озникла в 8-м веке в Багдаде. Согласно традиции литовских караимов, в 14-м веке Великий Князь Витовт (Витаутас), полководец и завоеватель, вывез из Крыма около 300 караимов с семьями и поселил их в Тракае (Троках), тогдашней столице Литвы. Из мужчин-караимов Витаутас сформировал свою личную гвардию. Во время Шоа (Холокоста) большая часть караимов уцелела потому, что караимы умудрились разными путями убедить нацистов, что они вовсе не этнические евреи и не иудеи, а тюркская народность, говорящая на тюркском языке и исповедующая свою собственную веру, основанную на Таннахе (иудейской Библии) и включающую в себя некоторые мусульманские традиции. После войны литовские караимы оказались в состоянии изоляции. Жили они в основном в Тракае и Вильнюсе и по-прежнему утверждали, будто к евреям не относятся. К концу 1970-х их оставалось совсем мало, меньше пятисот человек. В отрывке из романа, который отец читал в тот день перед памятником Толстому, рассказчик прогуливается по Тракаю и опрашивает черноволосых, смуглых, горбоносых караимов: разве вы не такие, как мы? Разве вы не евреи? Встречные караимы яростно отрицают еврейские корни, и лишь одна старушка-караимка их признает. Что происходит с потомками еврейского народа, если они отсекают – или им отсекают – иудейские корни?
Вдруг случилось нечто неожиданное. Соглядатаи, и в форме, и в штатском, стояли поодаль и наблюдали за происходящим, но чтения не прерывали. Отец как раз дочитывал отрывок из романа, когда из Правления Союза писателей через боковую дверь выбежала какая-то женщина лет пятидесяти, с курчавыми седеющими волосами и землистым лицом. Она встала среди зрителей и некоторое время тоже слушала, а потом прервала отца громким возгласом:
– Зачем вы это делаете? Вам уже дали визу!
– Простите, – мягким голосом откликнулся отец, – но позвольте узнать, откуда вам это известно?
– Откуда? Откуда? – женщина растерялась. – Ну… известно, вот и все.
– Прошу прощения, – все так же спокойно продолжал отец, – а вы, собственно, кто?
– Я? Я караимка! – выпалила женщина и убежала обратно в Правление.
Отец дочитал отрывок про караимов. Больше его никто не перебивал.
Миновала еще неделя. На занятия в университет я больше не ходил. 12 мая мы обнаружили в почтовом ящике долгожданную открытку из ОВИРа с предписанием «оплатить визы» и суммой, подлежавшей оплате. Наконец-то пришло официальное, письменное разрешение на выезд! Разрешение получили и наши родные – бабушка, мамина сестра и племянница. Мы тотчас поехали в кассу «Аэрофлота» и купили билеты в Вену на 7 июня 1987 года. Месяц на сборы – этого мало или много? Билетов с дешевым тарифом почти не было, поэтому мы, не колеблясь, купили билеты в первый класс. Все равно советские рубли скоро уже не понадобятся, так что незачем было их жалеть.
Счастливая предотъездная паника. ОВИР требовал уйму дополнительных документов даже от тех, кому было дано разрешение на выезд. На советском бюрократическом жаргоне эти документы назывались «справочки». Зайдя в вестибюль ОВИРа, мы тотчас натолкнулись на семью отказников, с которыми были знакомы уже многие годы. У них был сын-школьник, инвалид, которому требовался особый уход. В любой цивилизованной стране такого рода уход обеспечивается как нечто само собой разумеющееся, но в те годы в советских средних школах его и в помине не было. Родители мальчика, взявшись за руки, вприпрыжку спешили к выходу и на два голоса распевали, словно расшалившиеся дети: «Справочка, справочка, справочка!» Мы сразу поняли: им оставалось оформить всего один документ, и они получат выездную визу.
Справочка, которую ОВИР потребовал от меня, была абсурднейшего свойства. Мне надо было представить документальное подтверждение об отчислении из МГУ. Чтобы получить такую справку, я отправился в учебную часть факультета почвоведения и угодил прямиком в когти моей давнишней врагини, «Мадам Пергидроль».
– А-а, ОВИР, Израиль, все ясно. Родину предаешь, Шраер, – воскликнула гарпия так громко, что все остальные студенты, ждавшие своей очереди, обернулись и уставились на меня. По (не совсем) случайному стечению обстоятельств, в учебной части оказался и профессор Розанов, который пришел выяснять что-то насчет зачетов.
– Зайди ко мне в кабинет, – процедил он сквозь зубы.
Закончив свои дела в учебной части, я постучался к Розанову в кабинет. Он сидел за столом, накрытым толстым стеклом. Из-под стекла томно подмигивала Мэрилин Монро.
– Ты еще об этом пожалеешь, – сказал Розанов, закуривая папиросу. – Жаль, умный парень. Я ведь встречал таких на международных конференциях. Кто из Израиля, кто из Штатов или из Канады. Двое или трое потом приезжали к нам на факультет. Очень жалели, что эмигрировали. Очень.
Я не стал вступать с Розановым в прения. Наверное, стоило напомнить ему, что еврейские ученые уезжали отчасти из-за коллаборационизма и трусости таких вот Розановых, членов советского научного истэблишмента. Эта научная элита – бессловесные свидетели или активные сообщники – потворствовали бесчинствам советской системы. И что еще позорнее, под личиной «искреннего» российского интеллигента эти люди скармливали западным коллегам полуправду или откровенную ложь.
– Спасибо за совет, – сказал я Розанову и вышел из его профессорского кабинета.
Мне вправду было не до споров. Нужно было обегать весь университет, собрать целый ворох подписей. Подписной лист оказался длинным. Для получения официальной бумаги об отчислении из университета и академической справки, нужно было доказать, что я вернул в спортзал мячи, сдал в библиотеку книги. А также – тут доходило до бреда – что я заплатил комсомольские взносы, хотя из комсомола я вышел еще два месяца назад.
В ближайшие три недели нам с родителями предстояло провернуть прорву дел, и мы распределили между собой предотъездные обязанности. На меня легло устройство нашей домашней библиотеки. Девять лет назад, когда мы еще только вступили на путь к эмиграции, отец переправил существенную часть наших книг на адрес наших друзей, поселившихся в Новой Англии. Эти друзья в конце каждого письма повторяли, что коробки с книгами дожидаются нас в сухом, надежном подвале их деревянного дома в городе Провиденс. Но все-таки после стольких лет мало верилось, что книги уцелели. Когда-то у нас была замечательная библиотека, начало которой отец положил еще в студенческие годы в Ленинграде, когда букинистический рынок кишел по нынешним временам драгоценными книгами. Были у нас раритетные первые издания поэтов Серебряного века, конструктивистские сборники 1920-х годов. Потом, когда мы попали в отказ, когда родители метались в поисках работы и мой отец по ночам промышлял частным извозом, большую часть редких и ценных книг пришлось продать. За годы отказа финансовое положение нашей семьи постепенно упрочилось, и мы вновь стали пополнять библиотеку. Это было страстью, одержимостью. На пятидесятилетие отца я подарил ему стихи любимого им Пастернака, томик в красно-кирпичном тиснении, выложив книжному «жучку» половину своей студенческой стипендии.
К моменту отъезда наша библиотека насчитывала около пятисот томов. Я перебрал их и разделил на три части. Первая – книги, которые придется оставить; главным образом это были переводные издания зарубежной литературы и книги на английском. Отдельно были отложены книги, которые нам не позволят ни вывезти с собой, ни переправить почтой – редкие издания и книги с дарственными надписями, подаренные авторами отцу. Им суждено будет отправиться за океан по дипломатическим каналам, и в итоге к нам вернутся далеко не все из них. Наконец, отдельно лежала русская классика и лучшие книги советских авторов. Книги, без которых мы не могли обойтись.
Относительно вывоза книг существовал запутанный и сложный, поистине византийский кодекс правил и ограничений. Считалось, что книги – «наше культурное богатство» и не все они подлежали вывозу, хотя иностранцы могли свободно купить эти же самые книги в «Березке» и увезти их с собой за границу. Для советских граждан действовали иные правила. На книги, автоматически не разрешенные к вывозу, нужно было получать особое разрешение в специальном отделе Ленинской библиотеки (ныне Российская Государственная библиотека.)
За недели, предшествовавшие отъезду, я побывал в Ленинке раз десять, а то и больше. Помню тесную приемную, в которой ждали своей очереди книголюбы, большинство из них – евреи, уезжавшие из СССР. Книги на экспертизу разрешалось приносить только небольшими партиями. Приходилось каждый раз тащить из дома битком набитую ГДР-овскую клетчатую сумку на колесиках, с которой я летом буду ходить за провизией на Круглый рынок в Риме. Перед тем, как зайти в приемную, я раздавал книги друзьям, приезжавшим к заранее назначенному времени. Каждый из нас входил в кабинет экспертизы отдельно, предъявлял заполненный бланк и паспорт и прикидывался, будто это его или ее книги. Примерно на пятом-шестом рейсе главная инспекторша, элегантно одетая рыжеволосая дама с прической-узлом (и почему это все советские чиновницы так укладывали волосы?) вышла из своего кабинетика и подошла к стойке.
– Я вижу, что вы тут проворачиваете. Приводите своих друзей, а они сдают ваши книги на экспертизу, – сказала она.
– А какая разница? – спросил я, уже не пытаясь умиротворить советских шавок.
– Какая разница? – переспросила инспекторша металлическим голосом.
– По-моему, никакой, – продолжал я. – Книги и книги. И вообще, у вас перестройка, так что давно пора отменить эти дутые правила.
– Не надо меня учить перестройке! – взвизгнула инспекторша, да так громко, что друзья, поджидавшие меня в приемной, неминуемо должны были ее услышать.
Однако по закону она не имела права помешать им приносить книги на экспертизу, а доказать, что все эти книги мои, тоже не могла, поэтому мы всей компанией возили книги к ней в кабинет еще недели две.
За эти недели мы с родителями на всю оставшуюся жизнь нахлебались несуразности советской жизни. И почему-то немалая часть нелепых ситуаций оказалась связана с нашей домашней библиотекой. Как-то раз нам домой позвонил какой-то незнакомец, представился другом такого-то и такого-то (который, в свою очередь, был приятелем нашего знакомого отказника) и спросил, нельзя ли посмотреть книги, которые мы продаем. Он приехал в тот же вечер, в руках у него был большой черный футляр. Я был дома один и пригласил таинственного музыканта в кабинет к отцу. Он оказался виолончелистом известного московского оркестра. Евреем он не был, эмигрировать не собирался, но страстно интересовался эмигрантскими авторами и русскоязычными книгами и журналами, изданными на Западе.