го героя, чешского нейрохирурга Томаша. Во многом размышления Томаша о тоталитарном мире – о любви и сексе, об искусстве и музыке, о конформизме и инакомыслии, – были близки моим ощущениям. Я был в восторге от книги Кундеры, но мне не с кем было о ней поговорить…
19 июля 1986 года пополудни мы свернули с шоссе Москва-Воронеж-Ростов-на-Дону примерно в 80 милях от Воронежа, и дальше поехали на восток по разбитой дороге районного значения. Оставив позади городок Бобров, где ненадолго останавливались поезда на пути в Саратов и Поволжье, мы свернули на щебенку. Вздымая клубы пыли, наш караван катил еще километра три, пока не уткнулся в огороженное жердями пастбище. Здесь начиналась территория Хреновского конного завода. Мы раскинули лагерь на опушке сосняка, быстро обустроили полевую кухню. Сухой южный ветер доносил легкий аромат смолы. Буквально в нескольких шагах от стоянки, на пригорке краснели шляпки подосиновиков, суля поджарку с луком и картошкой на ужин. В воздухе была разлита какая-то необъяснимая благодать, а поля, которые тянулись за скособоченной оградой до самого горизонта, звали и манили. Вдохнешь хлебный воздух русского лета – и хочется лечь на спину под простертыми лапами старинных сосен или бродить в лугах не думая ни о чем.
Я особенно ждал приезда в Хреновое по двум причинам, связанным с верховой ездой и лошадьми. Ранней осенью 1985 года, когда я только начал учиться на втором куре, а гонения на моего отца только набирали обороты, к отцу на прием пришла новая пациентка – женщина лет сорока, страдавшей тяжелым гипотиреозом. Когда-то она была наездницей, а теперь работала тренером на Московском ипподроме. Отца новая пациентка заинтересовала; сам он выучился ездить верхом еще в детстве, в уральском селе Сива в Пермской (Молотовской), а позднее ездил на лошадях, когда служил военным врачом в Белоруссии. Курс лечения, назначенный отцом, помог пациентке. Когда она пришла отблагодарить отца, то кроме более-менее традиционной в таких случаях бутылочки армянского коньяка, предложила еще устроить абонемент в манеж. Отец ответил, что для трусцы уже староват, но попросил помочь с абонементом для меня. При Московском ипподроме действовал манеж, где обучались будущие наездники, а какие-то часы отводились для любителей верховой езды. Теоретически можно было взять несколько платных уроков для начинающих, потом прийти в кассу, купить билет в манеж и, вместе с семью-восемью другими любителями, ездить верхом по малому кругу ипподрома под присмотром тренера. На практике все обстояло иначе. Несколько лошадей обычно резервировались для валютных развлечений дипломатов и их семей, и человеку с улицы нечего было и мечтать об абонементе в манеж. Так что мне крупно повезло. Один из учеников отцовской пациентки показал мне, как седлать лошадь, как ухаживать за ней. После нескольких уроков на конюшне мне наконец позволили сесть в седло. Пациентка распорядилась, чтобы я приходил раз в неделю и получал свой билет у «прикормленной» кассирши. Ипподром располагался возле станции метро «Беговая», в двух остановках метро от нашего Октябрьского Поля. Иногда по пути на ипподром я останавливался около дома, где 1948 году, вскоре после возвращения в Москву из послелагерной ссылки, поселился Николай Заболоцкий, один из моих самых любимых поэтов, и где прожил до самой смерти в 1958 году. (Этот двухэтажный каменный дом на углу Беговой улицы и Хорошевского шоссе, построенный пленными немцами, был снесен при строительстве Третьего Кольца.) Обычно я ездил на ипподром по субботам. В рюкзаке за спиной бултыхались черные резиновые сапоги и хлыст, подаренный мне пациенткой отца. В кармане штанов лежали куски морковки с сахара, завернутые в платок. Зимой в конюшнях было знобко и сыро, и белые рупоры людского дыхания смешивались с белыми клубами дыхания лошадей. Я старался выбираться в манеж не реже двух раз в месяц. Трусца по кругу мне довольно быстро стала надоедать, но зато как приятно было входить одному в сумрачную конюшню, здороваться с лошадью, угощать ее сахаром и морковкой, седлать, выводить на свет. Лошади были лучше людей – мудрее, кротче, терпеливее, и они прощали нам все людские ошибки. И, конечно же, в верховой езде было что-то куртуазное, рыцарское. Среди моих московских друзей никто не умел ездить верхом.
Именно на Московском ипподроме я стал свидетелем разговора о конном заводе в Хреновом и о знаменитой, выведенной в России породе орловских рысаков. В школе верховой езды было несколько рысаков, но из-за почтенных лет они уже не участвовали в скачках, а служили для развлечения усатых латиноамериканских дипломатов и их дочек-лолиток. Иногда залетным городским пташкам вроде меня позволяли покататься на одном из рысаков. Хреновое, орловские рысаки, конный завод… Эти слова вертелись у меня в голове, словно лошадиное заклинание, пока я не вспомнил, что впервые прочитал об орловских рысаках у Толстого – в повести «Холстомер. История лошади». Я тотчас перечитал «Холстомера», теперь уже глазами примечая подробности, связанные с коневодством. Главный герой повести Толстого – орловский рысак с необыкновенно «длинным и размашистым ходом, равного которому не было в России». За такой необычайный ход, которым можно было, словно аршином, «мерить холст», рысак и получил свое имя. Толстовский рысак Холстомер рожден в Хреновом; там же, у конного завода, одряхлевший рысак впоследствии встречает своего одряхлевшего бывшего хозяина, разорившегося русского аристократа. Из некоторых деталей, упомянутых Толстым, читатель может восстановить подробности происхождения Холстомера. Престарелый рысак рассказывает своим слушателям, породистым лошадям в конюшне, о том, что он сын Любезного Первого и Бабы. Любезный, великолепный беговой рысак, был сыном легендарного арабского жеребца Сметанки. В конце восемнадцатого столетия граф Алексей Орлов-Чесменский, фаворит Екатерины Второй, основал в Воронежской губернии конный завод, где он намеревался разводить и выращивать лошадей с неслыханно длинным шагом. Орлов привез из Турции бесценного Сметанку, у которого, как гласит легенда, были лишние позвонки и ребра. Сметанка прожил в России всего год, а его потомки стали основоположниками новой породы, которую вывели на Хреновском конном заводе в конце 18-го – начале 19-го веков. Толстовский (вымышленный) Холстомер был прямым потомком Сметанки, феноменально быстрым орловским рысаком. Однако в племенных жеребцах его не оставили, а вместо того охолостили. Холстомер был рожден пегим, и эта масть считалась браком среди чистопородных орловских рысаков. В повести Толстого переплетались история и вымысел, и вот теперь, в конце июля 1986 года я очутился в Хреновом, вдыхал его атмосферу и очень надеялся, что удастся поездить на настоящих рысаках…
В первый же вечер, в час закатной молитвы, я шел песчаной желтой дорогой, которая огибала территорию конного завода. За покосившейся изгородью, подпертой чем придется, чиненой-перечиненной, виднелись длинные постройки салатного цвета – конюшни и еще какие-то ветхие деревянные строения, пережившие пожары революции и войны. Поля и пастбища здесь казались выцветшими и блеклыми, особенно по сравнению с цветущими курскими степями, которые я повидал в середине июня. Здесь, в Хреновом, меня повсюду преследовало ощущение запущенности. Не убожества и разрухи, а именно какой-то очаровательной заброшенности и таинственности. Отчасти это ощущение старины, замершего времени, возникало из-за безлюдья. По пути я столкнулся лишь с задумчивой старушкой, которая плелась от автобусной остановки, нагруженная набитыми сетками-авоськами. Старушка поведала мне, что большая часть работников конного завода или живет «на территории», или приезжает сюда на автобусе из ближайших населенных пунктов. Я заинтересовался – а где же главный павильон? Манеж? А музей где? Неужели ничего не сохранилось со времен былой Хренового, когда сюда стекались знатоки и любители лошадей? Старушка поставила авоськи на землю, уперла руки в бока, изучила меня с головы до ног и сказала:
– Тут каждый год студенты с палатками живут. Рядом с пастбищем, тут близехонько будет.
Почему-то во мне она студента не признала.
– А до главного корпуса-то идти далече, – добавила старушка. (Два дня спустя я все же обошел весь конный завод и отыскал главный корпус – каменную постройку с греческим фронтоном, которая смахивала на старый железнодорожный вокзал или курзал где-нибудь на водах в Германии). – Но тут рядом красивый дом стоит, рукой подать. Сходи погляди, сынок, сходи, – посоветовала старушка. Хреновская старушка указала мне неприметную дорожку, которая и привела меня к ажурным двустворчатым воротам, давно не крашенным и изъеденным ржой. Одна створка была слегка приоткрыта, и за ней темнела мрачная еловая аллея. Я прошел по аллее и очутился у старой барской усадьбы. Здесь располагался туберкулезный санаторий, тоже давно уже пришедший в упадок. Когда-то в России больных туберкулезом посылали лечиться «на кумыс». Кумыс – напиток из забродившего кобыльего молока, богатого лактозой. Когда-то кумыс считался эффективным средством лечения туберкулеза и анемии. В конце девятнадцатого века в южных и юго-восточных степных районах России, в нижнем бассейне Волги, возникла сеть лечебниц для туберкулезных больных. Целительные свойства приписывались не только кумысу как таковому, но его сочетанию с сухим и жарким степным климатом. К 1986 году, когда я попал в Хреновое, антибиотики и обязательные прививки давно вытеснили лечение жирной диетой и климатом. Для людей моего советского поколения кумыс и туберкулезные санатории оживали разве что в пьесах и рассказах Чехова. (В конце «Невесты», последнего чеховского рассказа, больной чахоткой Саша уезжает на Волгу «кумыса попить», но это его не спасает.) И вот передо мной был туберкулезный санаторий, где тенекрылые страждущие пациенты по-прежнему пили кумыс, продолжая верить в его целительную силу, и дышали сухим степным воздухом. Здесь, на обочине советской истории, чудом сохранилась эта реликвия романтического прошлого, переполненного чахоточными экзальтированными дамами и кашляющими поэтами. Все это вместе – и ветхий санаторий, и конный завод, – казалось мне каким-то сюрреалистическим видением. Меня мало удивило, что место рождения славной породы орловских рысаков пришло в такое запустение. Мне было известно, что послевоенный упадок коневодства в СССР был следствием катастрофических событий 1941 года. В первые месяцы войны конные войска, слава и гордость Красной армии, оказались бессильны против «панзеров». Упадок Хренового в 1980-е годы не удивлял. Более странным было то, что советская система позволила знаменитому конному заводу угасать так покойно и гармонично.