяк книги, отец собирался написать текст по-русски, а Юри – проиллюстрировать. Они надеялись, что книгу можно будет издать в Москве. Но надеждам не суждено было воплотиться, возможно, потому, что вскоре мы стали отказниками и все советские издательства закрыли перед отцом двери.

Поскольку родители целиком доверяли Арракам, они с самого начала были посвящены в наши планы эмиграции. Попытки эмиграции. Как и у многих эстонцев, которые оставались на родине после Второй мировой войны и на протяжении всей советской оккупации, у Арраков были родственники за границей, в том числе дядя и двоюродные братья Юри в США. Поздно вечером, когда дети уже были уложены спать после ужина, состоявшего из свежего деревенского хлеба, творога, парного молока, меда, жареных грибов, овощей и чая на местных травах и ягодах, хозяева и мои родители подолгу засиживались за разговорами. Меня укладывали когда в гостевой комнате, а когда в горнице напротив печки. За окном, на ветвях и деревянных ставнях, висели клочья молочно-белого тумана. Ближайший соседский дом отстоял от хутора километра на два, и вокруг царила такая тишина, что я слышал каждое слово взрослых. Эмиграция, свобода художника, положение национальных меньшинств – вот каковы были главные темы их полуночных бесед. Иногда Арраки и мои родители слушали вечерние программы «Голоса Америки», «Коль Исраэль», «Радио Франс» и других заграничных коротковолновых передач. Здесь, в этой малолюдной глуши, можно было слушать «голоса» без помех. Глушилки тут не включали.

Все девять лет, пока мы сидели в отказе, Арраки оставалась нашими близкими друзьями и открыто с нами общались, что нас очень поддерживало. В отличие от многих наших друзей доотказных лет, Юри и Урве не страшились связей с отказниками, хотя у них и могли быть из-за этого служебные неприятности. У моих родителей и Арраков были на редкость ладные отношения. Родители звали Юри Аррака – «Юрочка», а Урве – «Урка» или «Урочка». Арраки звали отца не иначе как «Таафит», на эстонский манер, а в мамином имени удлиняли «и»: «Миила». Лишь однажды я был свидетелем того, как между отцом и Юри возникли разногласия. Шла обычная ночная беседа. Заговорили о войне, об эвакуации из осажденного Ленинграда на Урал, о военном детстве моего отца в глухой деревне, где местные ребятишки впервые живьем увидели еврея, а также о военных лишениях и о том, каково это было – месяцами не пробовать сахара и мяса.

– А ты, Юрочка, где был во время войны? – спросил отец у Юри.

– В Таллинне, с мамой, – невозмутимо ответил Аррак.

– Тяжело приходилось? – автоматически спросил отец, должно быть, представив, как жилось его ровеснику в оккупированном немцами городе.

– Да нет, почему, у нас была нормальная жизнь, – ответил Юри, в голосе которого чувствовалось напряжение.

В кухне старого дома повисло тяжкое молчание. Урве первая почувствовала, что мой отец обескуражен, да и Юри тоже было не по себе. «Давайте-ка я еще чаю согрею», – предложила она и принялась заваривать отвар измяты, зверобоя и чабреца. Тогда я мало что понял из этого разговора, и списал трения между отцом и Арраком на две бутылки литовского кальвадоса, купленного до этого в райцентре и распитого за ужином. Я тогда еще не знал, что Эстония первой из европейских стран стала Jüdenrein, как раз в тот период, который Юри назвал «нормальной» жизнью. Не знал я тогда ни и о 20-й «эстонской» дивизии Ваффен-СС, ни о концлагере Клоога, находившемся к юго-западу от Таллинна. Можно ли, нужно ли теперь пятнать детские воспоминания кровавыми чернилами истории, которую я изучил уже взрослым?

Поездки в Панга-Рехе венчали наши ежегодные эстонские каникулы. Мы впитывали целительную тишину хутора, заряжались спокойствием нордических пейзажей. Навещая Арраков каждое лето, с 1976 по 1986, мы наблюдали, как меняются их интересы и предпочтения. Перемены эти предшествовали распаду брака между Юри и Урве, а ведь когда мы только познакомились, в их доме царила совершеннейшая идиллия. Поначалу Арраки культивировали эстонские народные традициями, фольклор, деревенский образ жизни. Постепенно они обратились к буддизму и астрологии, которой особенно увлеклась Урве. Как-то летом 1980 года мы приехали в Панга-Рехе и обнаружили перед домом своеобразное сооружение – высоченную буддийскую ступу из известняка, на которой был яркими красками нарисован полуприкрытый глаз. Эту ступу Юри возвел вместе со своим новым приятелем Велло С., эстонским художником. Прогуливаясь с моими родителями по пустынному морскому берегу, Велло толковал о диссидентском движении в Эстонии и развивал перед ними планы того, как нелегально пересечь границу с Финляндией где-нибудь в северной карельской глуши. Оттуда он планировал добраться до Хельсинки, паромом переправиться в Стокгольм и попросить политического убежища в Швеции. Велло наизусть зачитывал отрывки из «Зверофермы», а свою хипповую подружку прозвал Молли, по имени кобылки из антиутопии Оруэлла. В то лето в воздухе хутора впервые повисло нехорошее, тягостное предчувствие беды. Туманные, блеклые полотна Велло все как на подбор носили немного сюрные назв