В мифологии российской истории и культуры казакам отведено особое место: конники и храбрецы; свободолюбцы; верные слуги царю и отечеству; гонители мятежных студентов и рабочих. Казачьи земли – сами устои казачьей цивилизации – были и русскими, и нерусскими. Слово «казак» – тюркского происхождения и означает «вольный человек». Как и подобало профессиональным воинам и защитникам границ, казаки расселились когда-то вдоль южных чертогов Российского государства, обосновавшись в тех самых донских степях, где мы теперь изучали ландшафт, почвы и растительность. До сих пор ведутся споры о корнях и происхождение казаков: наследники касогов и бродников, или даже хазар; потомки беглых крепостных и русских колонистов; взрывная смесь разных этносов и генов, соединенная общим языком (русский), общей верой (православие) и общей сверхзадачей (охрана границ российских от вторжений и набегов). По мере того как расширялась территория Государства Российского, казаки перебирались все дальше – на юг к Северному Кавказу, на восток, до самой Сибири и Дальнего Востока. Разбивались они на группы, и чаще всего называли себя по имени главной реки, протекавшей в местах поселения – донские казаки, кубанские казаки, терские казаки и так далее.
Один моих однокурсников, Сергей Дериглазов, происходил из кубанских казаков. Родом он был из города Невинномысска (бывшей станицы Невинномысской), что на юго-западе Ставропольского края, недалеко от границы Краснодарского края. И хотя сейчас до его родных мест – до предгорий Кавказа – оставалось еще километров пятьсот, Сергей, обыкновенно человек спокойный и флегматичный, вдруг преобразился, когда по автобусу пронеслось слово «казаки». Он встал в голове автобуса, за плечом у нашего красномордого шофера, уже жаждавшего хватить стакан бормотухи, хотя еще едва пробило полдень. Стоя и пригибая голову, чтобы не удариться макушкой о крышу автобуса, Дериглазов прочитал нам краткое введение в историю казачества. С горькой улыбкой Дериглазов перечислял подлинные, старинные названия казачьих станиц, которые нам предстояло миновать, раскрывая убогие их советские псевдонимы. Как и другие «дембели» из числа моих однокашников, Дериглазов в общении злоупотреблял коллективными формами. Это давило на нервы в повседневной университетской среде, среди всех этих множественных «нас» и «наших», которые нет да и норовили причислить меня к своим рядам. А я-то не ощущал себя частью этих грамматических – когнитивных – категорий: «мы» (студенты), «мы» (русские), «мы» (советские люди) и тому подобное. В «зоналке» я немного расслабился, отстранился от московской двойной жизни, и от всяких экспедиционных «мы» уже не так коробило… Наш караван тем временем миновал Цимлянское водохранилище, которое тянулось на север и на восток, чтобы соединиться с Волго-Донским каналом у Волгограда и вобрать в себя волжские воды. У Цимлянска мы проехали мимо виноградников, откуда происходило лучшее по тем временам «советское шампанское». В Волгодонске мы пересекли Дон. Мы уже ехали вдоль реки Сал, одного из восточных (левых) притоков Дона, и тут я заметил, что в устах Дериглазова слово «мы» приобрело новый смысл. Это уже было не «мы» бывших армейцев или студентов всего курса, не коллективные формы участников экспедиции, но другое, казачье «мы». В те годы я знал из чтения, главным образом из романа Толстого «Казаки. Кавказская повесть 1852 года», что казачество культивировало и всячески подчеркивало свою обособленность от русских. Сергей Дериглазов преображался на глазах из моего однокурсника и приятеля, армейца, в существо иной породы и иных представлений о мире. И перемена, которая постепенно проступала в Дериглазове по мере того, как экспедиционный караван углублялся в исторические земли казаков, задела во мне какую-то струну и разбередила мое собственное ощущение другости. За окнами автобуса мелькали бывшие казачьи станицы, ныне носившие советские названия, а мои мысли загадочным образом возвращались к еврейским корням, еврейским переживаниям.
К середине дня мы добрались до Пролетарска, районного центра на юго-востоке Ростовской области. Здесь, на берегах Пролетарского водохранилища, мы провели четыре дня, изучая особенности засушливой степи и полупустыни. Сам Пролетарск оказался пыльным городком, застрявшим где-то на подсобных путях советской истории. Эта бывшая казачья станица давно забыла свое роскошное название, Великокняжеская, похоронив прошлое на полях (невольный калабур) гражданской войны. Лишь разбитые дороги-однорядки вели в Пролетарск. В центре была заправочная станция, но ни гостиницы, ни больницы мы не обнаружили. Железнодорожные ветки соединяли Пролетарск с большими городами, Волгоградом на северо-востоке, Ростовом-на-Дону на северо-западе и Краснодаром на юго-западе, – и нетерпеливые перегуды поездов напоминали местным жителям о дальних краях, где они никогда не побывают. Весть о появлении московских студентов произвела в городке настоящий «фурор» (как в письмах любили выразиться наши бабушки). Второпях надев лучшие свои летние сарафаны, красавицы-пролетарчанки стали прохаживаться мимо городской почты, где нас ждали письма, отправленные до востребования.
Городу Пролетарску было нечем удивить столичных гастролеров, но вот расположен он был в уникальных ландшафтных условиях. Пролетарск стоял на северном берегу длинного Пролетарского водохранилища, которое было частью огромного водного массива, тянувшегося на сотни километров и соединявшего Дон с одним из чудес природы – соленым, мелководным озером Маныч-Гудило в Калмыкии. В Пролетарске сразу ощущалась близость границ – границ природных зон и культур. Мы находились примерно в двухстах пятидесяти километрах от Кума-Манычкской впадины, природного рубежа между Европой и Азией, который тянется от Калмыкии до предгорий Кавказа. Впереди, на противоположном берегу Пролетарского водохранилища, простиралась Сальская степь, некогда славившаяся крепкими и выносливыми лошадьми. К югу и востоку от нас лежала Калмыкия. Народ западно-монгольского происхождения, калмыки принесли к самым юго-восточным оконечностям России тибетский буддизм и наследие Чингисхана. Нас окружали полосы засушливой степи, поросшей травой-овсяницей, и кольца полупустыни. Мы встали лагерем прямо на берегу водохранилища. Хохлатые цапли несли караул в своих гнездах, то и дело выглядывая из камышей, и теплый воздух приносил под язык привкус соленой горечи.
«Вода, вода! Ура!!! Айда купаться» – с этими воплями мы высыпали из автобусов и машин и ринулись к водохранилищу. Парни на бегу срывали с себя рубашки. С самого Курска мы не мылись и не купались. Напрасно директор Богатырев взывал в рупор: «Вернитесь в автобусы! Все назад! Сначала надо разгрузиться и поставить лагерь! Это приказ!» Никто даже не обернулся, и никакие угрозы не могли остановить полсотни парней и девушек, которые плескались и брызгались в воде. Мне запомнилось то редкое для меня единенье с товарищами по экспедиции, которое я вдруг ощутил; мы все резвились в воде, ликовали, восторженно сквернословили. И только когда осипший Богатырев посулил нам целый выходной день, мы вылезли из воды и принялись разгружать поклажу, ставить лагерь, кашеварить… словом, все пошло своим чередом. Наконец, когда палатки были возведены, кухня и умывалка устроены, мы вернулись к воде. На берегу валялась старая лодчонка, а под ней – поломанные весла без уключин. Как сумели, мы заткнули дыры, быстро накопали зеленоватых червей, привязали леску с крючком и грузилом к самодельным коротким удилищам (но без поплавков) и отправили двоих парней рыбачить. На закате наши рыбари победоносно вернулись с уловом – два ведерка, полных карасей, окушков, подъязей и плотвы. Мы наспех пообедали рисовой кашей и занялись приготовлением рыбы, распределив обязанности – двое потрошили, двое чистили рыбу и мыли в облупленной эмалированной миске. Я вызвался жарить. В моем распоряжении были две чугунных сковороды, положенных каждая на два кирпича. На этой конструкции рыба и жарилась над костром. Мне помогали две девочки, обваливали рыбу в муке и соли. Я наливал на раскаленную сковородку подсолнечное масло из бутыли, бросал на нее сразу две-три рыбы, ждал, пока рыбий бок зазолотится и потемнеет до хрустящей корочки, потом переворачивал рыбину. Вокруг была кромешная тьма – только отсветы над водой и дальние огоньки по степи, и все это время кому-нибудь приходилось светить мне фонариком. На жарку всего улова ушел примерно час, и к тому времени, когда у костра собралась компания желающих полакомиться свежей рыбкой и поголосить песни, почти все преподаватели и какая-та студентов уже завалились спать.
Одним из самых популярных персонажей в экспедиции был Вова Сахаровский. Он не расставался с гитарой. Сахаровский хорошо пел, сам сочинял слова и музыку и, часто развлекал нас импровизированными концертами в дороге или по вечерам у костра. У него в арсенале были многие десятки песен, сочиненных гитарными поэтами и бардами и широки ходившими по стране. Иногда он пел русские романсы и так называемые «цыганские песни», – дуэтом с моей однокурсницей Юлей И., экзальтированной особой, происходившей из Магадана. В тот первый вечер в Пролетарске, когда мы до отвала наелись жареной рыбой и напились жидкого болотного чаю, Вова спел несколько популярных номеров, особенно созвучных экспедиционному нашему состоянию и приближению к границам Азии («Брич-Мулла», «Грузинская песня»), а потом вместе с Юлей принялся исполнять свой обычный репертуар, неизменно включавший «Костер», «Очи черные», «Калитку». Они попели, потом сделали передышку. Вова любовно погладил гитару и уложил к себе на колени. Я как раз сидел рядом с ним. Теперь уже не могу объяснить, что именно подтолкнуло меня взять в руки гитару. Нащупывая недавно освоенные аккорды, я запел:
Осэй шалом бимромав
У яасе шалом алейну
Вэ'аль коль Исроэль
Вэ'имру, имру Амэн.
Яасэй шалом, яасэй шалом
Шалом алейну
Вэ'аль коль Исроэль…[7]