Бегство. Документальный роман — страница 40 из 80

В молодости потрясающе работает инстинкт самосохранения – внутренний защитный механизм, который неведомо как помогает нам пережить многие испытания. Остаются эмоциональные шрамы, но юная жизнь продолжает кипеть, торопит к новым приключениям. Бурными были эти шесть-восемь месяцев, во время которых я пережил и зачарованность поэтическим творчеством, и страх за родителей, над которыми нависла беда, и радости любви, и прерванную попытку стать искусствоведом, и даже зов научных открытий. Что же значили в моей судьбе события конца 1985 – начала 1986 годов? Размышляя об этом, я неизменно задаюсь вопросом: сколько же всего могут вместить юная душа и юный ум, пока не произойдет взрыв, равнозначный ломке личности?

7. По степям, к Черному морю

Еще в девятом классе, когда я собирал сведения о факультете почвоведения, едва ли не первым делом выяснилось, что факультет славится своей «зоналкой». Студенты других факультетов МГУ, даже снобы с юридического и журфака, знали о нашей «зоналке» и завидовали будущим почвоведам черной и белой завистью.

Эта таинственная «зоналка» – не что иное, как сокращенное название «зональной практики», двухмесячных летних экспедиций, в которые студенты-почвоведы отправлялись по окончании второго курса. Существовало два накатанных маршрута, Москва-Крым-Москва и Москва-Кавказ-Москва. Каждый год поток делился на две половины сообразно будущей специализации студентов. Мы двигались двумя отдельными колоннами сначала в общем направлении Черного моря, а потом обратно в Москву. Весной, еще до отъезда в «зоналку», начинались бессмысленные дебаты о преимуществах каждого маршрута. А потом, уже вернувшись в Москву, фракции «крымчан» и «кавказцев» продолжали вести жаркие споры. Как будущий специалист по общему почвоведению, я был включен в состав «кавказской зоналки».

Смысл зональной практики был прежде всего в том, чтобы ознакомиться с логикой зональных изменений в природе. Мы наблюдали горизонтальные и вертикальные переходы климатических и растительных зон. В ходе экспедиции мы подробно и постепенно рассматривали перемены ландшафта, почв, флоры и даже фауны – сначала по пути с севера, из центральной России, на юг, потом, – поднимаясь к высоким Кавказским горам и, наконец, спускаясь на Черноморское побережье. Если говорить о конкретных растительных зонах, мы начинали путешествие в полосе смешанного леса, затем миновали широколиственные леса и лесостепи, проезжали через луговые степи, потом пересекали южные степи и полупустыню и достигали западных отрогов Большого Кавказского горного хребта. В предгорьях Кавказа было особенно отчетливо видно, как, по мере подъема над уровнем моря, степи и разнотравье сменяются сначала лесами, затем – альпийскими лугами, а еще выше глазам путешественника открывались вечная мерзлота и ледники. Уже во второй части «зоналки», после недели в горах Кавказа, мы спустились к морю, где нас ждала передышка на стоянке посреди богатых приморских лесов и диких каменистых пляжей. Преподаватели нам попадались разные и учили нас кто с энтузиазмом, а кто кое-как. Некоторые оставались педантами даже после семи недель походно-полевой жизни. Помню, как один из преподавателей с ходу потребовал, чтобы к концу экспедиции каждый вызубрил по сотне таксономических названий растений, на русском и на латыни. В экспедиции мы изучали геоботанику, экологию, геологию, географию, классификацию почв и прочие предметы, и сама природа была нам семинарской комнатой и лабораторией.

Однако в маршруте «зоналки» была также культурная и историческая логика, и лично для меня именно это придавало нашей экспедиционной практике особый смысл. Ибо мысли мои, когда я копал краснозём и производил замеры, обращались не к железной руде, но к праотцу Адаму. Путешествия из Москвы на юг, мы пересекли черноземную полосу России. «Черноземье», регион плодородных, жирных земель, выглядело на карте как почти что правильный ромб, вершины которого упирались в Орел, Тамбов, Курск и Воронеж. Здесь и житница России, и ее культурная сердцевина. Наш маршрут пролегал через те самые края, где когда-то располагались поместья и усадьбы, давшие России многих ее великих писателей. А уже к югу и юго-востоку от черноземья, там, где когда-то простиралась самая граница Российской империи, я впервые в жизни соприкоснулся с наследием донского, кубанского и терского казачества. А когда мы достигли Северо-Западного Кавказа, я воочию ощутил не только этническое многообразие и языковую пестроту этого края, но и глубокую укорененность ислама. Здесь повсюду чувствовалось, как свежи еще раны покорения Кавказа Российской империей. Годы сталинизма и колониальное советское управление не смогли задушить тот дух свободолюбия, который жители Кавказа всасывают с молоком матери. (Всего через несколько лет, уже в эмиграции, я буду неотрывно следить за началом бурного возмущения в Чечне и кровавыми Чеченскими войнами, а потом уже войной в Грузии.) И уже под конец экспедиции долгожданная передышка на Пшаде, километрах в тридцати от Геленджика, дала мне возможность соприкоснуться с эллинским прошлым этих мест, все еще дышавших древними мифами.

События минувшей осени и зимы, прежде всего преследования моего отца, составляли потаенный фон, неизменно присутствовавший в моем сознании. Но не я один тщился оставить позади тяжкие воспоминания. В июне 1986 года многие мои однокашники – а среди них были тертые калачи, видавшие виды морпеховцы и десантники – старались, но не могли забыть о недавно пережитом. Слишком свежа была память о Чернобыле. Авария на Чернобыльской атомной станции разразилась 26 апреля 1986 года, всего за месяц до нашего отъезда из Москвы. Вокзалы полнились беженцами из Украины и Беларуси, рвавшимися прочь с зараженных территорий. Это было похоже на эвакуацию военного времени. Ходили неотвязные разговоры о Хиросиме и Нагасаки, о тысячах жертв, о беременных женщинах и детях, пораженных лучевой болезнью. Казалось, что у каждого в Москве обязательно был какого-нибудь знакомый, который видел, знает, лично связан с жертвами чернобыльской катастрофы. Паническое ощущение через какое-то время утихло, сменившись неотвязным предчувствием того, что вся эта огромная страна трещит по швам, словно реактор атомной станции.

В этом путешествии за полторы тысячи километров от Москвы я увидел совершенно другую Россию. До лета 1986 года я успел ребенком дважды побывать на Черном море – трехлетним в Крыму и шестилетним в Сочи, и меня возили туда поездом и самолетом. Когда мне было девять лет, отец почти на месяц взял меня с собой в Грузию, и впечатления от этой экзотики долгие годы питали мое детское воображение. А кроме того, мы всегда отдыхали в Прибалтике, главным образом – в Эстонию, в Пярну. Начиная с 1974 года мы ездили в Эстонию каждое лето, сначала поездом, потом уже на нашем «жигуленке», и я в какой-то мере представлял себе пейзаж и колорит тех мест, которые пролегают к северо-западу от Москвы – Калининская (Тверская), Новгородская область, Псковщина и Лениградская область. Несколько раз я бывал Литве и один раз в Минске, где у отца были родственники. Но никогда прежде, ни в детстве, ни в отрочестве, мне не доводилось неспешно, размеренно, внимательно наблюдать каждодневную жизнь провинциальной России. Эти впечатления стали своего рода противоядием тому, как еврейский юноша из большого советского города воспринимал окружавшую его жизнь. Я уже не говорю о самом что ни не есть негативном фоне отказнического бытия. И по сей день именно воспоминания о летней экспедиции 1986 года продолжают питать мои размышления о России. Это был поистине уникальный опыт. Мы неторопливо ехали по дорогам центральной части России в сторону юга и моря, частенько пробираясь окольными дорогами и останавливаясь в деревенской местности. Именно из этой поездки я почерпнул огромное количество конкретных деталей из повседневной жизни России и ее южных окраин.

Во время экспедиции я вел дневник. В 1987 году, уезжая из России, я увез этот дневник с собой в американском рюкзачке небесно-голубого цвета. Таможенник, который осматривал мою ручную кладь, спросил: «А это что у вас за тетрадка?». – «Да так, конспекты по ботанике и почвоведению», – ответил я, а таможенник не стал допытываться. Мне страшно повезло.

И вот со времени эмиграции прошло уже четверть века, а летние впечатления от экспедиции 1986 года жили во мне и ждали, пока я не извлеку их на поверхность и облеку в слова. Однако увиденное в то лето сохранилось не только в виде впечатлений и воспоминаний, но и в форме дневниковых заметок. Эти записи – уцелевшие следы моего советского прошлого. Сейчас, когда я начинаю описывать события «зоналки», цены на бензин в новоанглийских штатах подскочили до четырех долларов за галлон, а когда мы приехали сюда в 1987-м, галлон (почти 4 литра) бензина стоил меньше доллара. Лето в Бостоне выдалось необычайно дождливое, и у нас на огороде огуречная рассада превратилась в подобие тропических лиан. Дневник экспедиции лежит передо мной на столе, соседствуя с фотографиями жены и дочек. Небольшого формата тетрадь, страниц сто в мышино-сером коленкоровом переплете. И в ней единственный дневник, который я вел за все двадцать лет советской жизни.

Во всей книге эта глава – исключение, поскольку лишь здесь я опираюсь на свои собственные уцелевшие записи прошлых лет. Все остальное писалось по памяти, местами с учетом некоторых материалов, сохранившихся в семейном архиве. В дневнике фактические сведения и записи переплетаются с набросками будущих стихов и даже черновиками завершенных текстов. Теперь, перечитывая дневник, я обнаруживаю в нем не только различные фактоиды и подробности, которые вряд ли сумел бы извлечь из памяти. Во многих отношениях я уже не тот, кто вел эти дневниковые записи, а другой человек. Какое же это странное ощущение – извлекать из собственного дневника отдельные характеристики и идеи, перекладывать их на более-менее дословный английский, снабжать комментариями, а потом еще совершать процесс обратного перевода этих комментариев на родной язык. Итак, приступим.