Бегство — страница 42 из 68

Внутренние дела украинского государства совершенно не интересовали Платона Михайловича. Он вполне равнодушно слушал критические замечания Кременецкого относительно хлеборобов. Впрочем, критика Семена Исидоровича теперь была более сдержанной, чем в день их первого завтрака с Нещеретовым. Кременецкий тоже говорил, что возможны очень серьезные осложнения, и вид у него три этом становился озабоченный. Он допускал, что и некоторые вожди Рады не во всем оказались на должной высоте.

— Эти люди, батенька, лишены европейского кругозора и не умеют учесть реальную обстановку, — объяснял Семен Исидорович Фомину. — Я с самого приезда стараюсь им втолковать, что надо сгладить углы и усилить контакт с немцами. Компромиссы в политике неизбежны… Надо же наконец реабилитировать оклеветанную доктринерами идею компромисса, — высказал он только что пришедший ему в голову афоризм. — Разве вся жизнь не есть компромисс? Уже роды представляют собой некоторый компромисс с акушеркой, — сказал заодно и другой афоризм Семен Исидорович.

— О, да, — со слабой улыбкой ответил Фомин.

Платон Михайлович проснулся, как всегда, в десятом часу и с наслаждением подумал, что он не в Петербурге, а в Киеве. Погода была чудесная; он спал при открытом окне в комнате, выходившей в сад. Горничная принесла поднос с кофе, сливками, маслом, свежим калачом. Это больше не доставляло такого наслаждения, как в первые два дня; Фомин теперь даже делал иногда замечания, если масло казалось ему слишком соленым или кофе недостаточно горячим. Но все-таки утренний завтрак в кресле у раскрытого окна, за газетой, был очень приятен. Платон Михайлович прочитал о кровопролитии на западном фронте, о растущем голоде в Петербурге, о насилиях, обысках, издевательствах по всей большевистской России. Здесь в Киеве ничего такого не было, и это очень мирило Фомина со строем, существовавшим на Украине.

На стуле в заколотой булавками бумаге лежал новый светло-серый костюм, накануне принесенный от портного; портной уверял, что на этот костюм пошел последний, чудом у него сохранившийся, отрез настоящей английской материи. И действительно костюм после трех примерок вышел хорош. Фомин очень любил одеваться; он знал толк и в дамских нарядах (это признавала и Муся, правда с оговоркой: «насколько мужчины вообще способны что-нибудь смыслить в платьях»). Закончив свой туалет, старательно затянув галстук, очень подходивший к костюму и к носкам, Платон Михайлович, в самом лучшем настроении духа, вышел на улицу. Швейцар почтительно ему поклонился и сказал, что погода сегодня очень хорошая. Фомин это подтвердил, с удовольствием сознавая, что швейцара не надо называть товарищем и что у ворот дворник никак не может передать назначение на дежурство от домового комитета. По залитым солнцем аллеям чудесных садов Платон Михайлович спустился на Крещатик, купил еще газету, купил недурную немецкую сигару и удобно устроился на террасе людной кофейни, где восторженно галдели с безнадежно-пессимистическим видом маклеры и обменивались радостными впечатлениями бледные, исхудалые приезжие из Великороссии. Фомин пил ледяной лимонад, лениво-блаженно пробегал газетные объявления и думал, что, если бы он был в Петербурге, то в это время дня, голодный и запуганный, вися на подножке еле движущегося трамвая, ехал бы к другим, еще более голодным и запуганным людям принимать у них фарфор, картины, мебель. «Еду в Москву, проезд обеспечен, принимаю поручения», — читал он. Нелепость происходивших событий, сказавшаяся в этом объявлении, поразила было Фомина, но сейчас же и утонула в радостном сознании, что ему в Москву ехать не надо.

— Платон Матвеевич!.. Здравствуйте!

Фомин оглянулся с недовольным видом и тотчас поднялся, увидев перед собой Артамонова. Они не были близко знакомы в Петербурге: Артамонов был значительно старше Фомина и принадлежал к другому, более высокому кругу. Однако здесь они встретились радостно, почти как приятели; не обнялись, правда, но долго пожимали друг другу руки.

— …Да, вид у вас, Владимир Иванович; можно сказать…

— Господи! Если б вы только знали, что это была за жизнь!.. Вы просто себе не можете представить!

— Могу, потому что я и сам недавно из Петербурга…

— Кошмар! Сплошной кошмар!.. Но какая здесь благодать! Ведь я только вчера вечером приехал!

— Через Оршу?

— Через Оршу… Это целая история, надо вам рассказать толком… Ну, я вам скажу, было!

— Да я и сам…

— Нет, вы не можете себе представить! Это не жизнь была, а прямо ад, Платон Матвеевич! Ад!

— Платон Михайлович.

— Виноват, Платон Михайлович… Ад и кошмар!

— Слава Богу, что выбрались… Подсаживайтесь, Владимир Иванович. Давайте, кофейку выпьем, здесь прекрасный кофе.

— Кофейку? Отлично! Впрочем постойте: ведь первый час, завтракать пора?.. Послушайте, вы свободны? Давайте, позавтракаем вместе, а?

— Очень рад.

— Можно бы, правда, раньше и кофейку со сливками… Хоть я два стаканчика утром выпил… Нет, завтракать так завтракать. Где же? Здесь?

— Можно и здесь. А впрочем, лучше я вас поведу в одно чудеснейшее место: в саду, над Днепром, и кормят отлично.

— Идем… Господи, что за благодать!

Через четверть часа они сидели на террасе клубного ресторана. Артамонов, почти не знавший Киева, восторженно изумлялся и саду, и Днепру, и ресторану, и виду на памятник святого Владимира.

— Нет, это просто нельзя описать, какой был кошмар! — повторял Владимир Иванович. Он точно не слышал, что Фомин тоже недавно приехал из Петербурга, или не мог усвоить мысли, что и на долю других людей могли выпасть такие лишения и невзгоды. — Я вам говорю: ад! Нет другого слова!

С Днепра веял теплый ароматный ветерок. Ресторан был переполнен. За соседними столиками оживленно болтали беззаботные, веселые, прилично, почти хорошо, одетые люди. Салат из огурцов и томатов ласкал глаз необыкновенной свежестью и красотой красок. Маленький запотевший графин был наполовину пуст. Фомин и Артамонов обменивались впечатлениями. «Да, он очень изменился, — думал Фомин. — Как осунулся и поседел, бедный… Неужели и я так сдал? Но я не знал, что он такой милый, приятный человек. И в тоне у него что-то новое…»

— Отлично, прекрасно кормят, — говорил Артамонов. — Спасибо, что сюда привели, Платон Михайлович, буду теперь сюда ходить. Но сад какой чудесный! Ведь я только теперь все оценил!

— Правда, здесь хорошо? Я почти каждый день здесь завтракаю.

— Вот и отлично. Около часу? По-моему, лучше бы раньше. У меня всегда был такой порядок: в двенадцать часов большую рюмку зубровки, закусочку какую-нибудь, и повторить… Но не более двух рюмок.

— Две рюмки? Ну, это для детей!

Оли заговорили о прежних петербургских и московских ресторанах. Артамонов знал толк в этом деле, и Платон Михайлович чувствовал, что ему самому, с его книжной гастрономией, не угоняться за Владимиром Ивановичем. Глаза у Артамонова блестели, но он, как показалось Фомину, и ел, и разговаривал теперь одинаково: жадно, рассеянно и немного бестолково.

— Рябчиков пражских помните, а?

— «Прага», конечно, «Прага», но все-таки, Владимир Иванович, лучше ресторана, чем старый Донон, не было в целом мире. Даже в Париже! Впрочем, во Франции лучшие рестораны были не в Париже. Вы в Бордо Chapon fin[63] знаете?

— Ах, Франция! — сказал Артамонов и лицо, его изменилось. — Бедная Франция!..

— Хороши мы выходим перед союзниками, правда?

— Не будем об этом говорить, — ответил Владимир Иванович. Голос его дрогнул. Фомин смотрел на него не без удивления.

— Вы думаете, мне было легко сюда ехать? И смотреть на все это?

— На что?

— Смотреть, как немцы хозяйничают в Киеве! Но я себе сказал, что из двух зол меньшее, и мой долг…

Он быстро и сбивчиво изложил Фомину те соображения, которыми, видимо, не раз сам себя успокаивал.

— Я ведь здесь буду недолго, собираюсь на юго-восток, — сказал Артамонов, понизив голос до шепота. — Осмотрюсь немного, отдохну, кое-кого повидаю, и дальше, за дело!.. Так вы думаете, тут возможны осложнения?

— Слухи идут упорные.

Фомин рассказал последние анекдоты об украинизации. От этого перешли к Кременецкому.

— Хорош гусь, — сказал Артамонов, кладя на тарелку еще жаркого. — Хорош гусь!

— Я Сему не защищаю, но должен сознаться, у меня самого нет твердого взгляда… Может быть, временно и нужно вести такую линию.

— Меру во всяком случае надо знать, меру… Пошлый человек, карьерист!.. Впрочем, нет, я ничего не говорю. Я теперь стараюсь никого не осуждать… Да, никого. Все мы хороши!.. Ведь точно по сигналу началось у нас великое повальное бегство: бегство от разума, от совести, от государства, от России!

— Да, разумеется, — сказал Фомин.

— Как вы думаете, вернется прежняя Россия?

— Прежняя не вернется, но кое-как, я надеюсь, жизнь наладится.

— Ах, дай-то Бог! Дай-то Бог! Знаю, что по грехам нашим все произошло! Сами, сами виноваты… Но все-таки, по милосердию Божию…

У него вдруг выступили слезы. Он вынул платок и приложил его к глазам.

— Что с вами?

— Нет, ничего, так… Извините меня…

— Нервы у нас у всех истрепались, — робко сказал Фомин. — Но все-таки…

— Да, нервы… Нервы… Пожалуйста, извините, самому совестно…

Они немного помолчали. Оживление прошло.

— Одна надежда, на милосердие Божие! — точно не сразу решившись, сказал Артамонов. Лицо его сразу изменилось. — Знаете, что нужно? Всенародное покаяние в церквах! Да, это и только это, — быстро говорил он, внимательно и вместе растерянно вглядываясь в своего собеседника. — Вот что спасет Россию, Платон Михайлович! Я теперь много обо всем этом думал… Да, все, все виноваты!

— Очень может быть, — неопределенно отвечал Фомин. Он не понимал, как всенародное покаяние может спасти Россию, и чувствовал, что здесь можно бы и пошутить: в прежнее время он непременно так и сделал бы. У него даже шевельнулась было шутка, — вроде того, что «покаяние покаянием, а рябчики рябчиками», или «кому и каяться, как не прокурорам». Однако, взглянув на лицо Владимира Ивановича, Фомин от шутки воздержался. «Немного странный, конечно, но очень милый, хороший человек, — подумал он. — Все друг друга обвиняют, а он начинает с себя. Cela vous repose…»