Бегство. Документальный роман — страница 37 из 80

ний. У памятника не раз проходили акции протеста, несанкционированные чтения, с которых выступающих увозили в черных воронках. Когда мы вышли из метро, был уже десятый час вечера. Мама сжимала в руках сумочку, а в сумочке лежало письмо протеста в отцовском оригинале и в переводе на английский. Уже больше двадцати лет прошло с тех пор, как мои родители вернулись из отцовского Питера в мамину Москву. Тогда, в 1964 году, меня еще не было на свете, и родители жили в двух шагах от памятника Маяковскому, в коммуналке на углу улицы Горького. Кто только не ночевал у родителей в гулкой комнате, окнами выходившей на Садовое кольцо – от минских родственников тети Мани и дяди Монуса – и до поэтов-приятелей отца. Овсей (Шике) Дриз, идишский поэт и завсегдатай московских пивных, с которым отца познакомил Генрих Сапгир, как-то раз засиделся у родителей допоздна, потом свалился и проспал мертвым сном до самого утра. В те годы мои молодые родители жили богемной жизнью, строили планы, мечтали об успехе. А теперь двуглавый призрак Горького и Маяковского завис над нашей семьей. Отец нашел временное убежище от своих преследователей в больничной палате Четвертой Градской, а мы с мамой шли на встречу с американским журналистом С.Ш., московским корреспондентом газеты New York Times, сыном православного священника-эмигранта. Мы должны были передать ему просьбу о помощи, с которой отец обратился к литературным собратьям за рубежом. Журналиста, с которым нам предстояло встретиться, родители до этого видели один раз в жизни, если не ошибаюсь, дома у знакомого американского дипломата. По телефону условились, что мы с мамой пойдем от улицы Горького по Садово-Триумфальной, потом дальше по Садово-Каретной, а журналист будет нас ждать чуть не доходя здания, где в те годы помещался московский офис New York Times. Мы миновали Сад Эрмитаж. Садовое кольцо было безлюдно и ярко освещено; лишь кое-где были припаркованы автомобили. Журналиста на условленном месте мы не увидели, поэтому нам пришлось пройти вперед, потом развернуться и двинуться вспять. Этот дурацкий маневр нам пришлось повторить два или раза три, хотя мы понимали, что привлекаем к себе ненужное внимание. «Вот он, наконец-то», – прошептала мама, и мы заторопились навстречу высокой фигуре в темном габардиновом пальто, показавшейся на противоположном конце квартала. Бородач в очках еще издали кивком поздоровался с мамой, а подойдя поближе к нам, даже улыбнулся. – Вы забыли вот это, – сказала мама по-английски и протянула журналисту конверт с письмом отца. – Большое спасибо, – ответил журналист и на ходу сунул конверт себе за пазуху. Он миновал нас и свернул в переулок. – Рвем когти, – сказал я и потянул маму за рукав к краю тротуара, чтобы поскорее поймать такси, а сам уже поднимал руку, голосуя. Такси подъехало мгновенно. «Ловушка?» – промелькнуло в голове. Я назвал адрес. – Дак это ж в другую сторону, разворачиваться придется, – пробурчал таксист – Поехали, шеф, мы тебя отблагодарим, – сказал я каким-то не своим голосом. Теперь, когда я рассказываю об этом американским знакомым – или же тем журналистам, которым все еще интересны события ушедшей в прошлое советской жизни, – то эпизод словно бы отрывается от реальности, приобретая киношный джеймс-бондовский лоск. На самом деле все было совсем не как в кинотриллере. Забравшись на заднее сидение такси вслед за мамой и захлопнув дверцу, я увидел, как вслед за нами тронулась с места, светя ожившими фарами, неприметная, с виду гражданская машина, до того дремавшая совсем неподалеку у кромки тротуара. Спустя тридцать лет трудно объяснить, как же я одновременно испытывал чувство подлинного страха и ощущение головокружительного азарта. Я украдкой оглядывался на преследователей через заднее стекло такси. Они гнались за нами на самом заурядном «жигуленке», первой или одиннадцатой модели (я не разглядел). Их было двое. Я не хотел пугать маму и тем более настораживать таксиста, но просто не мог не оборачиваться. Мне опять стало казаться, что мы угодили в капкан на колесах – ведь таксист подъехал так подозрительно быстро, будто выполнял приказ. Несмотря на тревогу, я ничего не мог сказать вслух. На перекрестке с Цветным бульваром, рядом со старым цирком, такси развернулось и, набирая скорость, помчалось обратно к площади Маяковского. Такси двигалось в правильном направлении, и теперь у меня уже не было ни малейших сомнений, что «жигуленок» преследует нас. – Гони, друг, – сказал я таксисту, когда мы выехали на улицу Горького. – Мы в долгу не останемся. Я лихорадочно отсчитывал вехи городского пейзажа, мелькавшие за окном. Улица Горького сменилась Ленинградским проспектом, который потом вливается в Ленинградское шоссе. Мы миновали стадион «Динамо», неподалеку от которого жили моя бабушка, тетка и двоюродная сестренка, промчались мимо узорчатого красно-белого Петровского замка, где, посещая Москву, останавливалась Екатерина Вторая, а потом ее наследники, где совсем недолго стоял Наполеон, и где теперь располагалась Военно-воздушная инженерная академия им. Жуковского. Вот и станция метро «Аэропорт», а рядом с ней многоквартирные дома на улице Черняховского, заселенные советской художественной элитой, писателями и деятелями кино. Остался позади Автомобильно-дорожный институт, куда мне, наверно, пришлось бы пойти учиться, не поступи я в университет. В считанные минуты, оставив позади станцию метро «Сокол» и так и не оторвавшись от «хвоста», мы свернули с Ленинградки на улицу Алабяна. Отсюда, через гулкий мост над разбегавшимися железнодорожными путями, мимо городка художников, – полный вперед по Алабяна и Народного ополчения до Октябрьского Поля, до самой нашей улицы Маршала Бирюзова. А оттуда уже рукой подать до дома.

Многие улицы и площади в нашем районе все носили имена советских военноначальников времен Великой отечественной войны – Рыбалко, Соколовского, Малиновского, Марецкова, Вершинина, Конева. Таксист гнал на предельной скорости, и преследователи несколько раз проскочили на красный свет, чтобы не потерять нас. На протяжении всей этой гонки с преследованием мы с мамой и словом не перемолвились. Я показал, где повернуть, таксист подкатил прямо ко второму подъезду нашего дома. «Жигуленок» остановился позади нас, чуть не доезжая нашего подъезда. Я сунул таксисту десятку, мы с мамой выскочили из такси и кинулись в подъезд. Один из двух лифтов стоял на первом этаже, мы поднялись на седьмой этаж, второпях отперли дверь, вошли в квартиру и закрылись на оба замка и на цепочку. Я выглянул в окно своей комнаты. «Жигуленок» теперь стоял у нашего подъезда, оба преследователя сидели в кабине. Через несколько минут они уехали, а мы с мамой принялись лихорадочно прокручивать и анализировать случившееся. Ведь они могли вызвать подкрепление, отправить нам вослед милицейскую машину с сиреной и мигалкой. Преследователи могли бы остановить такси, арестовать нас, отвезти на допрос. Могли – но не стали этого делать. Ограничились погоней до самого подъезда. Мы заключили, что парни из «Жигуленка» следили или за редакцией New York Times, или непосредственно за самим С.Ш., журналистом, которому мы передали протест отца. Вели наблюдение и «провожали» всех, кто входил в контакт с американским журналистом, чтобы установить их личность. Поэтому им и нужен был наш адрес, какой-либо конкретный адрес. Мы свою миссию выполнили, передали письмо отца на Запад, и теперь об нашей встрече с ним знала и советская тайная полиция. Наутро мама побывала у отца в больнице и рассказала ему о событиях вчерашнего вечера. Я утром ездил в университет, потом навестил отца, а остаток дня и вечер провел с Любой. Конечно, мне ужасно хотелось поделиться с Любой всей историю с передачей письма и погоней, но я удержался и ограничился полуправдой: «Был занят отказными делами». Люба не настаивала на подробностях. Через неделю отца перевели из больницы в санаторий Братцево, расположенный на северной окраине Москвы. Поначалу он отказывался ехать в карете скорой помощи, предоставленной больницей, но заведующая кардиологическим отделением Четвертой Градской, та самая смелая женщина, которая укрывала отца от гэбэшников, уверила его, что это вполне «безопасно». В санатории отец провел неделю и к Новому году вернулся домой. Родители вдвоем встретили 1986-й год. После болезни и адского напряжения последних недель отцу хотелось лишь одного – передышки. Под Новый год он рассказал нам с мамой, что когда он лежал в реанимации, а под дверью караулили гэбэшники, которым не терпелось его допросить, у него в голове возник замысел новой книги. Книга будет о литературной юности отца, о Ленинграде времен хрущевской оттепели – конца 1950-х – начала 1960-х. Сначала в больнице, а потом уже в санатории, у отца было вдосталь времени, чтобы обдумать композицию книги, и теперь он хотел в первый же день нового года проснуться дома, засесть за пишущую машинку и работать, работать, и чтобы никто ему не мешал. Книгу отец написал очень быстро, за зиму-весну 1986 года. Он торопился. Книга получила название «Друзья и тени», вышла в Нью-Йорке и впоследствии стала первой частью его мемуарного романа «Водка с пирожными». Я был свидетелем того, при каких обстоятельствах родилась эта книга и как отец над ней работал, и мы с мамой стали ее первыми читателями.

Я встретил Новый год вместе с Любой дома у старинной пярнуской подруги, дочери архитектора, страстного любителя скачек. Родители этой девочки были людьми широких взглядов и охотно предоставляли в полное распоряжение дочери и ее друзей трехкомнатную квартиру неподалеку от Останкинской телебашни. У них всегда было весело, хлебосольно, вольготно. Большинство новогодних гостей были давно знакомы и дружны по Пярну. Мы праздновали и пировали с какой-то небывалой беззаботностью, будто у всех нас забрезжила надежда на перемену участи. Помню, мы с Максом и парой других гостей уже в подпитье заговорили о том, быть может, благотворный ветер политических перемен наконец-то наполнит наши паруса. К тому времени уже ходили слухи, что в декабре 1985 года Горбачев взял в руки контроль над партией и страной. Начинали поговаривать о том, что грядет какой-то новый курс, связанный с «либерализацией» страны. Кроме того, в декабре Борис Ельцин, будущий сокрушитель Советского Союза, был назначен первым секретарем Московского комитета партии. По-моему, именно тогда я впервые услышал о Ельцине от одного из новогодних гостей, приятеля по Пярну и, если не ошибаюсь, студента нефтяного института. «По Голосу Америки передали, что это хороший знак», – прошептал он мне на ухо, как завзятый заговорщик. – Ельцин не ретроград, и, говорят, точно не антисемит. И в теннис играет!» Мы так рьяно напивались, что в какой-то момент встревоженная хозяйка попросила своего кавалера вылить две оставшиеся бутылки водки в унитаз. Утром я провожал Любу домой от «Баррикадной», и по дороге между нами произошел один из тех невозможных разговоров, какие случаются только в годы юности и первой любви. Мы обсуждали планы на будущее, как мы уедем и заживем в солнечной Калифорнии на берегу океана. Я ощущал какую-то особую близость с ней. Сама невозможность воплощения этих совершенных замыслов, выд