– В аэропорт я не поеду, ребята. Не могу, – сказал Генрих. В 1970-е годы он проводил в эмиграцию бывшую жену с дочерью и целую череду друзей – Оскара Рабина и Валентину Кропивницкую и других художников-нонконформистов. Снова переживать прощание в аэропорту Генриху было не под силу. Мы сели завтракать, пили коньяк и прощались.
За окном лежали тихие воскресные улицы. Я вышел постоять на задний балкон. Посмотрел напоследок на здания Института атомной энергии, на кривые сосны, под которыми когда-то носился с соседскими детьми и играл в казаки-разбойники, на генералов из соседнего ведомственного дома, важно делавших утреннюю зарядку. Это был мир, знакомый мне наизусть, и я его покидал.
К девяти утра квартира наполнилась соседями и друзьями. Мы поехали в аэропорт на черном BMW нашего знакомого американского дипломата. Дипломат вызвался нас отвезти, чтобы КГБ не устроило какой-нибудь неприятный сюрприз на прощанье. К машине с дипломатическими номерами они бы не прицепились. Мы ехали по пустынным московским улицам, и вдоль тротуаров клубился тополиный пух. На мне был костюм в шотландскую клетку, присланный дядей Муней из Израиля, и черные итальянские брогги, купленные за несколько дней до отъезда в местном универмаге. Едва мы вылезли из машины и вошли в здании Шереметьевского аэропорта, меня охватило какое-то оцепенение. Помню, что внутри терминала нас ждала съемочная группа канала CBS, чтобы доснять кусок для документального фильма «Семь дней в мае». Помню, как целовал и обнимал задыхавшегося Макса и думал – ведь мы, может быть, больше никогда не увидимся. Настала минута расставания. Надо было оторвать себя от кольца друзей. Нас ждал осмотр ручной клади. Сначала таможню прошли мы с родителями, потом моя бабушка, тетя и ее двенедцатилетняя дочка, моя кузина Юша. Остриженная, как ягненок, Юша внезапно осознала, что ее отец навсегда остается в России, разрыдалась и все не могла успокоиться в руках матери.
Мы летели рейсом Аэрофлота в Вену. В Вене определялось, кто едет прямиком в Израиль, а кто нет. В Вене и ее окрестностях еврейские беженцы обычно проводили первые неделю-две европейского транзита, а уже потом отправлялись в Италию. В Италии нам было суждено пробыть все лето в ожидании Америки, о чем через двадцать лет я напишу целую книгу. Ну а пока…
…Ну а пока таможенник с лицом прощелыги вывернул наизнанку мой голубой рюкзачок, осмотрел его содержимое и спросил:
– Куда направляемся? На юг или в Штаты?
Я не ответил. Вместо этого я обернулся, чтобы в последний раз взглянуть на друзей. Помню, что мне хотелось плакать, но не было слез.
Мы с родителями еще помедлили, помахали на прощание тем, кто оставался.
Потом отец достал наши визы.
Потом раздались удары штемпеля.
Потом мы миновали турникет советского паспортного контроля.
Когда мы были уже на другой стороне, родители обняли и расцеловали меня.
– Мы вытащили тебя отсюда, сынуля, – сказал отец. – Мы все-таки тебя вытащили!
Эпилог
Еще до того, как была написана эта книга, я сочинил и опубликовал книгу «В ожидании Америки» (в оригинале Waiting for America). В ней рассказывается о транзитном лете 1987 года, которое мы с родителями провели в Австрии и Италии. Мы были тогда беженцами, наш путь лежал в США. После того как книга «В ожидании Америки» увидела свет в 2007 году, критики и читатели стали интересоваться, последует ли за ней новая мемуарная книга. Я отвечал, что все верно, я уже работаю над книгой «Бегство» (в оригинале Leaving Russia), но вот только это не продолжение, а приквел. Иначе говоря, «В ожидании Америки» заканчивается именно в тот день, когда начинается «Бегство из России». В день, когда мы навсегда уехали из СССР. «Означает ли это, – спрашивали меня во время выступлений в книжных магазинах и университетах, – что это две части будущей трилогии?» Тогда я быстро перебирал в голове варианты названия третьей мемуарной книги – «Город Провидения»; «Американский романс» – и сердце переполняла тоска. Неужели еще одна книга про американские победы и поражения иммигрантов? – думал я. Но жизнь, и жизнь литературная в том числе, сама расставляет все по местам, поэтому я не исключаю, что в один прекрасный день еще напишу о том, как тщетно пытался упрятать свое прежнее советское «я» на антресоль американской жизни.
На написание «Бегства» ушел не один год, и еще немало времени ушло на ее перевод. Другие книги и проекты рвались вперед, оттесняя и обгоняя эту книгу, выбивая ее из седла. Когда в 2007 году я вернулся к работе над «Бегством», я уже был отцом двоих детей. Теперь, когда я отправляю эту книгу в печать, уже не в оригинале, но в переводе на мой родной язык, мне хотелось бы высказать несколько наблюдений о том, что же для меня означала работа над этой книгой. Кто я сейчас, тридцать лет спустя после эмиграции из России в Америку?
Тот, кто истово верит в логику истории, наверно, скажет, что я – продукт исторических и политических обстоятельств, которые сформировали меня в решающие годы детства и юности, проведенные в бывшем Советском Союзе. И, в целом, этот приверженец причинно-следственного мышления окажется прав. Сторонник психоаналитического подхода, по всей вероятности, выскажет предположение, что во мне теперешнем видны следы травмы, полученной еще в советские годы, – особенно шрамы, оставшиеся от антисемититской травли и от преследований евреев-отказников. И что тут возразишь? Метафизик, – будь он последователь определенной конфессии или же верующий-самоучка – наверно, заподозрит, что некая всемогущая благая сила сначала оберегала и направляла меня на протяжении всех советских лет, а потом привела меня в Америку. Разочаровывать этого метафизика было бы с моей стороны бы черной неблагодарностью по отношению к тем конкретным людям и реальным силам, которые оберегали и поддерживали меня, в первую очередь, к моим родителям.
У меня было счастливое детство, но трудная юность, полушучу я. Моя жена время от времени говорит, что мне нужно избавиться от бремени тяжких воспоминаний. Мне не очень приятно это слышать, хотя она скорее всего права – не только как близкий и родной человек, но и как практикующий врач.
Некоторое время лет назад, по настоянию одного американского поэта, я взялся переводить на английский фрагмент из цикла стихотворений, который был написан в Подмосковье во время зимних каникул 1987 года. Я еще не знал тогда, что через пять месяцев мы навсегда уедем из России. Русский оригинал этого цикла вошел в мой первый сборник «Табун над лугом», изданный в 1990 году в Нью-Йорке. Работая над английским переводом, я вдруг обнаружил, что переделал весь текст, кроме первых двух строчек. Я был озадачен и удивлен происходящим, потому что в вопросах перевода (чужих текстов) я формалист и буквалист. А тут вдруг в процессе самоперевода откуда-то из памяти вырвался еврейско-русский голос. И теперь этот голос жаждал обрести англоязычное звучание. Русский оригинал второго восьмистишья звучит так:
Отец, припомни, как дубовый лист срывался
И устремлялся к маминой ладони.
А в сухотравье рваный след скрывался
Подсохшею слезой звериной доли.
И лирами раздвоенные сосны
Улыбками осенними давились,
Я муравья разглядывал в осоке,
Ты на песке чертил звезду Давида.
В переводе – вернее, в переложении на английский – я радикальным образом изменил последние четыре стиха. И рвавшийся наружу хрип был не просто голосом памяти, но отголоском Псалма 137-го иудейского «На реках Вавилона…» (136-й в православной и католической традиции). В русском синодальном переводе Псалом заканчивается такими стихами: «Дочь Вавилона, опустошительница!/ блажен, кто воздаст тебе за то, что ты сделала нам!/ Блажен, кто возьмет и разобьет младенцев твоих о камень!» В англоязычном варианте моего стихотворения обыгрывается концовка 137 Псалма, но вот только местом пленения становится не Вавилон, а Россия. (Как когда-то в сочиненном моим отцом Пуримской пьесе.) Прочитав этот перевод, один мой коллега, еврей-американец в третьем поколении, спросил: «Неужели у тебя осталось столько горечи?»
Правда ли, что во мне сохранилось столько горечи после многих лет внешнего благополучия, семейного счастья, всего того, что подпадает под определение «американской мечты»?
Подводя итоги, я вынужден признать, что написание книги «Бегство» не исцелило меня от горьких воспоминаний. Мне, наверное, удалось очистить память от некоторых шлаков советской юности, но бремя еврейско-русского прошлого по-прежнему со мной. Более того, окончательное избавление от бремени прошлого означало бы полную метаморфозу меня тогдашнего в меня какого-то иного, пока еще не существующего. На это у меня вряд ли хватило бы сил. Я вовсе не отрицаю возможность исцеления искусством, – исцеления как самого автора, так и его читателей. Действительно, само облечение воспоминаний в слова и предложения может приносить облегчение. Но акт воспоминания, реконструкции прошлого сам по себе не залечивает раны. По крайней мере, у меня был другой личный опыт.
Вот уже много лет подряд я ежегодно встречаюсь с моими дорогими друзьями Катей Царапкиной и Максимом Мусселем. Мы видимся то здесь, в Америке, то в Европе. И каждый раз при встрече мы подолгу говорим о том, что было бы, если… если бы я не уехал. Потомки евреев и славян, Катя и Максим до сих пор живут в России и считают ее своим домом. Оба вырастили в России детей. Что, если бы тогда, в 1987 году, я не уехал? – гадаем мы. Невозможно даже предположить, как сложилась бы моя дальнейшая судьба, если бы я остался в России. И все же именно Россия сделала меня тем, кем я стал ко времени отъезда – в 1987 году. А уже потом Америка приняла меня, двадцатилетнего еврейско-русского иммигранта. Приняла как есть, всего, целиком – советский затвор, русский курок, еврейский ствол.
ИЛЛЮСТРАЦИИ
1. Пейсах (Петр) Шраер, дед Максима Д, Шраера, с родителями и четырьмя братьями и сестрами. 1924.