Редакции ежемесячных журналов, адресованных студенческой и молодежной аудитории, располагались по соседству, в двух советских «офисных» башенках в районе Савеловского вокзала. Осенью 1986 года я довольно часто приезжал сюда. Несколько изданий, в том числе и печатавшийся полумиллионным тиражом «Студенческий меридиан», выходили под эгидой ЦК комсомола, а я, как ни странно, все еще числился в рядах этой массовой организации. В день обхода редакций, по дороге от метро я проезжал на троллейбусе дом по улице Новослободской, где жил Генрих Сапгир. В то время мне ужасно хотелось напечататься, прорваться в печать – хоть в «Студенческом меридиане», хоть в «Литературной учебе»! Я смотрел через дорогу на окна сапгировской квартиры и думал: Вот здесь живет поэт, который упорно не идет на компромисс с системой, даже если из-за этого его «взрослые» стихи в СССР вообще не печатают. По пути в редакции советских журналов я размышлял о Сапгире, о литературной судьбе моего отца и других поэтов их поколения.
Если оставить в стороне вопросы формы и профессионализма (тут автор не лучший судья), мне кажется, что мои стихи 1986—1987 годов были по своему общему настрою асоветскими или внесоветскими. Проще сказать, чего в них не было: конформизма, патриотизма, идеологического оппортунизма. Правда (над своими стихами не совру), было одно исключение. Поздней осенью 1986 года я попытался состряпать так называемый «паровоз» – на советском литераторском сленге так называли идеологически благонадежный или официально востребованный текст, который помогал пропихнуть в печать всю подборку. Моим предполагаемым «паровозом» были стихи в поддержку Леонарда Пелтиера, активиста движения за права американских индейцев, террориста, который был в тот момент героем советской антиамериканской пропаганды. На самом деле фигура Пелтиера была не более чем предлогом, чтобы поупражняться в изобретательной рифмовке, и «паровоз» не удался прежде всего из-за своей совершенно очевидной неискренности.
Русский псевдоним, «Максим Давыдов», маскировал мое еврейство только на бумаге или в телефонном разговоре. Стоило мне переступить порог редакции лично, как редактор или литконсультант мигом распознавал во мне фенотипического еврея, а потом, узнав мое отчество, еще больше настораживался. Разумеется, не все редакторы питали расовые предрассудки, но почти все без исключения были церберами и цензорами, по должности обязанными не пускать евреев в литературу. Блуждая по редакциям, я несколько раз наталкивался и на официальных евреев-литераторов, которые особенно рьяно охраняли заставы печатных органов, старательно прислуживая советской культуре. Чего же я добивался, молодой еврей, писавший русские стихи, отказник, пытавшийся пристроить свои тексты в советские журналы? Почему так стремился опубликоваться в стране, из которой желал уехать навсегда?
Конечно же, дело было не только в упрямстве еврея, стучащего в закрытые двери советской поэзии. Мне в то время ужасно нравилась аура уже почти опубликовавшегося молодого поэта, этакая специфически советская аура. В Америке званием «молодой поэт» или «почти профессиональный писатель» никого не удивишь. В Америке литература в общем и целом считается профессией, а не призванием свыше и не орденом для узкого круга избранных. А вот в Советском Союзе поэт, ведущий переговоры с журналами или издательствами, но еще не опубликованный, все равно испытывал определенное превосходство. В разговоре со сверстниками можно было небрежно бросить, что вот такой-то журнал обещал подумать, а в таком-то издательстве твоя рукопись уже лежит и ее читает редактор, – и это звучало шикарно. Например, очень хорошо помню, как я позвонил администратору «Синей птицы». Тогда это был один из самых модных клубов в центре Москвы – с выпивкой, танцами, вечными очередями на входе, и попасть туда было не так-то просто. Я представился администратору как «молодой поэт Максим Давыдов» и попросил, чтобы меня провели в клуб. Это был отчасти дерзкий вымысел, отчасти бахвальство, но отчасти и правда. Голос администратора на мгновение застыл на другом конце телефонного провода, но потом ответил: «Конечно, приезжайте. Вы только скажите швейцару, что со мной договорились». Мы со спутницей свернули на улицу Чехова, подошли к клубу, обогнули длиннющую очередь и подрулили прямо к швейцару. И вот тут-то я наткнулся на совершенно неожиданное препятствие. Мы со швейцаром узнали друг друга, потому что совсем недавно виделись в гостях американского дипломата Билла Ф. и его жены Кэтрин, с которыми в то время часто общались мои родители. На дипломатическом приеме дома у Билла и Кэтрин, этот хорошо одетый красивый мужчина средиземноморского типа показался мне существом загадочным. Он был явно москвич, представился как Марк Д., журналист, внештатный корреспондент одной из ведущих западногерманских газет. И вдруг теперь он стоял на пороге модного московского клуба в роли швейцара-вышибалы. (Уже после распада Советского Союза этот журналист-швейцар сделал себе имя как политический комментатор и обозреватель.)
– Вы, наверно, пытаетесь вспомнить, где мы раньше сталкивались? – спросил меня Марк Д.
– Нет, то есть да…, – выдавил я, смутившись. Таинственный швейцар-журналист провел нас со спутницей в кабинет к администратору «Синей птицы», тот все вспомнил и выделил для нас столик в зале. Ни платы «под столом», ни доказательств, что я действительно литератор, он не потребовал, и все это очень подействовало на мою тогдашнюю спутницу, мечтавшую попасть в этот клуб. Я еще не раз после этого водил девушек в «Синюю птицу» – все еще «молодым поэтом», пока еще не опубликованным.
Мне в основном отвечали устными или письменными отказами, чего и следовало ожидать, но в нескольких изданиях что-то наклевывалось. В трех журналах и газете, где мне удалось «зацепиться», каждый из редакторов и литконсультантов играл в свою игру. И каждый, с кем мне приходилось иметь дело в редакциях, изображал какую-нибудь фигуру из пантеона русской поэзии или же воплощал карикатурный стереотип русской культуры. В «Студенческом меридиане» поэзией заведовал саркастичный Игорь Тарасевич, изображавший русского нигилиста 1850-х годов. Тарасевич отобрал мое стихотворение о случайной встрече со старым знакомым, но предложил заменить «вино позабыв допить» на «сигареты забыв докурить». – В стране антиалкогольная компания, – напомнил он. – Но ваше стихотворение мне нравится.
Я и рта не успел раскрыть, а Тарасевич уже вписывал исправление прямо в мой текст. – На ближайшем редсовете буду вас рекомендовать, – сказал он.
Через некоторое время я опять сидел у Тарасевича в кабинете, и мы говорили почему-то о поэзии Бориса Слуцкого и Николая Тряпкина. А потом, по какой-то уже немыслимой теперь ассоциации, Тарасевич процитировал начало стихотворения Василия Казанцева:
Упало дерево в траву.
Я подошёл к его вершине.
Устало приподняв главу,
Оно ещё витало в сини.
– Стихи ваши не прошли редсовет, – произнес Тарасевич некроложным голосом. – Попробуем еще.
Кроме того, поначалу мне улыбалась надежда в журнале «Сельская молодежь». Я вышел на этот журнал годом ранее, в разгар кризиса с учебой на факультете почвоведения. Тогда я искал выход, подумывал, не заняться ли научно-популярной литературой, – писать о сельском хозяйстве, ученых-агрохимиках, ездить по стране. В редакции «Сельской молодежи» я одновременно познакомился с редактором отдела публицистики и с заведующим отделом поэзии. Последнего звали Михаил Поздняев. Ему было чуть за тридцать, и он был сыном литературного аппаратчика. У него уже вышел сборник стихов в издательстве «Советский писатель» и готовился к печати следующий. Поздняев смахивал на студента-семинариста: длинные волосы, усы, подстриженная бородка. Окна кабинета, где мы с Поздняевым подолгу беседовали, выходили на ветвистые артерии железнодорожных путей. В его книге «Белый тополь» были крепкие стихи, в которых незатасканными словами описывалась проза советской городской жизни. Вторую книгу Поздняев собирался назвать «Краснозём». «На древнееврейском Адам означает человек из „красной земли“», – сказал он и пристально посмотрел мне в глаза. Особенно Поздняева заинтересовали мои свежие впечатления от экспедиции и пантеистические стихи, в которых действие разворачивалось на юге России. Поздняев каждый раз просил принести еще стихов, чтобы «накопить побольше… будет из чего выбирать», обещал, что, как только представится «подходящий случай», он постарается «протолкнуть» мою подборку.
– А что с Вашей книгой «Краснозем»? – спросил я как-то поздней осенью.
– А… гммм… Книга будет называться «Часовой». Так лучше, – отвечал Поздняев.
Из Адама в часовые, вот так перемена, – думал я. Чутье теперь уже подсказывало мне, что Поздняев или точно знал, чей я сын, или что-то заподозрил. В конце концов терпение мое лопнуло, и в конце декабря я позвонил ему в редакцию и в лоб спросил, когда мою подборку поставят в план. Поздняев вспылил, накричал на меня по телефону и напрочь отказался печатать мои стихи. Пять-шесть лет спустя, когда Советский Союз распался, Поздняев стал писать о русской православной церкви, и его смелые статьи не раз попадались мне в ведущих изданиях. Наконец, поначалу у меня неплохо шли дела в журнале «Работница». Там поэзию курировал Олег Хлебников, высокий крепыш с соломенными волосами, однофамилец несравненного поэта-философа Велимира Хлебникова. Хлебников из «Работницы» сочинял и печатал ловкие, технически отточенные стихи, в которых мне нравилось сочетание деревенского фольклора и советского урбанизма эпохи стагнации. Меня он похвалил за «яркие» рифмы и пообещал «что-нибудь придумать». В нашу последнюю встречу в декабре 1986 года в редакции почему-то не топили, и Хлебников принимал меня в тулупе, надетом на свитер домашней вязки. Но больше всего меня обнадежил прием в газете «Московский комсомолец». Несмотря на кондовое название и порт приписки, с конца 1950-х – начала 1960-х годов, когда страна переживала развенчание сталинизма, эта газета славилась свободолюбием. Какие-то отголоски оттепели и официального советского либерализма сохранились в «Московском комсомольце» и до середины 1980-х. В числе обозревателей газеты был поэт Александр Аронов, известный на всю страну словами песни «Если у вас нету тёти», положенной на музыку Микаэлом Таривердиевым и прозвучавшей в фильме Эльдара Рязанова «Ирония судьбы, или С легким паром!». Аронов был серьезным, настоящим поэтом, тексты которого (среди которых острополемические стихи о восстании в Варшавском гетто и Варшавском восстании), ходили в списках, но не печатались в советское время. Я очень надеялся, что в «Московском комсомольце», выходившем громадным тиражом, все-таки удастся напечататься. Отделом культуры в «Московском комсомольце» заведовала Наталья Дардыкина, неприветливая, беспрерывно курящая дама лет пятидесяти, с увядшим лицом и рубленой речью народоволки. Она прочитала мою стихотворную подборку, пока я сидел тут же, в ее задымленном кабинете, и спросила, нет ли у меня стихов покороче.