– «Вы нам не указывайте, что нам делать!» – разъяренно рявкнул он и бросил трубку. Но по его голосу мне показалось, что они сдались, – добавила мама.
Вот и все, казалось бы, дело решенное. После девятилетнего ожидания нам наконец-то дают разрешение на выезд. В такие минуты часто ощущаешь нечто похожее на пустоту. И сам себе удивляешься. Теперь нам предстояло окончательно вырвать свои собственные корни и совершить то, к чему так давно готовились, но, видно, так и не приготовились. В то время мы не могли знать, что разрешения на выезд, которые поздней весной 1987 года были даны старым отказникам, положили начало новой волне еврейской эмиграции. Только в одном апреле разрешение получило свыше 700 человек, в основном отказники со стажем. Потом волна стала подниматься с каждым месяцем, и всего в 1987 году эмигрирует почти 8000 евреев. А в последующие три года количество эмигрантов возрастет в геометрической прогрессии. В 1990 году, последнем полном году советского режима, более 200 000 еврейских эмигрантов покинет страну…
Несмотря на звонок из ОВИРа, отец не собирался отменять демонстрацию. «Вот получим открытку, тогда поверю», – повторял он. Под «открыткой» отец подразумевал почтовое извещение к оплате выездных виз, которое из ОВИРа присылали простой почтой. 10 апреля отец провел первое из заявленных чтений. Мы поехали в центр на нашем белом жигуленке, разрисованном весенней городской грязью. Свернули с улицы Горького, оставив позади памятник Пушкину и полуденных фланёров на Тверском бульваре. Улица Воровского, на которой располагалось Правление Союза писателей, теперь вновь обрела свое историческое название, Поварская. Она соединяет начало Нового Арбата (бывшего Калининского проспекта) и Садовое кольцо. В прошлом «улица аристократов», в поздние советские те годы улица Воровского считалась в Москве одним из самых престижных адресов. Мы миновали Институт мировой литературы, Театр-студию киноактера и музыкальное училище им. Гнесиных. Более старая часть Правления Союза писателей СССР размещалась в желтом дворце с белыми колоннами – легендарной московской резиденции князей Долгоруких. Это здание, известное также как «усадьба Соллогуба» (по имени более позднего владельца), было построенное в конце 18-го века и по всей видимости послужило прообразом дома Ростовых в «Войне и мире». ЦДЛ, Центральный дом литераторов, куда в детстве я нередко ходил с отцом, располагался в здании более современной постройки, соединявшемся с бывшим дворцом Долгоруких. В ЦЛЛ обычно входили с улицы Герцена (Большой Никитской), а не с Воровского (Поварской).
Мы вошли во двор Союза писателей через кованые ворота. По правую руку осталась редакция «Дружбы народов», одного из главных московских ежемесячных журналов. Отец когда-то там печатался и получил литературную премию за переводы литовской поэзии, соучредителем которой были «Дружба народов» и «Литературная газета». Все это осталось позади, уплыло в прошлое, наше отказническое прошлое. От ворот, через просторный двор с пожухлой прошлогодней листвой и голыми деревьями, к скверу и памятнику Толстому вела дорожка. Памятник был поставлен в послевоенные советские годы. Толстой-тяжелоатлет сидел на постаменте-кресле, облаченный в широкую крестьянскую рубаху со стальными складками. Сидел спиной к классическому фронтону на фасаде старинного дворца.
Отец встал на некотором расстоянии от памятника, лицом к Толстому и к окнам Правления Союза писателей. Перед ним полукругом выстроились около двадцати слушателей, среди которых была и мама. В этой группе поддержки выделялись лица отказников, несколько иностранных журналистов, и два или три неизвестных наблюдателя. Моя семидесятитрехлетняя бабушка Анна Михайловна, которая никогда раньше не участвовала в отказнических акциях, находилась стояла среди слушателей, нервно теребя в руках коричневую сумочку. Неподалеку во дворике припарковалась милицейская машина, а рядом – черная «Волга» без опознавательных знаков. Чуть поодаль заняли позицию крепкие парни в штатском, со сложенными на груди руками и отсутствующим выражением лица. Я встал за спиной у отца, прикрывая его от возможного нападения. Отец читал фантеллу «В камышах», в которой рассказывалось о группе диссидентов и изгоев, каждый год собирающихся на курорте в «Чухонии». Текст искрился вспышками афористичного черного юмора, и я помню, как от души смеялся Бенгт Эрикссон, шведский дипломат и переводчик русской литературы. Чтение завершилось без столкновений с представителями властей.
Между тем ОВИР молчал. После звонка неведомого «Андреева» никакого официального извещения не последовало. Почтальонша к нам в квартиру не звонила. По два раза в день мы проверяли почтовый ящик в вестибюле подъезда, но открытки все не было и не было. Накануне еврейской Пасхи мы узнали, что Рабби Филдс организовал публикацию стихотворения моего отца «Монолог Лота к жене» в моем переводе на английский. Стихотворение вошло в приложение к пасхальной Агаде за 1987 год, и его читали в реформистских синагогах в США и Канаде. Я страшно радовался и тому, что стихи отца обрели новую аудиторию, и тому, что нелегально пересекший границу текст перевода стал моей самой первой публикацией. Незадолго до Пасхи родителей пригласили на Сейдер в особняк «Спасо-Хаус», резиденцию американского посла. Тогда на эту должность только-только назначили Джека Ф. Матлока. Его предшественник, Артур А. Хартман, бывший американским послом в СССР с 1981 по 1987 год, лично приложил большие усилия для облегчения участь отказников. «Приглашаем Вас на Пасхальный ужин – Сейдер. Понедельник, 13-го апреля 18:45. Спасопесковская пл. 10» – было написано в приглашении от посла, которое заканчивалось тогда еще загадочным заклинанием «R.S.V.P.» и телефонными номерами.
Спасо-Хаус располагался в центре старой Москвы, неподалеку от Арбата и Садового кольца, и получил свое название благодаря адресу – Спасопесковская площадь, 10. Родители раньше уже бывали там на показах фильмов и на концертах, но никогда еще не получали от американского посла личных приглашений на пасхальный ужин. С этого мероприятия они вернулись, окрыленные новой надеждой. На ужине присутствовал сам госсекретарь Джордж П. Шульц. Он сидел за столом в кипе и делил пасхальную трапезу с отказниками, среди которых были наши друзья, знаменитые отказники Владимир и Мария Слепак; Иосиф Бегун, недавно освобожденный из заключения; Александр Лернер, автор «Основ кибернетики» и всемирно известный ученый; Александр Брайловский, бывший узник Сиона и последний редактор подпольного журнала «Евреи в СССР»; героиня отказа, бывшая узница Сиона Ида Нудель и пианист Владимир Фельцман. Для родителей этот вечер был вехой в борьбе за выезд, и я страшно ими гордился.
Мы старались набраться терпения, но уже изнемогали от беспокойства. Следующие две недели почти не отложились у меня в памяти. Помню лишь одну любопытную подробность. В те дни в Россию приехал с сольными концертами знаменитый пианист Владимир Горовиц. Маэстро было уже восемьдесят два года, и он не был в России шестьдесят один год с тех пор, как эмигрировал. Вокруг концертов Горовица в Большом зале Московской Консерватории поднялся невероятный ажиотаж. Перекупщики взвинтили цену на билеты до 50—60 рублей, вдесятеро выше официальной. Америка приехала к нам в облике бывшего русского еврея, а мы все пытались эмигрировать из России.
Был уже конец апреля, московская весна в полном разгаре, а мы до сих пор так и не получили официальное извещение из ОВИРа. Родители уже подумывали, что звонок из ОВИРа был просто уловкой органов, рассчитанной на то, чтобы прервать выступления-демонстрации моего отца. И вдруг из ОВИРа опять позвонили, и на этот раз родителей вызвали на прием в контору. Чиновник, который их принял, «предложил» им еще раз подать все документы на выезд. Это означало сызнова собирать огромное количество справок и прочих бумаг, и весь процесс подачи и пересмотра грозил затянуться на несколько месяцев. Теперь родители ясно понимали, что власти ими манипулируют. «Что вы нам морочите голову? – возмущенно спросил отец у ОВИРовского чиновника. – Вы же прекрасно знаете, что у нас ничего не изменилось. У вас в руках наше дело, и вам известно все, чтобы нас выпустить».
Домой родители вернулись разъяренные. В тот же день, 28 апреля 1987 года, отец снова выступил с обращением к советским и зарубежным средствам массовой информации. В обращении он рассказал об обещании, полученном 8 апреля, о том, что на него оказывают давление, о лжи и махинациях ОВИРа. Он уведомил Моссовет и средства массовой информации, что 5 мая 1987 года выйдет на демонстрацию перед Правлением Союза писателей и будет читать свои произведения в знак протеста против того, что власти до сих пор не дали его семье разрешения покинуть страну.
На выступлении 5 мая отец сосредоточился на стихах и прозе, посвященных жизни евреев в России. Пришла часть прежних слушателей, были и новые, в том числе репортер газеты «Вечерняя Москва», который, похоже, становился специалистом в отказнических делах. Отец сначала читал стихи, в том числе «Моя славянская душа», «Монолог Лота к жене» и поэму об Иосифе Бегуне, отказнике, ради освобождения которого мама выходила на арбатскую демонстрацию. В этом аллегорическом тексте, который я позднее перевел на английский, описывается незабываемый сон. Поэту снится, что его герой бегает по дорожке стадиона, по кругу, а с трибун тысячи плебеев улюлюкают и грозят ему расправой. Отец читал это стихотворение на отказнических собраниях, в том числе и дома у самого Бегуна вскоре после того, как его освободили из тюрьмы.
После этого отец прочел отрывок из романа «Доктор Левитин». В романе переплетаются две линии: история отказнической семьи Левитиных, в которой муж – еврей, а жена русская, и автобиографические отступления от лица самого автора. Отец стоял лицом к памятнику русскому писателю, известному своей поддержкой равноправия всех религиозных и национальных меньшинств. Отец обращался к Толстому, который в свое время брал уроки древнееврейского у московского раввина Зелика Минора. Из своего романа об отказников отец намеренно выбрал автобиографический эпизод о поиске следов караимов в советской Литве. Немного истории: Караимы – иудейская секта, отрицающая Талмуд, в