Мелодию и слова я выучил во время походов на «гору», в Московскую хоральную синагогу, а потом подобрал несложные аккорды. Я знал, но тогда еще не дословно, что песня эта о молении и обращении к Б-гу – творящему мир на небесах – чтобы он дал мир нам, в то конкретное время и в том конкретном месте, нам и всему своему народу. «Мы» означало «евреи», и я пел еврейскую молитву перед своими однокурсниками под мерцающим степным небом у рек Пролетарских. Я пел еврейскую молитву, включая всех своих попутчиков по экспедиции в круг творящих молитву.
– Парень, ты бы перевел, – обратился ко мне не кто иной, как Сергей Дериглазов, потомок казачьего рода.
– Это на иврите, на древнееврейском нашем языке, – ответил я.
– Я понял, что на еврейском, но песня о чем? – настаивал Дериглазов.
– О тоске по родине, вот о чем, – ответил я и опустил глаза.
Слезы наполнили глаза Инны Топлешты, моей однокурсницы из Молдавии. Вопросов больше никто не задавал. Я сам поразился, не только тому, как это все из меня вырвалось, но и тому, что директор экспедиции меня ни словом не попрекнул за «сионистскую пропаганду». А если кто и стукнул на факультет, то там на меня и так было заведено «досье».
Вот дневниковые записи о первых днях в Пролетарске:
24 июня 1986. Поймали степную гадюку, переехали колесом, еще жива, 1 метр, сетчатая, серо-коричнево-пунцовая… брюхо светлее и почти с однообразным рисунком, надета на проволоку, все сбежались, кто как смотрит – убьём, разрежем на части (толстый местный мальчик с бесцветными глазами), змей нельзя убивать, они полезные; ой, жалко, умирает, чуть не слезы; … сухое молчание натуралиста (богатырь-красавец Баландин[8] с русой головой и бородой и голубыми глазами). … Роют яму. Змея смотрит подавленно, как бы расставаясь со всем.
25 июня 1986. Ночью опять жареная рыба и раки напыщенные. Вдруг область бирюзово-голубовато-молочная <размером> с две луны с четкой границей, расплывается на глазах в четверть неба и полностью исчезает. Поначалу очень страшно, вообще стихия захлестывает, один на один – жуть. … Кошара – овечья ферма. Серый в коричнево-сизых яблоках конь. Пастух бронзоволиц, сухощав, задумчив. Отара как единый мозг; солярис движется по степи, голова, глаз, рука, фаллос. Белая лошадь с темным силуэтом всадника. Объясняюсь с пастухом почти на пальцах. Резная плеточка. Конь – скалоподобен. Рысь над ручьем, людьми, разрезами, лагерем, миром, галоп…
Езда по диким степным просторам распаляла воображение, и я уже тогда вынашивал замысел поэмы о степи, лошадях, пастухах. Кроме верховой езды, от Пролетарской стоянки сохранилось еще два ярких впечатления. Я побывал в местном книжном магазине и впервые в жизни увидел солончак:
27 июня 1986. <Евгений> Рейн в магазине города Пролетарска, из трех книг я купил одну, потом еще одну. Восковая белая черешня. Платья продают с грузовика. Бумажные ромашки в волосах худенькой десятиклассницы. … Солончак – сначала как вода, залив или озеро, свинцовое, потом как снег – безбрежный белый-белый снег, наст, хочется лепить снежки, валяться, ноги оседают вглубь.
Книжный магазин оказался настоящим кладезем, и я пожалел, что у меня почти не оставалось места в набитом рюкзаке-колобке. Будь со мной мой друг Макс, он скупил бы тут весь отдел переводной литературы. Столько книг, которые в Москве и Ленинграде невозможно было найти в открытом доступе. Я купил томик Кафки и стопку поэтических сборников, в том числе книгу Евгения Рейна. «Имена мостов», первая книга пятидесятилетнего Рейна, вышла в Москве в 1984 году и мгновенно разошлась. (Осенью 1986 года я рассказал эту историю самому Рейну, и он никак не мог поверить, что «пролетарцы» его стихами не интересовались.) После книжных чудес меня ждало еще и чудо природы, фантом снега посреди полупустыни. Сверкающий наст соли над пузыристой илистой грязью. Инопланетный пейзаж.
От Пролетарска путь наш лежал на Северо-Западный Кавказ. Мы пересекли Ставропольский край, который возлегает, словно оплывший купол, в самом центре южной России. К западу от Ставрополья начинался Краснодарский край, обрамленный берегами Азовского и Черного морей. Северо-восточная оконечность Ставрополья примыкает к степям Калмыкии. К востоку от избранного для «зоналки» маршрута, у подножья Кавказских гор, располагался старинные курорты с целебными источниками. Без этих курортов трудно представить русскую классическую литературу, посвященную покорению Кавказа. (Вспомните, к примеру, «Героя нашего времени».) В этих курортных городках, в особенности в Пятигорске, светская жизнь вращалась вокруг минеральных вод. Гражданское население приезжало на воды отдохнуть и поправить здоровье. Офицеры залечивали раны после боевых действий на Кавказе, продолжавшихся с 1820 по 1860-е годы. В те времена за южным и юго-восточным рубежами Ставрополья пролегали границы еще не покоренного Северного Кавказа, населенного преимущественно мусульманами. Теперь по бывшей «линии» проходила северо-западная граница, отделявшая Россию от автономных регионы Северного Кавказа: Карачаево-Черкессию, Кабардино-Балкарии, Северной Осетии, Чечено-Ингушетии и Дагестана. На колонизацию Северного Кавказа Российской империи потребовалось более полувека. Еще полвека Советская империя потратила на то, чтобы подавить отпор местного населения. Но полного покорения Кавказа так и не произошло, и очаги сопротивления теплились и в 1970-е-80-е годы, особенно в Чечне.
Среди моих однокурсников был Ахмед, свирепый чеченец с угольно-черной бородой и сталистыми глазами. Он даже не пытался правильно говорить по-русски, вел себя с подчеркнутым презрением к большинству окружавших его россиян. У меня ушло года два на то, чтобы найти с ним общий язык, и в буквальном, и в переносном смысле. Уже в экспедиции, после того, как несколько стычек едва ли не закончились дракой, Ахмед наконец-то признал во если не такого чужака среди русских, каким был он сам, то все-таки товарища по чужести. Мы не то чтобы подружились, но рубеж доверия был преодолен, и теперь мы подолгу беседовали о его родном ауле, семье и роде, а кроме того об Израиле. В Израиле жили выходцы с Кавказа, не только горские евреи, но и черкесы, и Ахмед восхищался военной мощью Израиля. Во время пребывания на Кавказе Ахмед, пусть и со стиснутыми зубами, пусть и неохотно, но все-таки был моим гидом, рассказывал о местных языках, народах, обычаях. Традиционное кавказское гостеприимство, которое полагалось проявлять по отношению к отдельным, пусть и незваным гостям, боролось в душе Ахмеда с присущим почти всем жителям Северного Кавказа внутренним протестом против русского господства и хозяйничанья.
Для меня во время кавказской недели постоянным фоном оставалась русская классическая литература. Персонажи, отмеченные особым вниманием автора, отправлялись на Северный Кавказ, надеясь переломить привычный ход своей жизни. Ровно через десять лет после летней экспедиции 1986 года я наконец-то вернулся к тексту «Казаков» Толстого, готовясь к чтению этого романа в английском переводе – со своими студентами в Бостонском Колледже, где я преподаю и по сей день. Вот тогда-то я в полной мере оценил, с какой же невероятной глубиной и выпуклостью Толстой изобразил отъезд из России и приближение к Кавказу. Его герой Оленин, богатый москвич, баловень судьбы, отправляется в Ставрополь примерно тем же маршрутом, каким следовала наша экспедиция. О душевном состоянии своего персонажа Толстой пишет следующее: «Чем дальше уезжал Оленин от центра России, тем дальше казались от него все его воспоминания, и чем ближе подъезжал к Кавказу, тем отраднее становилось ему на душе». Позднее Толстой передает свежие впечатления Оленина: «Вдруг он увидал, шагах в двадцати от себя, как ему показалось в первую минуту, чисто-белые громады с их нежными очертаниями и причудливую, отчетливую воздушную линию их вершин и далекого неба». Перечитывая эти строки, я вспоминаю свое собственное путешествие на Кавказ, восторг и изумление, которые завладели мной, когда мне открылись очертания гор в снежных бурках.
В дневнике о пути к предгорьям Кавказа я писал очень бегло, и, судя по всему, заметки эти должны были послужить набросками к будущим стихам:
28—29 июня 1986. Переезд из Пролетарска в Теберду. Ночевка не доезжая Ставрополя. Тута в саду у стальнозубого старика. Радужные петухи. Алычовый сад.
29 июня, лежа под алычовым деревом, я набросал нерифмованное стихотворение «Утро под Ставрополем», которое потом вошло в мой первый сборник стихов. Пышная растительность и богатый южный пейзаж одновременно и возбуждали все притупленные чувства горожанина, и наводили на мысли об том, что недостижимо в урбанической московской жизни:
Чабрец подобен омуту
Он пахнет всем, что хочется,
Лимоном и корицею,
Улыбкой на ходу,
Трамвайною подножкою,
Дождливым воскресением,
Кофейней, что под аркою,
И розою в ведре.
Когда я перечитываю концовку, у меня возникает ощущение сюрреалистического сдвига, что, наверное, неудивительно; строки сами «автоматически» слетали с пера и рвались на свободу:
И эти аналогии
Сплетаются в мелодику
В двустишья васильковые
И строфы лебеды,
И жук-олень, как маятник,
Увесистый и бронзовый,
Проходит ежечасно он
Свой ежедневный путь
И метит крепким запахом
Подножье дикой яблони,
Где зреют прегрешения,
Живя не по часам.
Эти стихи теперь напоминают мне картины Анри Руссо, чьи полотна я впервые увидел в детстве, когда отец водил меня по Пушкинскому музею.
На второй день путешествия из Пролетарск в Теберду нашим глазам предстал Северный Кавказ:
29 июня 1986. Место Татарка по дороге. Начинаются горы. Осел запряжен в тележку. Возница в войлочной шляпе. За Черкесском – Усть-Джегута. И жизнь почти не движется. Кукуруза в огороде. Плотина в Усть-Джегуте через Кубань. «Идет вода Кубань-реки/ Куда велят большевики»