Бегство. Документальный роман — страница 68 из 80

Мамины родители были очень разными людьми. Дед, Аркадий (Арон) Поляк – страстный, эмоциональный, азартный жизнелюб; бабушка – прагматичная, сдержанная, аскетичная. В судьбе не должно быть случайностей, но именно игра судьбы свела бабушку и деда. Получив диплом экономиста, бабушка по распределению оказалась в родном городе моих обоих дедов, Каменец-Подольске, куда ее направили на службу в местную бухгалтерию. В 1939 году дед, уже дипломированный инженер-связист, заехал в Каменец-Подольск после отпуска на Северном Кавказе. Он зашел в бухгалтерию, чтобы передать бабушке весточку от коллеги-инженера, одного из ее давнишних воздыхателей. Годом раньше этот инженер-москвич уже предлагал ей в письме руку и сердце, но бабушка ответила, что ее «жизненные планы пока не определились». Познакомившись с бабушкой, мой дед (которого коллеги по работе описывали как «высокого красавца») пригласил ее в гости в родительский дом, где жила его старшая сестра Соня. Чтобы соблюсти приличия, бабушка пришла с подругой. Устроили маленькую вечеринку, выпивали-закусывали, танцевали во дворе под неспелыми апрельскими звездами. Через несколько недель бабушка приехала к деду в Москву на Первое мая. Дедушка жил тогда в коммуналке, в крошечной каморке. «Нюся, если мы распишемся, – сказал он, – тебя силком обратно на Украину не отправят». Брак их нельзя было назвать «гармоничным», и в середине 1950-х годов бабушка и дедушка развелись, а через десять лет снова съехались. В отличие от своей младшей сестры, зачатой в триумфальные месяцы после победы над Германией и Японией, моя мама своим появлением на свет обязана пакту Молотова-Риббентропа, за подписанием которого последовало краткое предвоенное затишье. Мама родилась в Москве в мае 1940 года, ровно за один год, один месяц и три дня до вторжения нацистских войск в СССР.

Деда Аркадия Ильича не стало, когда мне было восемь лет, но я хорошо его помню. Даже на закате жизни, уже ослепнув (осложнение при запущенном сахарном диабете), он продолжать излучать душевную щедрость и мудрость, каких мне, пожалуй, не доводилось встречать ни в ком другом. На экране памяти фигура деда Аркадия обретает олимпийские размеры. Из разнообразных воспоминаний о нем особенно отчетливо рисуется вот какая сцена. Меня привели к деду в гости на улицу 8-го Марта в районе метро Динамо, я забежал к нему в кабинет и застал его за игрой в карты с друзьями. Они курили папиросы и пили водку из тонких рюмок, и дед потчевал друзей закусками, в изобилии расставленными на столике у широкого дивана. Для меня, советского первоклашки, в образе деда-гурмана, играющего в преферанс и выпивающего с приятелями – было нечто таинственное, заманчивое, исполненное духа свободы.

Дед Аркадий происходил из еврейской семьи среднего достатка («мелкобуржуазной», как говорили в годы его советской молодости). В детстве он ходил в хедер, начальную еврейскую школу, и до конца жизни помнил еврейскую грамоту. В семье было еще шестеро детей, и трое из них – брат и две сестры деда – стали сионистами-социалистами и бежали в подмандатную Палестину, как тогда называлось будущее государство Израиль. Еще один брат и две сестры остались в Советском Союзе. Юношей, в конце 1920-х годов, Аркадий перебрался с Украины в Москву. Два-три года он проработал каменщиком, и это позволило ему более-менее затушевать свое происхождение, влиться в ряды пролетариата, и поступить в инженерный вуз. К тому времени, как он познакомился с бабушкой Анной Михайловной, родители его уже умерли. Прабабушка Хана-Фейга скончалась в 1935 году в родном Каменец-Подольске, а прадедушка Илья (Ихиль) Поляк умер в 1933 году в Биробиджане у советской-китайской границы, куда он уехал – за тридевять земель – строить Еврейскую автономную область. Дед Аркадий стал успешным советским специалистом, инженером-телефонщиком. Но отличие от бабушки Ани, даже прожив в Москве много десятков лет, он так и не перелицевался из ярко выраженного еврея в среднестатистического советского гражданина. Он был евреем во всем: в своих достижениях, в том, что подвергал сомнению общепринятые истины, в том, что знал толк в горько-сладком еврейском юморе. Но прежде всего он был евреем в своем восприятии истории. Дедушка Аркадий держался так, что даже мне, в те до-отказные годы еще неискушенному московскому еврейскому мальчику, становилось предельно ясно: не надо питать иллюзий насчет ассимиляции. Дед пылко ненавидел советский режим, хотя большую часть жизни умудрялся не проигрывать системе в ее идеологических играх и махинациях. Именно от него, из того, что он говорил, а точнее, не договаривал, или, еще точнее, из того, как именно он говорил за столом, и пошло мамино инакомыслие – сначала, в молодости, внутреннее, а позднее, открытое. Глубинное идеологическое инакомыслие деда составляло противовес бабушкиному советскому конформизму. (Хотя, собственно говоря, я вовсе не уверен, что термин «конформизм» приложим к поколениям советских людей, живших десятилетиями со сталинским дулом у виска.) И всю жизнь дед Аркадий мечтал об Израиле.

После Суэцкого кризиса и арабо-израильской войны 1956 года, когда советская политика в отношении Израиля стала нескрываемо враждебной, деду Аркадию пришлось отказаться от прямой переписки с родными в Израиле, дабы не навредить собственной карьере и будущему своих детей. Он прибегнул к услугам Мэри К., высокопорядочной еврейской дамы из Ленинграда, которая не столь опасалась за свое положение. Через этот канал в 1960-е годы шла корреспонденция в Израиль и обратно. На «конспиративный» адрес родственники присылали подарки из Тель-Авива, Хайфы и Бер-Тувии. Особенно насыщенной была переписка с сестрой Цилей, медицинским работником, бывшей женой израильского композитора Йоеля Вальбе. В 1965 году Циля воспользовалась недолгой интерлюдий в советско-израильских отношениях и решилась приехать в СССР. Поездка несколько раза откладывалась, и почти два года дед только и жил надеждой повидать любимую сестру. Они с братом не виделись сорок лет. После встречи с сестрой дед Аркадий еще больше загорелся идеей вывезти своих детей из России. Но в то время мои молодые родители были поглощены работой и карьерой, и об эмиграции даже слышать не хотели. А потом, в июне 1967 года, случилась Шестидневная война, и после «дивной победы» (выражение Владимира Набокова) маленького Израиля над многочисленными арабскими соседями, жаждущими его погибели, Советский Союз разорвал с Израилем дипломатические отношения. (Они будут полностью восстановлены лишь в декабре 1991 года, за две недели до распада СССР.) В стране началась открытая антиизраильская истерия, давшая режиму новые приемы антиеврейской риторики. Под рубрику борьбы с «сионизмом» теперь могла попасть практически любая государственная деятельность, направленная на подавление еврейской жизни и еврейского самосознания в СССР. В этой новой антисионистской (читай: антиеврейской) атмосфере я родился на свет и сделал свои первые шаги в (советском) мире. Сначала отец хотел назвать меня «Израиль», но родители решили не испытывать судьбу. При рождении я весил более 4-х килограммов, и поэтому (а также в дань тогдашней моде на имена) мне и дали имя «Максим». И все-таки… Родители мои штурмовали высоты советских карьер, доступные беспартийным евреям, и эмиграция, наверное, казалась им кинолентой из другой жизни. И все-таки первые зерна еврейской тяги к перемене мест дед Аркадий и его израильская сестра Циля заронили в их души именно тогда, в 1965 году в Москве, за два года до моего рождения.

Что свело моих родителей в 1962 году? Судьба? Наследие еврейских предков? Они познакомились на семейной свадьбе в Ленинграде, где наша родня со стороны отца жила еще с конца 1920-х годов. Так случилось, что Яня Шраер, старший брат моего деда Петра (Пейсаха) Шраера, был женат на Циле Бекман, двоюродной сестре деда Аркадия и тоже уроженке Каменец-Подольска. А на семейной свадьбе, куда была приглашена вся «мешпуха», браком сочетались Ева Бекман, приходившаяся кузиной одновременно моему отцу и моей маме, и Гилель Бутман, который вместе с группой соратников по подпольному еврейскому движению в 1971 году пройдет по так называемому «ленинградскому самолетному делу» и будет приговорен к 10 годам лагерей. Эта свадьба добавила еще один узелок к той веревочке, которая связывала моих дедов и соединяла кланы Поляков и Шраеров.

Выходцы из Каменец-Подольска ласково называли его просто «Каменец». Рассказы об этом почти мифологическом городе, в котором я так и не успел побывать, пронизывали мое московское детство. А вот для обоих моих дедов, которые там выросли и даже вместе играли в футбол, этот город был совершенно настоящим, родным. Каменец-Подольск (позднее Каменец-Подольский; ныне Кам'янець-Подільський) раскинулся по берегам реки Смотрич, неподалеку от границы с Австро-Венгерской империей, и в свое время был столицей Подольской губернии, важным ремесленным и торговым центром. Накануне Первой Мировой войны в городе проживало 23 000 евреев, что составляло примерно половину его населения. Предки моего деда Шраера жили в окрестностях Каменец-Подольска с конца 1840-х годов, когда его дед, николаевский солдат, получил позволение поселиться в селе Думаново. На протяжении нескольких поколений семейным делом Шраеров были мельницы. Последним в нашей династии мельников был дед моего отца, мой прадед Борух-Ицик Шраер, родившийся в 1875 году неподалеку от Каменец-Подольска, и умерший в Ленинграде в 1946 году. Он вырастил и поставил на ноги пятерых детей. Его первая жена умерла родами, произведши на свет девочку; малышка прожила всего год. Старшим детям, Яне (Якову) и Берте, к этому времени было два года и три года. В 1906 году прадед Борух-Ицик, успешный предприниматель, женился на Фане (Фрейде) Кизер. Она происходила из бедной еврейской семьи и тянулась к социализму. Двоих детей своего мужа она вырастила как своих родных. У прабабки Фани Шраер и прадеда Боруха-Ицика было трое сыновей: Муня (Моисей), Пуся (Пейсах, который позднее звался Петром) и Абраша (Абрам). Пуся, мой дед, родился в 1910 году. Уже в 1910-е годы семья перебралась из сельской местности