После спектакля мы с Властой отправились за кулисы поблагодарить Никулина. Мои родители были с ним знакомы благодаря нашему друг Марку Портному, приятельствовавшему со многими московскими актерами. Никулин встретил нас в гримерной. Белая рубашка была расстегнута, обнажая седовласую грудь. Никулин обнял меня и тепло пожелал удачи «в новой жизни». Он знал, что мы с родителями вот-вот эмигрируем, но сам и в те времена и не думал об отъезде. Никулин репатриировался в Израиль в 1991 году, однако через семь лет вернулся в Москву, где и умер, так и не найдя счастья в постсоветском театральном мире.
Через два или три дня после спектакля в «Современнике» меня ждала «отвальная», устроенная университетскими однокурсниками. Макс Муссель, знавший кое-кого из них еще с первой летней практики в Чашниково, сопровождал меня на прощальную вечеринку в Дом аспиранта и стажера (ДАС). Иногородним студентам факультета почвоведения предоставляли жилье в этом высотном общежитии около станции метро «Академическая». (Те из моих иногородних однокурсников, которые не прочь были безопасно пофрондить, добавляли, что ДАС, построенный на месте бывшего кладбища, стоит «на костях»). Мы с Максом вошли в общежитскую комнату и увидели длинный накрытый стол; в комнату набилось человек двадцать пять. Завидев нас на пороге, все зааплодировали и приветственно завопили. Я выгрузил из американского рюкзачка на стол две бутылки водки и мгновенно погрузился в многолюдную атмосферу назревающего скандала, словно перенесенную сюда из «Идиота» Достоевского. Не я ли был «идиотом»?
Закуска была простая: селедка, сардины, вобла, вареная картошка, салат «Оливье», чересчур обильно заправленный майонезом, ржаной хлеб, маринады и соленья, нарезанный толстыми ломтями украинский шпиг. На столе-сороконожке выпивки было куда больше, чем закуски. Девочки пили портвейн, мальчики – водку или водку с пивом, забористую смесь, известную в России под названием «ёрш». Вскоре на меня отовсюду посыпались вопросы, вернее, один и тот же вопрос: зачем я уезжаю из «родных мест»? Мы с Максом переглядывались через стол. Хотя я был уже изрядно пьян, но именно благодаря ясности, приходящей с опьянением, понимал, что такие вот сцены с такими вот вопросами мгновенно перерастают в скандал, а то и в драку. Но как было унять неугомонных вопрошателей, с которыми я, как-никак, проучился вместе целых три года?
– Я уезжаю из-за антисемитизма, – довольно громко ответил я.
– Погоди, дружок, ты вокруг-то оглядись, – сказал Леня Чумаченко, тот самый эпикуреец, который когда-то малярничал в Одессе вместе с напарником-«еврейчиком». – Разве среди нас есть антисемиты? Сам знаешь, что нет. Да мы к тебе как к своему относимся.
– Те, кто здесь, да, – отозвался я, чувствуя, что теряю почву под ногами. – А вот остальные, кто не пришел…
– Ну, они, наверно, просто осторожничают, или заняты экзаменами, вот и все, – виновато сказал Леня. – Ладно, давайте за дружбу-нержавейку!
Мы чокнулись и выпили до дна из граненых стаканов. Почему-то в воздухе повисло молчание, и я подумал о русских поминках, о поверье, что души умерших не сразу покидают свой дом после смерти. Потом в тишине прозвучал напряженный голос:
– Друг, тебя же там просто убьют, убьют. – Это заговорил «Степаша», бывший морпеховец, с которым я как-то раз в экспедиции крепко схлестнулся о смысле русской истории. – На Ближнем Востоке война. Такие как ты там у них – пушечное мясо. Вот тебя и пошлют в бой против мусульманских фанатиков, и прости-прощай.
Слово «Израиль» Степаша так и не произнес, будто не мог выговорить.
Тут ко мне подсел белокурый синеглазый студент с плохими зубами. Как и Леня Чумаченко, он был с Черного моря, кажется, из Херсона или Николаева. Учился на курс младше, но жил в одной комнате с кем-то из моих однокурсников. Я его толком не знал, поэтому его внезапная откровенность меня удивила.
– Слушай, Максим, еще не поздно отыграть назад, – горячо заговорил он. – У меня, чтоб ты знал, отец не последний человек в КГБ, вот хочешь, я ему позвоню прямо сейчас и попрошу все приостановить. Еще не поздно…
Я даже не стал ничего говорить вослед, пьяно улыбаясь на эти фантазии достоевских мальчиков.
Студенческая отвальная была устроена за день до того, как нам с родителями предстояло сдать советские паспорта. В те годы выездную визу в Израиль давали ценой лишения гражданства. Я это помню очень отчетливо, помню потому, что под конец отвальной едва не разразилась катастрофа. Мы с Максом, сильно подвыпившие, уже собирались домой. С нами с вечеринки уходила и моя однокурсница Катя Пындык, порядочный человек с трезвым отношением к политике. Я сдружился с ней в сентябре 1986 года, «на картошке» в Чашниково. Мы собирались поймать на улице такси, подвезти Катю домой, а потом уж решить, чем закончить вечер. На входе в лифт я споткнулся и едва не упал. Советский паспорт вылетел у меня из нагрудного кармана куртки и, описав плавную дугу, упал прямо на щель между лестничной площадкой и лифтом. Увидев, что паспорт вот-вот ускользнет в шахту, я мгновенно протрезвел. Макс выставил ногу, заблокировав дверцы лифта, и я подхватил паспорт и прижал его к груди. Еще секунда, и я навлек бы на нашу семью бюрократическую катастрофу.
С этой студенческой отвальной у меня остался небольшой сувенир, блокнотик. Сейчас, когда я печатаю эти строки, осенью 2010 года, накануне Хэллоуина, блокнотик лежит передо мной на столе. Дочки мастерят себе короны для карнавальных костюмов, наклеивают блестки. Старшая, Мира, будет феей Динь-Динь из «Питера Пэна», а младшая, Татьяна, задумала нарядиться балериной. Лишь несколько лестничных ступеней отделяют меня от моей нынешней американской жизни. Здесь же, в записной книжке, – советское прошлое. Я пролистываю странички, читаю записи, сделанными на память. Вот запись однокурсника из Херсона: «Максим, живи так, как велит тебе твой ум, твое сердце. Я всегда буду переживать за твою судьбу. … ты любим всеми нами. Как жаль, что ты уходишь». А вот строки от меланхоличной девушки из города Владимира: «Макс! Ты помни обо всех нас. Ты очень добрый, веселый… В общем очень жаль…» Лейтмотивом записей был «уход», будто я уходил навсегда, уходил в мир иной. Может, так это и было. Одна однокурсница вписала в блокнот весь текст битловской песни Yesterday. А мечтательная болгарка по имени Петя оставила мне на память коротенькое стихотворение, написанное под влиянием боготворимой ею Марины Цветаевой. Оно начиналось словами «Дорога/ Долги/ Деньги».
В течение следующей недели ко мне домой заезжали еще несколько однокурсников из числа тех, кто не смог прийти на отвальную. Юля Галкина со свойственным ей презрением к системе рассказала о собрании на факультете, на котором меня «общественно порицали». Согласно рассказу Галкиной, позднее подтвержденному другими одноклассниками, особенно свирепствовала особа по имени Кира Белолюбская, которая публично назвала меня «предателем Родины» и потребовала исключения. (Уже при подготовке русского издания этой книги я узнал, что Белолюбская работала координатором отдела социальных программ российского филиала еврейского благотворительного фонда «Джойнт» – одна из многочисленных ироний судьбы). Мой однокурсник Иван Б. приехал с женой и попросил, если получится, разыскать в Западной Германии его родственников, бывших «перемещенных лиц». Я, кажется, спросил у него:
– А ты сам-то собираешься эмигрировать?
– Гм… нет… Пока не знаю, – гость замешкался.
– Если только ради детей, – подхватила его жена и вручила мне листок со сведениями об их родственниках.
26 мая 1987 года мы сдали советские паспорта и получили выездные визы в Израиль. Прежде чем сдать паспорт, я на всякий случай записал серию и номер: серия XXIX-MЮ, номер 679429.
С 1967 года, с Шестидневной войны, между СССР и Израилем не было дипломатических отношений. Интересы Израиля в СССР представляли Нидерланды. Всех выезжающих по израильским визам Израиль ждал поход в консульский отдел голландского посольства. Мы с родителями уже были знаком с тогдашним голландским консулом в Москве. Этот немного вертлявый, розовощекий молодой человек был одет в обтягивающий костюм – пиджак со шлицами и брюки с манжетами. Поздним утром мы вошли в голландское посольство. Консул увидел нас, вышел нам навстречу, потом вынес визы и пожал всем руки.
– Вам останется довольны, – загадочно пообещал он, обращаясь к нам по-русски.
Из консульства мама с отцом отправились домой, а я поехал на метро в Московский университет, чтобы забрать обещанную мне выписку из зачетно-экзаменационной ведомости. Я знал, что этот документ понадобится мне за границей как доказательство того, что я почти три года отучился в МГУ. Сидя в вагоне, по дневному времени пустом, словно выпотрошенная рыбина, я на всякий случай мысленно настраивался на любые неприятные сюрпризы. Едва я переступил порог факультета, как опять началась кафкиана. У дверей учебной части путь мне преградила молодая особа с длинными косами, которая занимала должность секретаря по идеологии в факультетском комитете комсомола. Как ее звали, сейчас уже не упомню, но почему-то она ассоциируется у меня с Ульяной Громовой из «Молодой гвардии». Любой советский школьник моего поколения проходил роман Фадеева и должен был знать Ульяну Громову, Олега Кошевого и других краснодонских подпольщиков.
– А ну стой, Шраер, – комсомольская богиня с пол-оборота повысила голос. – Ты, Шраер, трус. Ты не явился на факультетское комсомольское собрание. Мы исключили тебя из комсомола.
– Невозможно исключить из комсомола того, кто там уже не состоит, – ответил я, с трудом сдерживаясь.
– Что значит «не состоит»?
– Ты же прекрасно знаешь, что я вышел из вашей комсомольской организации. По собственному желанию. Еще в феврале. – Взглянув на происходящее как бы со стороны, я осознал, до чего же это бредовая история, и гнев мой сразу испарился.
– Шраер, тебя не выпустят из страны, – грозила псевдо-Громова. – Нам рассказывали про такие случаи.