Бегство от Франка — страница 6 из 62

Франк казался даже худым, когда лежал вытянувшись во весь рост. Он всегда пропускал женщин вперед. Это мне больше всего в нем нравились. Нравилось, что он видел человека. Про себя он говорил, что был избалованным ребенком. Он очень тепло рассказывал о своей матери. Всегда.

— Ты бы понравилась моей маме, — однажды сказал он. Потом понял смысл своих слов, обнял меня и тихо шепнул: — Прости.

После того случая я часто спрашивала, как поживает его мать.

Когда я видела, как Франк, голый, стоит перед мойкой, меня всегда охватывало чувство, похожее на нежность. Как будто мы с ним были братом и сестрой или близкими друзьями. А когда он наклонялся и у него вдоль позвоночника обозначалась красиво изогнутая канавка, мне хотелось плакать. Но вот Франк медленно поворачивался ко мне, выпрямлялся, улыбнувшись, и это чувство исчезало.

Единственным, кроме гениталий, что напоминало во Франке животное, была его грудь. Она вся заросла волосами. Он очень гордился своей грудью. Я видела это по взгляду, каким он окидывал себя, когда был обнажен по пояс. По его манере медленно, словно нехотя, откидываться назад. Уголки губ и приспущенные веки как будто говорили: «Смотри! Полюбуйся на меня!»

Ноги у него были не совсем прямые и не такие волосатые. Но поскольку Франк никогда не ходил по улице в шортах, для меня это не имело значения. Мать хорошо воспитала Франка. Его отец умер, когда он учился в гимназии.

— Маме пришлось несладко, — сказал однажды Франк, как будто его самого смерть отца вообще не коснулась. Но я поняла, что коснулась. Только он не хотел говорить об этом. Если кто-то и был способен понять его, так это я. Я оставила его в покое. И все-таки он рассказал мне, что его отец повесился в столовой на крюке, на который обычно вешают люстры.

— Мама всегда мечтала о люстре, — сказал он.

— А ты?

— Я предпочитаю продавать их, — ответил он с кривой усмешкой.

В это мгновение я успела увидеть его. Таким, каким он был. Уязвимым. Он бы никогда не признался, что ему не хватает отца.

— Я был вне себя от злости, — сказал он.

— Это понятно. Он мог хотя бы уйти из дома и совершить свое предательство где-нибудь в другом месте, — сказала я, не зная, как он отнесется к моим словам.

Он глянул на меня. Мне показалось, что он мог истолковать мои слова как выражение симпатии. И даже мгновенной вспышкой любви.

— Спасибо! — сказал он.

Поддавшись бестактному любопытству, которому научилась на кухне нашего приюта и объектом которого быть так противно, я спросила:

— Твоя мать все еще живет в той квартире?

— Да. Она переставила свою кровать в столовую. Под тот самый крюк. И спит там с тех пор, как отца похоронили.

Он как будто пересказывал какой-то роман. И я, как всякий нормальный критик, подумала, что женщины так не поступают. Женщины существа нежные, они боятся смерти. Так мне всегда казалось. Женщины оплакивают своих покойников, но не посещают места их смерти. Правда, в истории и литературе описано несколько нетипичных случаев, и они оставляют тяжелое впечатление. Такие поступки, безусловно, считают неженственными. Но мать Франка поступила именно так. И мое уважение к нему значительно возросло. Я стала иначе смотреть на него. Человек, мать которого ставит свое ложе на место смерти мужа, не абы кто. Мне захотелось расспросить его именно об этом.

— В смелости твоей матери не откажешь.

— Ей? Ты ошибаешься. Она просто упряма, как осел.

— Почему, как осел?

— Потому. Поступок отца привел ее в ярость. По ее мнению, он не должен был так уходить. Это уже слишком. Она говорила, как и ты, что он мог бы сделать это в другом месте. По-моему, повеситься на крюке в столовой она считала проявлением изощренной злобы. И не могла простить его за свою разбитую мечту о люстре.

— У нее так и нет… люстры?

— Нет. Я хотел подарить ей люстру, но она категорически отказалась. «Я буду спать под отцом до самой своей смерти», обычно говорит она. И каждое Рождество повторяется одна и та же история. Обеденный стол стоит на кухне, мы едим там, а не в столовой. Аннемур не нравится, что мать в праздник говорит о мрачном. Она боится, что это повредит девочкам.

— Каким образом?

— В жаждущей мести бабушке и повесившемся дедушке нет ничего романтического. Правда, дети иначе смотрят на такие вещи. Они слушают с интересом, хотя уже много раз слышали эту историю. Это Аннемур…

— У твоих родителей был неудачный брак?

Франк в полосатых облегающих трусах стоял у встроенного кухонного стола и пил пиво прямо из бутылки. Я почувствовала отзвук его горячих синкопированных толчков в своем чреве. Потом он задумчиво вытер рот и сказал:

— Что-то, наверное, было, если он повесился.

— Депрессия?

— Депрессия была у нее. Мама всю жизнь чем-то расстроена. Ее обычные слова: «Я так расстроена, что могу умереть в любую минуту, и это будет облегчением».

Он не передразнивал мать, просто повторил ее слова таким тоном, словно цитировал доклад о состоянии зубов норвежцев после войны. Что-то подсказывало мне, что хуже бывает не тем людям, которые жалуются на свою депрессию. А скорее тем дурочкам, которые не хотят в этом признаться. Я на мгновение почувствовала родство с этими последними, но тут же отогнала прочь эту мысль.

— Он мог бы броситься с моста или утонуть в море, — сказала я, стараясь, чтобы мой голос звучал по-врачебному невозмутимо.

— Нет. Он старался не ездить даже на лифте и вообще лучше всего чувствовал себя дома, — коротко ответил Франк.

Если бы у меня были родители, то, возможно, у меня была бы причина посмеяться над его словами. Но у меня не было причин смеяться, и у Франка тоже. Тут было не до смеха.

— Ты хочешь сказать, что он нуждался в надежной защите дома и хотел до последней минуты, как говорится, знать, что у него под ногами есть пол?

— Да, примерно так.

Я увидела перед собой отца Франка — вот он отодвигает в сторону обеденный стол, делает петлю, приносит ящик из-под пива или табурет и залезает на него. Потом, поджав ноги, повисает, держась за ремень, чтобы проверить выдержит ли крюк его тяжесть. Его немного трясет. Но вообще-то он спокоен. Кто знает, как все было? Но я увидела именно такую картину.

— Он единственный… в вашей семье? — спросила я с той же бестактностью, с какой завела этот необычный разговор. Я чувствовала себя кошкой, которая лежит в уголке и подглядывает за семейной трагедией Франка.

— Не знаю, — растерянно ответил он. — Думаю, да. А почему ты спросила об этом?

— В некоторых семьях злоупотребляют такими вещами. Что-то вроде мести. Это передается по наследству следующим поколениям.

Франк с задумчивым видом смотрел на меня.

— Я думаю, маме было бы приятно с тобой познакомиться.

— Почему?

— Точно не знаю. Но, по-моему, вы ко многому относитесь одинаково.

— Каким образом?

— Если разговор касается чего-нибудь неприятного, вы говорите обо всем прямо и объективно. Словно разбираете в кладовке вещи, которые остались непроданными. Это не совсем обычно.

— Тебе это не нравится?

— Нравится или нет, какая разница, но я вижу в этом определенную схему. Пусть будет так. Я ничего не собираюсь менять.

— И меня тоже?

— Тем более тебя, — сказал он и опустошил бутылку. Потом поднял ее к свету и через нее посмотрел на меня. Показал мне язык, что делал довольно часто, свободной рукой обхватил мои бедра и притянул к себе.

Я устояла перед искушением поинтересоваться, какая она. Это было бы слишком.

— Нельзя менять родителей, — сказала я вместо этого.

— И детей тоже, — серьезно отозвался он.

— Береги своих детей. Семейные трагедии часто повторяются через поколение.

Глаза Франка затянулись пленкой, как у совы, на которую упал луч света.

— Ты за словом в карман не лезешь, — сказал он и замкнулся, превратившись в ежа, лежащего в траве. Медленно ощетинились иголки. Это означало: «Пожалуйста, не тронь меня. На сегодня хватит».

Теперь его семейные отношения интересовали меня еще больше. Но аудиенция была окончена. Франк снова стал как будто Франком. Моя задача заключалась в том, чтобы всеми силами поддерживать в нем равновесие. И этот случай показал мне, что наши отношения исключают долгие откровенные разговоры.

Моя комната с диваном-кроватью, ванной, размером с почтовую марку, встроенной кухней и письменным столом изменялась, как только сюда входил Франк. Она превращалась в стойло для соития. Разговор ограничивался односложными словами и короткими конкретными фразами. Или стонами. Это сохраняло энергию, но едва ли могло называться разговором. Скорее высшей степенью сосредоточенности.

Франк любил так умело, как мог только бывший спортсмен. Его выносливое скользящее тело было чутким и нежным. И после такой отдачи было просто кощунственно затрагивать темы, которые могли испортить настроение и омрачить его уход. Он нуждался, так сказать, в духовном пространстве, в котором мог бы спрятаться. Я, как правило, не лишала его такой возможности.

Потом, когда у него оставалось еще полчаса, его тело иногда начинало мешать мне. Оно напоминало о том, что я всеми силами старалась забыть, а именно — что оно вот-вот исчезнет. Как будто я хотела пережить и забыть эту боль еще до его ухода. Я тосковала по его телу, когда его не было рядом, и оно напоминало мне об этой тоске, когда он был со мной.

Совершив удачную сделку, Франк отправлялся на ипподром Бьерке и ставил на лошадей. Подозреваю, что точно так же он отмечал и неудачные и посредственные сделки. Но он не был обязан отчитываться передо мной. Для этого у него была жена. Правда, я была совсем не уверена, что он перед ней отчитывался.

Случалось, он выигрывал. Тогда он заказывал еду в «Смёр-Петерсене» и приносил бутылку хорошего вина. В рестораны мы с ним не ходили. Там кто-нибудь мог нас увидеть.

— Когда я сорву большой куш, мы с тобой уедем за границу и пробудем там целый год, — любил говорить Франк.