Мы вернулись в ее темную комнату, где молча, выжидающе, замерло время. Обеими руками притянув к себе мою голову, так что губы впечатались в ее горячее плечо, Полина прошептала:
– Ты только не рычи.
– Почему? – спросил я, уже не в силах думать ни о чем.
– Эта сволочь услышит, она каждый звук слышит, – отвечала Полина.
Под «сволочью» подразумевалась ее научная руководительница, сорокалетняя разведенная дама, которая приехавшая в Чашниково на неделю, чтобы проверить, как идут эксперименты дипломниц и аспиранток. Руководительницу разместили в комнате за стенкой. С ней была улыбчивая придурковатая девочка-подросток, похожая на пеликана. Я потом сталкивался с ними в коридоре, и при встрече всякий раз развлекал девочку выдумками про чашниковских леших и водяных.
Наши ночные свидания продолжались еще неделю. А за несколько дней до конца летней практики в Чашниково приехал Макс Кролик. Поначалу он предполагал в тот же день вернуться в Москву, но у одного из моих соседей по бараку начался лающий крупозный кашель, его перевели в лазарет. У нас освободилась койка, так что Макс остался на все выходные. В субботу Полина пригласила нас с ним к себе на ужин, отметить окончание Чашниковского семестра и гульбария. Кроме нас, на ужин была приглашена Эммочка, моя однокурсница, полуэстонка, с которой Полина дружила еще до Чашниково. Макс привез из Москвы бутылку водки, а в местном винном мы купили две бутылки «плодово-выгодного» вина. Полина открыла банку домашних маринадов: красный перец, патиссоны, огурцы, помидоры, все с чесноком и молдавскими приправами. На электроплитке она состряпала жареное мясо с луком и сварила молодой картошки, щедро сдобрив ее укропом и маслом. В разгар пиршества из какого-то потайного ящика была извлечена вторая бутылка водки. Мы все напились и затеяли игру в покер на раздевание. Когда я проснулся на рассвете, Макс спал на койке – через узкий проход от нас с Полиной. Он был замотан в простыню и в слюдяном утреннем освещении напоминал поверженную статую римского сенатора в тоге. Эммочка спала на третьей койке, без лифчика и фуболки, но в линялых джинсах. Моей первой мыслью было: как бы потихоньку выкрасться из постели, собрать раскиданную одежду и ускользнуть, пока Макс и Эммочка не проснулись. Я потянул край одеяла, и тут Полина прошептала:
– Не уходи еще, подожди.
Мы лежали на узкой койке, прижавшись друг к другу, и Полина сказала шепотом:
– Я про тебя знаю.
– Знаешь что? – спросил я. Мурашки побежали по рукам и ногам.
– Можешь не притворяться. Я тебе раньше не говорила, но у меня бабушка еврейка, мамина мама. Ее фамилия была Каплан. Так что по вашей религии я тоже еврейка, выходит. И я, и моя дочурка.
– У тебя есть?… – от изумления я не договорил —
– Родственники? – Полина угадала мой вопрос.
– Да.
– Я думаю, что есть какие-то троюродные в Израиле. Но вообще-то почти всех румыны убили в войну. В Заднестровье, – она уже не старалась понижать голос. – Из всей бессарабской родни, а семья был большая, уцелела только одна бабушка.
– Полина, – сказал я угрюмым голосом. – Что ты такое обо мне «знаешь»?
– Что вы пытались уехать, – ответила она. – Отвалить отсюда.
– И откуда ты это узнала?
– Так, сарафанное радио. Поговаривают на факультете, – она опять перешла на шепот.
– А ты слухам не верь, – буркнул я.
– Я тебя огорчила, малыш? – спросила она. – Ну что поделаешь, жизнь не сплошной праздник. – Помолчав, она добавила: – Но тебе же было хорошо со мной?
Опять политика вторглась в ту «заколдованную область» моей жизни, которую я надеялся оградить от отказных дел. Конечно, это было неизбежно, и нечего было надеяться, но все равно камнем на сердце легло ощущение предательства. Только вот кто же меня предал? Полины была рядом, физическая острота пережитого летнего романа еще не успела уйти в прошлое и стать воспоминанием, а я уже думал о том, как же невозможна в этой несчастной стране частная жизнь.
Полина поцеловала меня в висок.
– Хороший мой, подай-ка мне это, – и она показала глазами на черный свиток белья, лежавшего на исцарапанном зеленом полу у кровати, словно скворец с перебитыми крыльями.
Я встал и оделся, собрал раскиданную одежду Макса, разбудил его. Полина лежала лицом к стене, свернувшись клубочком под ядовито-зеленым шерстяным одеялом. Макс быстро натянул джинсы и футболку, и мы вышли на цыпочках, стараясь не разбудить полуголую Эммочку.
Оставшиеся дни мы с Полиной избегали друг друга. Летний семестр закончился, и я вернулся из Чашниково в Москву.
6. Поэзия, любовь, погоня
Пока я проходил летнюю практику в Чашниково, родители взялись за ремонт нашей квартиры на Октябрьском Поле; ремонта там не делали с 1971 года, когда мы въехали в новый кооператив. По двойной цене были закуплены обои и плитка польского или чешского производства. В одной из строительных контор был нанят прораб, который параллельно занимался частным предпринимательством. Вернувшись домой в июле 1985 года, я переступил порог квартиры и увидел, что отремонтировано все, от пола до потолка, в гостиной стоит новый гарнитур, а в холле – новые стеллажи.
Казалось бы, странно, зачем было отказникам с семилетним стажем затевать ремонт? Неужели капитальный ремонт квартиры означал сдачу и отрешенье от Исхода?
Летом 1985 года политическая ситуация в Советском Союзе не сулила отказникам перемен участи. После Брежнева на советском престоле ненадолго воцарился Андропов, а в марте 1985 со смертью генсека Черненко закончилось и «правление трупов». Внеочередной мартовский пленум ЦК избрал Генеральным секретарем Коммунистической партии пятидесятичетырехлетнего Михаила Горбачева. Хоть рвавшийся к власти Горбачев и обошел своего соперника Виктора Гришина, одного из «брежневцев», но у власти Горбачев держался еще непрочно. Было известно, что Горбачеву в свое время протежировали и Михаил Суслова, Великий Инквизитор партии, и Юрий Андропов, бывший председатель КГБ. В перспективу нашего отказничества и борьбы летопись советского режима последних десяти лет укладывалась следующим образом. Мои родители впервые подали заявление на выезд, получили отказ и столкнулись с преследованиями еще в конце брежневской эпохи. При Андропове и Черненко (с 1982 по 1985 год) мы подавали и переподавали заявления на выезд, а власти упорно отвечали отказом. Потом началось правление Горбачева, от которого пока, летом 85-го, веяло не обещанием грядущих реформ (которые в дальнейшем развалят государственную систему), но лишь недавними леденящими воспоминаниями о кэгэбешнике Андропове.
Ремонт намекал на то, что в нашей жизни появилось подобие размеренности и комфорта. Отец работал врачом-эндокринологом в районной поликлинике, консультировал в больнице и принимал частных пациентов. Мама на полставки преподавала английский в Доме Культуры и давала домашние уроки. В наших жизнях установилось хрупкое равновесие. Тоже самое можно было сказать о других отказниках. Отказники превратились в изолированное, замкнутое сообщество. Они обладали определенной мерой экономической стабильности, но над ними постоянно висела угроза преследований. Нелегко было поддерживать в себе надежду на эмиграцию.
В начале августа мы уехали на машине в отпуск, в Эстонию. Помню, я сидел рядом с отцом, а мама устроилась на заднем сиденье и то подремывала, то читала американский роман. Мимо нас мелькали холмы Валдая, и я тогда думал, что вот мы так всегда и будем жить в России, и каждое лето ездить в Пярну, и мои будущие дети вырастут в стране, в которой никогда ничего не меняется и которая никогда не выпустит нас, пленных чужаков-евреев, на волю.
В середине августа отцу пришлось сорваться из Пярну и на неделю уехать в Москву. Машину он оставил в Москве и в Эстонию вернулся ночным поездом. Через две недели отпуск кончился, и мы, как всегда, через Таллинн, должны были возвратиться домой. Мы приехали из Пярну ранним утренним автобусом в Таллинн, чтобы провести целый день вместе с Арраками. Их брак тогда еще не распался, внешне сохраняя шаткую гармонию. Юри и Урве были полностью в курсе наших дел. Но в тот сияющий балтийский день мы в разговорах ни разу не коснулись жизни отказников и инакомыслящих. Вместо этого мы упивались дарами лучшей таллиннской кондитерской, в том числе моими любимыми бисквитными пирожными с глазированной клюквой и взбитыми сливками. Юри и Арве отвезли нас на побережье, где Григорий Козинцев в начале 1960-х годов снимал своего «Гамлета». Мы стояли на смотровой площадке, смотрели вниз, на острые клыки скал, и, словно шекспировские, нет, скорее чеховские персонажи, говорили о том, как время беспощадно смалывает наши жизни в мелкие крупинки белого песка.
День завершился прощальным ужином у Арраков дома в Мустамяэ, одном из новых районов Таллинна. И приключением. Много лет подряд мы уезжали ночным «фирменным» поездом «Эстония», 34-м (по совпадению – номер моей бывшей московской школы), и поезд отправлялся в одно и то же время, примерно в 7:30 вечера. За ужином у Арраков мы так расслабились, что даже мой отец, который любил приезжать на вокзал заблаговременно, в этот раз не торопил Юри. От дома Арраков до вокзала была всего четверть часа езды, и, когда мы вступили на платформу, поезд только-только тронулся. Мы побежали по платформе, мама увидела эстонского милиционера и метнулась к нему с криком:
– Остановите поезд! – Слишком поздно, гражданка, – ответил он по-русски с эстонским акцентом.
В полной растерянности мы стояли на платформе с чемоданами, удочками и коробкой таллиннских пирожных, и смотрели нашему поезду вослед. А из поезда на нас в изумлении глядели наши давние пярнуские знакомые, смотрели и глазам своим не верили. Не может такого быть, Шраера никогда не опаздывают на поезд! Оказалось, что расписание, не менявшееся уже лет пятнадцать, если не больше, в этом году вдруг взяли и поменяли, и мы опоздали на поезд всего на считанные минуты. В конце концов все уладилось не без участия наших друзей Арраков: нам удалось поменять билеты на другой поезд, который уходил через полтора часа. Трудно придумать более затертую аллегорию судьбы, чем опоздание на поезд «Эстония», идущий в сторону дома. В ту же ночь, лежа в люминесцентных сумерках купе, подсвеченных дорожными огнями, я не мог уснуть от усталости и все думал и думал о том, что ожидает нас в Москве. Следующий учебный год окажется самым насыщенным годом моей советской жизни.