Бегство. Документальный роман — страница 64 из 80

Отказницы получили подробные медицинские инструкции (даже несколько вариантов таких инструкций): как очистить организм, что употреблять и чего не употреблять в пищу, готовясь к голодовке. 8 марта 1987 года пришлось на воскресенье, и часть дня я пробыл дома. Женщин, собравшихся у нас, объединяло чувство опасности и риска, но в то же время у них было приподнятое, праздничное настроение. «Ну что, девочки, неужели они явятся сюда и заметут десять человек сразу?» – пошутила одна из отказниц. Однако к вечеру собравшиеся у нас дома отказницы заметно помрачнели. Ждали, но так и не дождались звонка из Лос-Анджелеса, от нашего друга и защитника раввина Харви Филдса. Прошло условленное время, звонок все откладывался и откладывался, а потом телефонистка грубым голосом сказала, что звонок будет перенаправлен на почтамт. В те времена нельзя было позвонить за границу напрямую, и международные звонки окружал лабиринт правил и ограничений. Конечно же, мама была не в восторге от перспективы похода на почтамт для разговора с Рабби Филдсом. Особенно на второй день голодовки, когда уже кружилась голова и хотелось лечь и тихо лежать, а не подвергать себя большему риску. В ту ночь мама очень плохо спала. Накануне она слишком переволновалась, и от возбуждения первого дня голодовки, и оттого, что весь день прождала звонка из Лос-Анжелеса. Второй день голодовки пришелся на понедельник, и с утра я уехал в университет. Вечером, вернувшись домой, я узнал, что второй день прошел удачно. Мама страшно устала, но был полна надежд на успех акции. Часть дня мама и еще несколько участниц голодовки провели на почтамте. На это раз они все-таки дождались звонка из Лос-Анжелеса, где было раннее утро. Раввин Филдс звонил прямо из синагоги на Бульваре Уилшир, и разговор транслировался через динамики прямо в святилище, где прихожанки синагоги собрались на голодовку в знак солидарности с московскими отказницами. Мама поговорила по телефону с Америкой от имени всей группы голодавших женщин, и у нее было ощущение, что она обращалась ко всему миру. Позднее я прочитал полную транскрипцию разговора, опубликованную в еврейской газете в Калифорнии. В начале разговора мама даже упрекнула Рабби Филдса в том, что он не смог дозвониться в первый день голодовки. Поражает четкость маминых формулировок, ее хладнокровность и решительность. Она прекрасно знала, что ее слушают не только американки, собравшиеся под куполом лос-анжелесской синагоги, но и сотрудники КГБ.

В ходе транслируемого разговора с раввином Филдсом мама зачитала заранее приготовленное короткое заявление. В заявлении объявившие голодовку отказницы призывали всех солидарных с ними людей отправлять телеграммы лично Горбачеву. И уже на следующий день с Запада посыпались телеграммы – и в Кремль, и отказницам домой. В течение ближайших двух-трех дней к нам в дверь то и дело звонила почтальонша. В архиве моих родителей сохранились телеграммы со всех концов США и Канады и из многих стран Европы. Солидарность и поддержку выражали частные лица, политики, женские организации… Невозможно описать словами, что значила такая мощная поддержка для женщин-отказниц и их семей. Мы были не одиноки. О несправедливости, творимой советским режимом по отношению к тысячам отказников, знал и говорил весь мир.

Но преследования отказников не прекращались. Они принимали новую, перестроечную, замаскированную форму. Как и в случае с демонстрацией в защиту Иосифа Бегуна, голодовка отказниц освещалась в советской прессе. Более того, кое-кто из советских журналистов заделался специалистом по отказническим делам. Передо мной лежит копия статьи, озаглавленной «Голодовка по спецзаказу» и подписанной двумя именами: «Р. Анатольев, Ш. Ильин». Эта статья вышла в «Вечерней Москве» уже 9 марта 1987 года, на второй день голодовки. По горячим следам. Вечерковцы изобразили протест отказниц как «фарс с голодовкой», устроенный по наущению Запада. Квартиры, где собрались голодавшие отказницы, в статье глумливо назвали «штаб-квартирa<ми>». При этом голодавших отказниц противопоставляли Чарльзу Хайдеру, американскому астрофизику, который устроил голодовку в Лафайетт-парке перед Белым домом, чтобы привлечь внимание мира к проблеме ядерного разоружения. Хайдер был настроен резко просоветски и антиамерикански, поэтому его голодовка в советской прессе освещалась широко и с горячим сочувствием. Горбачев предложил доктору Хайдеру остановить голодовку и приехать в Советский Союз на лечение, но Хайдер почему-то отказался. Вершиной лицемерия был следующий призыв в «Вечерке»: «Но раскройте окно, граждане, именующие себя „в отказе“. Распахните окно. Весна на улице. Время-то какое пришло, новое время». Здесь слышна новая советская риторика: в стране гласность и перестройка, а вы, евреи-отказники, все еще упорствуете в своем желании хотите уехать?

В статье назывались некоторые имена отказниц, участвовавших в голодовке. Среди названных была моя мама. В статье их действия изображались как намеренный саботаж перестройки. Но при этом заявленные в советской печати угрозы казались одновременно и формой запугивания и формой заигрывания. Отказников призывали сложить оружие и пересмотреть свое желание эмигрировать. В конечном итоге то, что советская пресса писала о голодовке отказниц, принесло нашему движению больше пользы, чем вреда. Мы убедились воочию, что для горбачевского режима проблема отказников и еврейской эмиграции твердо стоит на повестке дня. Близилась середина марта, а с ней и Пурим, и, пока мама была занята подготовкой политических акций, отец целиком погрузился в репетиции спектакля по новой пьесе. Он сочинил пуримшпиль, шуточную пьесу к празднику Пурим, которую готовила к постановке еврейская труппа.


Если в этих страницах недостает веселья и смеха, то вовсе не потому, что я намеренно сгущал краски или же избегал всего комического и смешного. Я старался как можно достовернее передать ту атмосферу, которой мы дышали в отказе, когда сам воздух бытия был пропитан тревогой, горечью, неуверенностью в завтрашнем дне, а порой и самым настоящим страхом. И на этом сумрачном фоне Пурим 1987/5947 года остался в памяти яркой, красочной картиной. Сезон праздника Пурим запомнился мне как один из самых светлых и праздничных, карнавально-феерических эпизодов за все годы пребывания в отказе.

Еврейский праздник Пурим – это праздник избавления от смерти. Праздник спасения и выживания. История Пурима изложена в Книге Эсфирь и связаны с еврейской жизнью уже после падения Первого Храма и начала вавилонского пленения. Во времена, описываемые в Книге Эсфирь (известной в еврейской традиции как Мегилла – «свиток»), Вавилоном правит персидский царь Артасеркс (Ахашверош). В столичном городе Сузы царский визирь Аман затевает заговор, чтобы уничтожить всех евреев, живущих в подвластных Ахашверошу землях. Но геноциду не суждено свершиться. Коварные планы Амана разрушает еврейка Эсфирь, новая супруга царя (Ахашверош не ведает, что она еврейка). Вместе со своим приемным отцом и двоюродным братом (или дядей) Мордехаем, царским придворным, Эсфирь спасает свой народ от погибели. Справедливость торжествует, и Амана заслуженно казнят. Среди традиций Пурима особое место принадлежит постановке и разыгрыванию пуримшпиля – пьесы-капустника, основанного на ключевых мотивах этой древней истории о прекрасной Эсфири, зловещем Амане и мудром и предприимчивом Мордехае. В пуримшпилях сплетаются легенда и память, возрождаются тысячелетия еврейской истории.

Для советских евреев послевоенных лет ассоциации с вавилонским пленением заключали в себе глубокий исторический смысл. С самого детства я слышал от отца, как его бабушка по отцу, бывало, шутила: «у нас с Йоселе общий день рождения». (Родилась она в декабре, а под «Йоселе» подразумевала Иосифа Сталина). Прабабушка Фаня Абовна пережила Сталина на десять лет, а день его смерти считала днем избавления для советских евреев, которым грозила гибель от руки тирана. Прабабушка имела в виду государственную антисемитскую кампанию, которая развернулась в последние годы жизни Сталина и увенчалась так называемым «делом врачей». К моменту смерти Сталина, 5 марта 1953 года, многие советские евреи ожидали депортации в отдаленные районы страны и опасались худшего. Для меня, выросшего в отказе, история Пурима – история чудесного избавления от грядущей смерти благодаря вмешательству высших сил – обладала конкретной значимостью. Мы смотрели пуримшпили в переполненных советских квартирах и снова и снова переживали победу евреев над древними врагами, мечтая о собственном избавлении. Мечтали о бегстве из советского Вавилона.

В конце января 1987 года театральный коллектив, состоявший в основном из отказников, предложил моему отцу сочинить пуримшпиль. Этой неофициальной труппой руководил харизматический режиссер по имени Роман Спектор. Спектору было за тридцать; высокий, жилистый, с копной непокорных черных кудрей, курчавой бородой и сверкающими антрацитовыми глазами. Режиссер и его труппа обратились к моему отцу, потому что он был профессиональным литератором с опытом театральной работы, старым отказником, автором романа-эпопеи о еврейском Исходе из СССР, поэтом, не раз писавшим тексты для эстрады. Помню, как Спектор и два ведущих актера труппы впервые пришли к нам домой. «Нам нужно нечто большее, чем просто русифицированный пересказ библейской истории Пурима, нашпигованный песнями на идише и иврите», – сказали они. И действительно, такого рода пуримшпилей-пересказов существовало немало, это был заезженный вариант. А труппе Романа Спектора хотелось поставить новый, оригинальный пуримшпиль, пропитанный политическими реалиями, дышащий перестроечной Москвой 1987 года. «Вот тогда наша постановка будет отличаться от всех остальных, которые подпольно идут в городе». Спектор и его соратники попросили отца написать искрометный, злободневный текст. Спектор упомянул странствующие труппы итальянской комедии дель арте, приезжающие в очередной город. Сначала они выясняли все самые свежие местные новости, в том числе и политические, а потом в костяк пьесы быстрехонько вписывали факты, слухи-пересуды, детали местного колорита. Зрители смотрят – и узнают самих себя. Подобного эффекта желали Спектор и его коллеги: чтобы в пуримшпиле говорилось и о горбачевской политике, и о настроениях, витающих среди отказников. Отец отнесся к пожеланиям Спектора очень серьезно – так, будто к нему обратилась не полупрофессиональная неофициальная труппа, а один из ведущих московских театров. Пуримшпиль он написал в рекордно короткий срок, за две недели, и труппа сразу же приступила к репетициям.