Бегство от мрачного экватора. Голоса старого моря — страница 47 из 49

Глава 11

Зимой мы с Себастьяном не теряли связи друг с другом, и однажды он прислал мне письмо, в котором сообщал, что его неожиданно отозвали из Хероны в Фароль, где начался капитальный ремонт двух других вилл пробковых магнатов. В следующем письме он известил меня, что собирается в отпуск; я писал ему, что хочу перебраться на юг, и он предложил встретиться на границе в Порт-Боу, где можно заняться ловлей омаров.

Его доводы в пользу этого предприятия казались весьма убедительными. У испанских берегов в холодной воде зимой кишмя кишат омары, но там они и даром никому не нужны. А французы, наоборот, любят полакомиться омарами (я это заметил), но эта пагубная страсть привела к тому, что омаров у французских берегов почти не осталось. Себастьян предлагал ловить их руками, ныряя в масках. Они так и кишат в воде, писал он. Его приятель разглядывал морское дно через ящик со стеклянным днищем и повсюду ему попадались омары. Терять, собственно говоря, было нечего, и я решил, чего бы это мне ни стоило, проникнуть в Испанию через Порт-Боу. Мы обменялись еще парой писем и окончательно договорились о времени и месте встречи, а в конце марта я отправился по своему прошлогоднему маршруту: поездом до Сербера, затем на такси до пограничного знака, пешком через границу, «закрытую на замок», а затем уже на испанском такси до Порт-Боу.

Себастьян ждал меня в кафе «Моряк», здесь сидели несколько французских туристов, первые послевоенные ласточки, смельчаки, которые отважились на путешествие в страну, вновь открытую после долгих лет изоляции. («Parole d’honneur! lis sont comme les arabes. Ils ne laissent pas les femmes sortir!»[52])

Себастьян похудел еще больше. Взгляд его был мрачен; казалось, он подавлен вечными заботами, каторжным трудом — в Хероне ему приходилось работать по 9 часов, получая 21 песету в день; на руках у него были мозоли. Ремонт вилл продвигался быстро, оставалось лишь установить ванну, водопровод и все такое прочее; оборудование задерживалось, и ему дали месяц за свой счет.

Он лихорадочно соображал, где бы подзаработать за это время, — дома назревал скандал. Бабка поставила ему ультиматум: Себастьяну было велено до конца мая произвести на свет ребенка, Бабка уже и имя ему подобрала — Тимбурлан (Тамерлан), если родится мальчик, и Милагрос, если — девочка. За все годы своей супружеской жизни Себастьян ни разу не восставал против старухи, но в конце концов терпение его иссякло. Однако вести дискуссии с Бабкой можно только с позиции силы, и единственным веским аргументом была бы угроза съехать с квартиры. Но половина мебели в их комнатах принадлежала Бабке, а сбережений Себастьяна, которые составляли на данный момент 700 песет, не хватило бы даже на покупку старой кровати. Он надеялся заработать на ловле омаров 1000 песет, но мне показалось, что надежда эта из того же материала, что и все прочие его мечты.

Чтобы не допустить его окончательного разорения, я сам заплатил за прокат машины. Мы нашли старенькую «симку»; она была скреплена проволокой, одна дверца отсутствовала, а колеса были разной величины.

На ней мы потихоньку двинулись на юг, ведя разведку побережья. Первую остановку сделали в Грилепе, здесь взяли лодку и для начала решили половить у Пунта-Кап-Раса. К моему великому удивлению — и к не менее великому облегчению Себастьяна, — здесь действительно водились морские раки; похоже, приятель Себастьяна сказал ему правду. Но это были не омары, а местная разновидность лангустов, мне такие не встречались. Они походили на омаров, только без клешней, и головка у них была совсем крошечной.

Зимой только такие и должны ловиться. Они во множестве сновали на глубине десяти футов среди узорчатых листьев, лент и розеток водорослей, и это изобилие привело нас в восторг. Себастьян уже научился плавать и привез с собою наше старое ружье, которое я, уезжая, подарил ему, надеясь, что во Франции найду себе что-нибудь поприличней. Можно было настрелять сотню лангустов, но для того, чтобы они имели товарный вид, их надо было ловить живыми. Дело это сложное и опасное — ведь для защиты рук ничего надежней перчаток придумать нельзя. Нужно нырнуть, под водой подплыть к лангусту и быстро схватить его, пока тот не успел шмыгнуть в водоросли или забиться под камень, а, когда его схватишь, он начинает яростно щелкать хвостом, пытаясь вырваться. По краям внутренней стороны панциря имеются острые, как бритва, зубчики, и мы сразу же изрезали все пальцы.

Донимал холод. Уже на поверхности вода была холодная, и с каждым футом становилась все холодней.

Но что еще хуже, видимость была скверная. Лангусты никуда не уходили, но найти их в густых водорослях было нелегко, и на поиски уходило много времени. Мы проныряли 15 минут, после чего находиться в воде пило невозможно. Мы влезли в лодку, натянули свитера, глотнули из термоса кофе с брэнди и стали постепенно согреваться.

Над морскою гладью сияло солнце, в легкой дымке над подою парили гигантские столбы и причудливые башенки. В воде сновали лангусты, ожидая, когда мы снова окунемся во мрак и хлад пучины. Себастьян подсчитывал доходы, — получалось, что за минуту под водой он зарабатывал больше, чем за целый день на стройке. Собравшись с духом, мы опять плюхнулись в воду и кровоточащими, закоченевшими пальцами принялись ловить лангустов и бросать их в лодку. Наконец стало совсем невмоготу. Мы закоченели, и даже мозг начал леденеть; мы решили, что наступил конец и никакая медицина нас уже не спасет. Я ущипнул себя за ногу и ничего не почувствовал, зато нестерпимо пальцы и ломило в висках. Себастьян, пошатываясь, стоял среди копошащихся лангустов, которые покрывали дно лодки в три-четыре слоя. Казалось, что кожа у него стала прозрачной и сквозь нее проступают очертания костей.

Мы подгребли к берегу, набрали плавника, разожгли костёр и уселись поближе к огню. Наконец способность соображать вернулась к нам. Себастьян не мог ни слова сказать по-кастильски и бормотал на местном наречии, более похожем на итальянский, чем на испанский: «Puta! Son mort de fred»[53]. Он сказал, что давно бы отдал концы, если бы не согревала его мысль о мебели. Десять лангустов — половина старой кровати. Еще десять — тумбочка, да еще остается на старый стул. Пятнадцать — комод, но ломаный, так что придется накинуть еще двух лангустов столяру за работу.

В первый день мы поймали 64 лангуста. В Льяансе рыбаки обещали присмотреть за нашим садком, и мы в благодарность подарили им несколько лангустов. Они показали нам постоялый двор, где мы, заплатив по две песеты, получили комнату; хозяином здесь был угрюмый, замкнутый человек — веселых и приветливых владельцев гостиниц я в Испании не встречал; он подал нам фасоль в масле и колбасу местного производства, такую жесткую, что только молотком ее и разобьешь. Себастьян, съев две-три ложки, тут же уснул.

Он опрокинул стакан с рансио, уронил голову на стол и захрапел. Хозяин забрал его тарелку, присел за соседний столик и доел остатки.

Весь следующий день и всю следующую ночь мы провели на постоялом дворе, понемногу приходя в себя. А через день все мужское население близлежащих домов толкнуло не желавшую заводиться «симку», и мы покатили в Пуэрта-де-ла-Сельва. Здесь мы опять взяли лодку и, немного поколебавшись, решили пройти вдоль дикого и опасного северного берега до мыса Креста. Ни о какой метеослужбе здесь и слыхом не слыхивали, но рыбаки сказали, что, судя по приметам, хорошая погода продержится по крайней мере еще один день. Однако они сочли своим долгом предупредить, что и на старуху бывает проруха, а, случись шторм, укрыться будет негде. Их слова засели у нас в голове, и нельзя сказать, что чувствовали мы себя очень уютно. Мы плыли вдоль отвесных скал; при всей своей грандиозности особого восторга они у меня не вызвали; рыбаки не соврали; не было в них ни бухточки, ни заливчика. Вода была холодная и мутная, водоросли, где могли водиться лангусты, встречались на слишком большой глубине. Мы пробыли в море несколько часов, то и дело поглядывая на небо, и в конечном итоге поймали 28 лангустов. И лишь когда мы шли назад, на небе появились клочки разогнанной ветром тучи. Вернулись мы смертельно усталые и промерзшие до костей.

Мы решили больше не рисковать, и на следующий день отправились в более безопасное место, где и пробыли три дня. Мы остановились на постоялом дворе, ничем не отличавшемся от постоялого двора в Льяансе — та же фасоль, та же колбаса. Теперь у нас было 244 лангуста, считая и тех, что мы оставили на попечение льяансовских рыбаков. В Льяансе наши знакомые рыбаки со знанием дела помогли нам упаковать лангустов в ящик, переложили их водорослями, и мы полезли свой товар в Порт-Боу.

В Испании они никому были не нужны, но французы, как и следовало ожидать, набросились на них с радостью — какой-то шкипер, едва взглянув на товар, тут же предложил цену и расплатился наличными.

Мы решили попытать счастья еще разок, но особого успеха не добились. Вода была все такая же холодная и мутная, но лангусты ушли на глубину, и искать их стало трудно. С грехом пополам мы наловили тридцать штук, тут же продали их по дешевке и на этом успокоились.

Мы похудели фунтов на десять, а у Себастьяна начался кашель. На каждого вышло по 1380 песет — заработок Себастьяна за два с половиной месяца. Он встретится с Бабкой во всеоружии.

Глава 12

Совершенно неожиданно Себастьян спросил, не смогу ли я по дороге в Фароль сделать крюк и забросить его в Бесалу — это такой городишко в предгорье Пиренеев. Там живет его старый друг, дела у него плохи — он крайне нуждается, и рыбаки, которые тоже знают и любят, собрали для него три тысячи песет: эти деньги помогут ему встать на ноги. Впрочем, если эта поездка мне не по душе, он меня не осудит и уж как-нибудь сам доберется туда, хотя бы на автобусе.

Меня поразила не просьба, а сам Себастьян — до этой минуты он ни слова не сказал о том, что у него есть какие — то дела. Складывалось впечатление, что он тянул до последнего. Я стал расспрашивать его об их дружбе. Оказалось, что они однополчане, вместе служили в республиканской армии. Затем выяснилось, что друг Себастьяна был его командиром. Себастьян провоевал недолго, чина не выслужил, так и остался рядовым, а его друг, несмотря на молодость, был офицером и своей храбростью завоевал солдатскую любовь и уважение.

Что-то тут было неладно. Я сам служил в армии и знаю, что, какие бы ни складывались отношения между солдатом и офицером, друзьями на всю жизнь они становятся крайне редко. Однако было видно, как много значило для Себастьяна поручение рыбаков, и отказать ему было бы просто не по-приятельски. Я согласился, тем более что Бесалу находился совсем рядом.

До Фигераса по дороге, отмеченной на карте тоненькой змейкой, которой принято обозначать самые кошмарные проселки, было миль пятнадцать, а от Фигераса до Бесалу еще столько же, но уже по прямому шоссе. С бензином в то время было плохо, все колонки позакрывались, но нам удалось разжиться горючим у знакомых рыбаков в Порт-Боу. Мы заправили нашу «симку», привели ее в порядок и тронулись в путь.

Чтобы проехать эти тридцать миль, нам потребовалось больше трех часов. Пока мы тряслись по дороге, хуже которой в Европе не сыскать, я расспрашивал Себастьяна о его друге, и мне удалось выяснить кое-какие подробности его жизни. Он командовал батальоном; в конце войны, когда они расстались с Себастьяном, ему было лет двадцать пять; после поражения Республики он скрывался, был арестован и несколько лет просидел в тюрьме — обычная судьба тысяч и тысяч испанцев, живших в то смутное время. Но чего-то Себастьян недоговаривал, о чем-то вообще умалчивал — картина складывалась неполная, получилось нечто вроде древнеримской мозаики: одни фрагменты.

Чуть ли не все фарольские отсидели свой срок в лагерях: деревня находилась на территории, контролируемой правительством, и рыбаки воевали в республиканской армии. Судьба же человека, ждущего нас в Бесалу, была окутана тайной. Был ли он из числа тех десятков тысяч, кого в конце концов выпустили, или он бежал? В последнем случае я рисковал — закон запрещал предоставлять убежище, а равно оказывать иное содействие лицам, бежавшим из мест заключения.

С одной стороны, было лестно, что Себастьян оказал мне такое доверие, с другой — как-то не по себе.

Бесалу оказался невзрачным городишком, расположенным по обе стороны дороги третьего класса; длиной он был ярдов в сто. Все здесь свидетельствовало о вопиющей нищете: расписанные известкой красные кирпичные фасады домишек, похожие на забрызганный кровью прилавок мясника, широкие ворота, закрытые двери лавок, кучки священников в черных велюровых шляпах и черных альпаргатах. По улицам гулял холодный ветер, но немощеной дороге на полной скорости, обдавая нас бензиновым смрадом, проносились автобусы, и пыль в городе стояла столбом.

Все в этом городе было непонятно и чуждо. Рядом проходила граница, по улицам, опасливо озираясь, пробегали какие-то типы: кто собирался за кордон, кто только что прибыл оттуда — одни легально, другие нелегально. Даже само название «Бесалу» звучало странно — в нем мало что было испанского, оно больше породило на татарское или турецкое. Себастьян доверительно сообщил мне, что это столица контрабандистов.

Милях в двух-трех от города с шоссе сворачивал протолок, идущий на север по берегу реки Льиерка через деревни Монтагут и Сарденас; здесь он кончался.

И начинались тропки, ведущие к пастушеским хижинам — их в горах было с полдюжины. Это была граница — в двух милях отсюда, уже по французской территорий, проходила дорога на Арльи, Амели и Сере.

В кабачке «Пнет», у церкви на окраине города, мы заказали себе обед — тушеные свиные ножки, которыми славятся пиренейские городки; за всю неделю мы впервые отведали мяса. Трактир походил на пещеру; при каждом порыве ветра сюда проникал запах, которым провонял весь город, — запах кожи, веревок и пота. За отдельными столиками сидело три-четыре человека в шляпах; они обсасывали ножки, время от времени озираясь, как собака, которая боится, что у нее отнимут кость.

Себастьян волновался, отвечал невпопад и весь ушел в себя. Я спросил, как он собирается искать своего друга, и он ответил: «Не знаю. Об этом-то как раз и думаю». Сквозь грязное оконное стекло была видна маленькая площадь, на ветру кружились клочки бумаги, стоили небольшие кучки людей; подняв воротники пиджаков, они о чем-то разговаривали; два бравых солдатика с автоматами патрулировали улицу.

Мы доели мясо. Все ушли, трактир опустел, говорить было не о чем. Некоторое время мы сидели молча, затем Себастьян встал. Он сказал, что скоро вернется, и попросил меня подождать. Он вышел, и я видел из окна, как он пересек площадь, подошел к стоянке такси, переговорил с водителем, а затем сел в машину. Приблизительно через час, когда я уже начал волноваться, я увидел, что он идет по улице. С ним был какой-то человек, лицо его было замотано шарфом, похожим на полотенце, а одежда прохудилась до такой степени, что сквозь ткань просвечивали локти и колени. Они вошли и сели. «Это Энрик», — представил его Себастьян. Мы пожали друг другу руки, и Энрик что-то сказал тихим, еле слышным голосом. Он говорил, не разжимая тонких губ, как чревовещатель. Из рассказов Себастьяна я сделал вывод, что ему должно быть лет тридцать, на два-три года поменьше, чем самому Себастьяну, по определить его истинный возраст было трудно — на вид ему можно было дать сорок. Кожа на его лице была стянута в бесчисленные морщинки, так что ясно обозначились все кости черепа, лоб был покрыт какой-то сыпью, и он время от времени тер его тыльной стороной ладони. Себастьян заказал для него ножки и хлеба, и я заметил, что жует он задними зубами — от передних остались одни черные корешки. Ни на нас, ни на еду он не смотрел, а методически отправлял в рот порции и размеренно жевал. Он что-то прошепелявил Себастьяну, по я не разобрал ни слова.

Себастьян с Энриком сидели спиной к дверям, а когда подошел хозяин и спросил, не желаем ли мы еще чего, Себастьян опустил голову и жестом велел ему уйти. Энрик дожевал хлеб, допил вино, и мы поднялись из-за стола; Себастьян подтолкнул меня к дверям, и мы вышли на улицу. Люди оставались на своих местах; подняв воротники пиджаков, они подставляли лица солнцу, солдат не было. Мы пошли по улице — я впереди, Себастьян сзади, Энрик посередине. Расписные домишки кончились, по берегу реки тянулись жалкие халупы. За рекой начинались необозримые зеленые склоны предгорья Пиренеев. Здесь мы немного постояли.

Я чувствовал, что Себастьяну общение с Энриком в тягость, что он очень хочет уйти, больше ни о чем не думает, но мы оказались в плену у вежливости.

— Ну то ж… что ж… — шепелявил Энрик беззубым ртом.

Мне казалось, что он тоже хочет уйти.

— Так, значит, договорились — напишете, как там у вас, — сказал Себастьян. — Хорошо? Обязательно дайте о себе весточку.

Наконец мы решились распрощаться — и гора с плеч! Энрик улыбнулся, обнажив черные корешки зубов, повернулся и, шаркая ногами, побрел к своей лачуге.

Мы с Себастьяном почти бегом вернулись к машине, и через пять минут она уже мчала нас на восток.

— Неважные у него дела, а? — сказал я.

— Два года он ел одни апельсины.

— Он что, сбежал?

— А я разве тебе не сказал?

— Да особо не распространялся.

Встреча с Энриком произвела на меня тягостное впечатление и несколько разочаровала. По рассказам Себастьяна я представил себе героя — хотя картина и выходила безликой, — человека побежденного, гонимого, но не сломленного, трагического в своем гордом величии. Но огонь в Энрике давно угас, и сначала мне было стыдно, что в его присутствии я испытываю смущение, даже робость, а потом мне стало стыдно, что никаких других чувств он во мне не вызывает.

— Деньги ему придутся кстати. Рад небось?

— А то как же.

— Но виду не подал, что обрадовался.

— Он всегда так. Никогда не подает виду.

Последние домишки Бесалу исчезли за горизонтом.

Себастьян устроился поудобней.

— Слава богу, — сказал он. — Надо было это сделать. Теперь все кончено, даже дышать легче стало.

Все дела позади, на душе было легко, и мы любовались окружающим пейзажем: местность во всех отношениях была куда более привлекательной, чем показалось нам каких-то два часа назад. Это была Испания, которой я раньше не видел и даже не подозревал о ее существовании. Под ласковым весенним солнцем лежала необъятная зеленая степь. Во все стороны прыгали зайцы, самих их не было видно, и лишь головки мелькали в траве; за собой они оставляли колышущийся след, похожий на хвост кометы; неподвижно замерла стоящая по колено в траве белая лошадь; казалось, что она высечена из камня. Вдали у самого горизонта на краю зеленых пастбищ виднелись игрушечные деревеньки с ветряными мельницами и высокими церквами.

— Что он делает в Бесалу, если не секрет? — спросил я.

— Ждет, когда можно будет перейти границу. Как только сойдет снег, начнутся переходы через границу.

Повалят десятками. Здешний народ этим живет. За пять тысяч любого переправят за кордон. Проще простого. Плевать они хотели на полицию.

— Его не задержат?

— Большинство переходит. Но бывает, что и задерживают. Иногда полиция делает вид, что не дремлет. Как кому повезет.

Глава 13

Как и в прошлом году, я поселился у Бабки. Здесь почти ничего не изменилось. В деревне было поразительно мало зелени, но у Хуана, жившего по соседству, в саду росла смоковница, и ее молодые побеги тянули ко мне через забор свои пушистые пахучие руки.

Морские камешки, выброшенные на берег зимними штормами, переливались на солнце всеми цветами радуги. Весенняя путина кончилась, в море вышли на двух уцелевших баркасах, и улов был небогат. Хуан ставил переметы. В свое гнездо на старом дереве у околицы вернулся дятел; деревенские подкармливали птицу и вылупившихся птенцов личинками; чтобы в гнездо не лазили кошки, дерево обнесли изгородью, на которую пошли остатки бабкиной колючей проволоки, а от коршуна птенцов защищала сеть, накинутая на ветки. Моей кошке каким-то образом удалось пережить зиму, и она по-прежнему обитала в сарае; на меня она посмотрела как на чужого, даже с некоторой враждебностью. Пытаясь восстановить с ней дружеские отношения, я по совету Бабки налил ей стакан молока, но не больше: чтоб не избаловалась. Она тут же побежала за мною в дом, но Кармела перехватила ее и вышвырнула на улицу. Кармела яростно скребла пол, поливая его для дезинфекции какой-то гадостью.

Бабку угнетали семейные неурядицы: она поведала мне, что Себастьян отказался заводить в этом году ребенка, что ее старшая Мария со своим муженьком совсем ее забыли и слушать не хотят — вот благодарность за все добро, что она им сделала.

Сардины в этом году не ждали, она явилась как дар судьбы. У рыбаков завелись деньжата, но их хватит ненадолго. Обнищавшие сортовские огородники за полцены продавали молодую фасоль, и, пока были деньги, рыбаки брали ее. По дешевке шло и сортовское вино, все такое же кислое; кабачок опять открылся, и в редкий вечер собиралось под русалкой меньше полудюжины рыбаков, ведущих беседу на гомеровский лад. Симон в сотый раз живописал свои злоключения до время шторма 1922 года. Дурачок, прислуживающий в кабачке, хихикал, рассматривая картинки и журнале, а алькальд, бывший когда-то первым учеником но математике, решал в уме проблему вечного движения. Мария-Козочка все так же потихоньку занималась любовью, у нее завелось не меньше дюжины поклонников, и чуть ли не каждый подарил ей зонтик; отравляясь пасти коз, Мария выбирала зонтик покрасивей, и стоило какой-нибудь козе отстать от стадии как она тут же получала укол в филейные части.

Док Игнасио выполнил-таки свою угрозу, открыл музей в большой комнате своего мрачного дома; для смотра были выставлены археологические трофеи: ржавые гвозди эпохи Римской империи, черепки, осколки и знаменитая чернильница. Народ повалил валом; дон Игнасио изумился и поначалу обрадовался, но вскоре заметил, что посетители разглядывают не древности, а каменные плиты, которыми был вымощен пол. Оказалось, что в деревне существует легенда: будто бы в конце прошлого века здесь жил священник; он был страшный прелюбодей, мужей своих любовниц он отравлял, а трупы опускал в подпол через люк.

Этот-то люк все и искали.

Внешне Фароль не изменился, и лишь в центре деревни приводили в божеский вид постоялый двор.

Отскребли стены, очистили от паутины окна, убрали бревно положенное у ворот для того, чтобы повозки съезжали на двор. Братцы куда-то исчезли, оставшихся после них в подвале кошек отловили, набили ими два мешка и, как положено, отнесли туда, где был когда то лес.

Больше всего деревенские боялись, что постоялый двор перекрасят в какой-нибудь яркий цвет, а вывеска, появившаяся в день моего приезда, повергла их в отчаяние. Выписанный из Фигераса художник начертал буквы, которые складывались в слова, зазывающие посетителей: «Здесь можно остановиться. Комнаты в отличном состоянии. Еда подается в любое время суток».

Я зашел к дону Альберто; он сидел над кипой газет, недавно полученных из Мадрида и Барселоны, и вырезал запоздавшие некрологи; в углу огромной темной комнаты, повернувшись к нам спиной, сидела его черная старуха и наклеивала некрологи в тетрадку.

— Почти всю зиму мы провалялись в постели, — сказал он. — Вставать было просто не за чем.

Он подошел к старухе и ткнул ее пальцем повыше локтя.

— Посмотрите, как раздалась бедняжка, — сказал он. — Я и сам прибавил в весе, но ничего, солнышко вытопит лишний жир.

Я не заметил, чтобы дон Альберто как-то изменился — скелетом был, скелетом и остался.

Ничего веселого он рассказать не мог. В Сорте зимой семьи победнее ели желуди. Об этом он сказал как бы между прочим. Убивало его другое — вилла Пуига де Монта была продана некоему Хайме Муге, одному из самых известных и наглых спекулянтов в стране.

О его хватке и умении обделывать дела ходили легенды; рыбаки с восхищением рассказывали, как он подкупил всю паламосскую портовую полицию от начальника до последнего конюха, а затем среди бела дня в самом оживленном участке порта разгрузил судно с контрабандой. Лишь музыкантской команде ничего не перепало.

Даже дон Альберто с восхищением отзывался об этом подвиге, но он приходил в ужас от того, что Муга творил с виллой Пуига де Монта, — ведь это же каталонское барокко, жемчужина национальной сокровищницы! Себастьян рассказал мне, что всю зиму целый отряд рабочих не покладая рук перестраивал виллу по вкусу ее нового хозяина. Родом Муга был из здешних мест, но женился на самой богатой женщине Кубы.

У него было человек тридцать родственников, и он хотел, чтобы они жили с ним; слугам нужно тоже где-то жить, так что требовалось по меньшей мере утроить число комнат. Муга решил сделать пристройки. Их возвели в калифорнийско-мексиканском стиле; Муге не понравился мягкий медовый цвет песчаника, из которого были сложены стены, и он распорядился оштукатурить и побелить их, а для разнообразия расписать кое-где красненькими кирпичиками, чтобы глаз радовался. Он был поклонником церковной архитектуры, так что пришлось соорудить крытую аркаду и возвести колоколенку. Чтобы придать дому местный колорит, он сам лично спроектировал дымовые трубы: они имели вид сучковатых пеньков, долженствовавших изображать стволы деревьев; а цементная лепнина имитировала пробковую кору. Ведь когда-то здесь был лес.

Себастьян рассказывал, что где-то в Пиренеях Муга ограбил церковь, и дома у него в нишах, подсвеченных неоном, стоят статуи девы Марии и святых; в саду он водрузил на постамент римский бюст какого-то ухмыляющегося идиота.

Об обжорстве Муги ходили легенды. Крестьяне и рыбаки Каталонии излишеств не терпят, чем и гордятся; чем меньше требуется человеку, тем больше его ценят. Богачи едят пять раз в день, но Муга изобрел еще и шестую трапезу — поздний ужин: то, что не съедалось за день, складывалось в горшок и разогревалось; получалась легкая закуска на сон грядущий.

В свои тридцать пять лет Муга был жирным, грудастым человеком с колышущимся животом, узкими бедрами и кривыми ногами. Шеи, можно сказать, вообще не было; он лысел, и лишь на макушке остался негустой клок, да над ушами вились жалкие остатки волос.

Впервые я увидел его у постоялого двора; он стоял, уперев руки в бока, и весело, но вместе с тем и хищно улыбался, наблюдая за работой маляров; он напомнил мне японского самурая, который ищет, с кем бы вступить в бой. Оказалось, что постоялый двор принадлежит теперь ему.

Глава 14

И конце марта в залив Роз, на берегу которого находился Фароль, впервые за пять лет зашла сардина, у рыбаков оставалось лишь два неповрежденных баркаса, и улов был невелик — всего 65 ящиков, а цена на сардину в то время упала до 73 песет за ящик.

Свадьбы, намеченные на весну, пришлось отложить до осени.

И в Фароле и в Сорте жить с каждым днем становилось все труднее, и в этом их судьбы были схожи.

Лето выдалось засушливым, все пробковые деревья погибли, и, как рассказывал дон Альберто, жители Собачьей деревни дошли до того, что ели желуди.

Но гибель леса, как ни странно, сказалась и на Фароле.

Жители Кошачьей деревни всецело зависели от моря, а уловы с каждым годом становились все скудней, и, чтобы сводить концы с концами, рыбакам приходилось изыскивать дополнительные средства существования — например, разводить цыплят. Эта работа была возложена на женщин, они же распоряжались и всеми доходами от птицеводства, в том числе и выручкой за проданные яйца. Зерно курам не полагалось — они жили на подножном корму, и каждый день на деревенской улице разыгрывалась одна и та же сцена: кудахча, куры перебегают с одного места кормежки на другое, подгоняемые криками пастушки. Прошлым летом и осенью под наседок положили побольше яиц, а зимой деревенские, выйдя из обычного оцепенения, принялись сооружать курятники, чтобы защитить цыплят от ночных визитов местных кошек и изголодавшихся сортовских псов, время от времени наведывавшихся в деревню.

На первых порах в Фароле с полным равнодушием отнеслись к гибели леса, но затем рыбаки поняли, что и им она грозит бедой. На скалах гнездились сотни коршунов; затаившись в расщелинах, они караулили неосторожно залетавших сюда голубей; охотились они и на кроликов. Лес умер: голубей, кормившихся ягодами, стало меньше, а кролики перевелись вовсе. В поисках добычи коршуны кружили над Фаролем, чего раньше никогда не было, и от голода настолько обнаглели, что прямо на глазах у всех нападали на куриный выводок, хватали цыпленка, а то и курицу, и вместо со своей жертвой исчезали в поднебесье. С коршунами рыбаки поступали так же, как и с дельфинами, своими заклятыми врагами. Когда дельфин попадался к ним. в руки, его не убивали, а, изрезав ножом, отпускали назад в море на страх всему дельфиньему племени, безбожно рвущему рыбацкие сети. Между тем за дельфина можно было выручить немалые деньги. Способ этот был проверен веками. Зоркого, хитрого и осторожного коршуна поймать не так-то легко, но бывало, что он, не рассчитав падения, увязал когтями в сетке курятника, и тогда его хватали, закручивали проволокой клюв и отпускали на волю. Считалось, что этот жестокий урок пойдет на пользу другим хищникам, и коршуны, подобно дельфинам, прекратят разбой.

Но ничего не помогало. Лес умер, и в деревне не стало житья от диких зверей, которые лишились возможности охотиться в привычных местах. На задворках сновали обнаглевшие горностаи и ласки, с наступлением сумерек над деревней начинали кружиться совы, а однажды средь бела дня видели лисицу — она бежала по улице с кошкой в зубах. Это событие повергло всех в трепет — лисица считалась зверем коварным, приносящим несчастье, и увидеть ее даже во сне было дурным предзнаменованием.

Все больше и больше сортовских занималось рыбной ловлей. Осенью они ловили на удочку, но наживка была не та, время суток они выбирали неудачно, погода никуда не годилась, море не сулило ничего хорошего, а места они выбирали такие, где, сколько ни лови, все равно ничего не поймаешь. Весной они изменили тактику и стали ходить на берег целыми семьями.

Сортовские рыболовы сплели огромные сети — никуда эти сети не годились и больше всего напоминали носовой платок. С полдюжины мужчин и женщин, ухватившись за края сети, заносили ее в море, погружали в воду, а через некоторое время вытаскивали. Раздавался смех, шутки, хотя повода для такого уж бурного веселья не было, поймать ничего не удавалось, лишь изредка заходила в сети мелкая рыбешка величиной с мизинец.

Глава 15

Лодку Себастьян оставил в бухте, где он приметил крупную рыбу, зашел за мной, и мы отправились туда пешком. Мы шли по тропинке, бегущей среди скал, и с каждым поворотом нас поджидали все новые и новые красоты. Британские острова лежат посреди унылой безжизненной морской пустыни, по которой печально бродят хмурые волны. После серой Атлантики не налюбуешься живыми красками Средиземного моря.

То там, то здесь из воды выступают изумрудные скалы, окруженные бордовыми кольцами водорослей.

В закрытых бухтах бьются о камни волны, осыпая берег клочьями невесомой пены, и прибой нежно ласкает сверкающие на солнце валуны, похожие на огромных купающихся быков. Сохнущие сети оплели весь берег черной паутиной, в которой, казалось, запутались разноцветные бабочки — это женщины чинили сети, порванные дельфинами.

По острым кончикам усов Себастьяна всегда можно было определить его настроение: если он был весел, они задорно торчали вверх, если грустил — уныло обвисали. Сегодня он был явно не в духе. Утром Бабка начала войну не на жизнь, а на смерть: она заявила, что раз он отказывает ее дочери в ребенке, то терпеть такого никудышного зятя в своем доме она больше не намерена. И так по деревне ходят слухи, что он как мужчина ничего не стоит. Бытовало поверье, что бесплодие заразно, и рыбаки сторонились всех, кого подозревали в этом пороке, — бездетных, а также тех, кому изменяли жены. Таких не принимали в артель и отстраняли от участия в праздничных обрядах. Бабка считала, что слух распускают ее недоброжелатели, и если ничего не будет сделано для его опровержения, то ее торговля может пострадать. На это Себастьян заявил Бабке, что ноги его больше не будет в этом доме, и отправился по деревне искать комнату, по никто ничего не смог ему предложить.

Так что ему было от чего мрачнеть. Себастьян с остервенением швырнул в лодку свои вещи, чертыхаясь, распутал чалку и сел за весла. Мы выгребли на середину бухты, где и собирались охотиться. У Себастьяна было все то же старое ружье; в прошлом сезоне оно сослужило нам добрую службу, но в нынешнем мелкая рыбешка нас уже не устраивала, а на крупную старое ружье не годилось. Я сел на весла, а Себастьян пырнул в воду; не прошло и нескольких минут, как он настрелял с дюжину губанов; затем мы поменялись местами; мое ружье было помощнее Себастьянова, и в поисках достойной добычи я ушел на глубину. Наконец-то я понял, что имеют в виду рыбаки, когда говорят о «разных морях». Это нечто вроде морской погоды — состояние моря в данный момент. На этом различии зиждутся все законы рыбной ловли — у каждого «моря» свои особенности, каждое сулит искусному рыболову свою награду. Есть море «низовое» и если море «верховое», есть море «полное», море «пухлое» и есть море «старое»; бывает море «смешанное», когда взаимодействуют два или более факторов. На море влияют такие переменные, как направление течений, температура воды, но самое главное — время суток, в зависимости от него и ловится та или иная рыба.

Погружаясь в прозрачную воду, я был уверен в одном: какое бы море меня здесь ни ждало, оно таит в себе нечто новое, отличное от того, что я видел в прошлый раз.

Черные губаны встречались целыми сотнями; в стайке они держатся на одинаковом расстоянии друг от друга, образуя правильные геометрические фигуры; казалось, они парят. Я подплыл к ним поближе, но они лишь слегка вздрогнули, дружно махнув хвостами, похожими на ласточкины. Подо мной на глубине 30–40 футов расстилался подводный лес; в его густых зарос лях сновали скорпены, оставляя свой след в колышущейся траве; эта рыба приплыла сюда полакомиться молодыми побегами водорослей. Но меня она не интересовала — вкус у скорпены неприятный, и даже Бабка ее не купит. Попробовать новое ружье было не на ком. Барабулька исчезла: на зиму она уходит в устья рек, где в пресной воде очищается от блох и прочих паразитов. Для лангустов и крабов вода здесь была слишком теплой, для зубанов — слишком холодной, лишь через месяц вместе с теплыми течениями вернется на свои летние пастбища эта красивая рыба. повсюду мне попадались атераны — мелкие рыбешки в серебристую полоску; осенью они целыми стаями рыскали в густых водорослях, покрывавших подводные камни; здесь они перезимовали и не спешили уйти в новые места, дожидаясь времени, когда солнце начнет припекать и появится новая поросль морской травы.

Морского окуня вода была слишком чистой и чересчур прозрачной — он бродил где-то на просторе, аппетит и ждал шторма, когда в кромешной мгле можно будет наброситься на жертву. Крупной рыбы не было, и напрасно я бороздил подводные глубины оставалось лишь надеяться, что из открытого моря приплывёт семейка луфарей и из любопытства подойдёт ко мне поближе. Но и эти расчеты не оправдались. На охоте всегда так — ни на что нельзя рассчитывать, здесь все неожиданно. Никогда не знаешь, что ожидает тебя и таинственных дебрях этой неизведанной страны. В том-то и прелесть подводной охоты.

В прошлый раз я видел у входов в подводные гроты огромных лавраков. Они удивленно смотрели на меня, выпучив глаза и широко разинув рты. Большую часть жизни они проводят в гротах, покидая свое убежище в поисках пищи. В прошлый раз мы были здесь на рассвете, по я тогда не знал, что это самое подходящее время для охоты на лавраков — они покидают свои гроты либо рано утром, либо под вечер, когда кругом тень и можно устроить засаду на неосторожную рыбешку.

Хорошему подводному охотнику необходимы те же качества, что и любому другому охотнику: терпение, наблюдательность, осторожность; он должен быстро реагировать на малейшее изменение в окружающем ландшафте, замечать любое движение — словом, видеть все, что выдает присутствие добычи. Ту рыбу я заметил совершенно случайно. Я уж готов был все бросить и плыть назад, как вдруг мне показалось, что в устье грота на глубине футов десяти происходит что-то непонятное. Косой луч солнца лег на воду, и в просветлевшей мути я увидел профиль, неясный, по все же не до такой степени, чтобы быть простой игрой света и тепи. Я мысленно дорисовал то, чего не мог увидеть.

Я нырнул и оказался в нескольких футах от лобана — такого большого мне никогда не доводилось видеть. Он наполовину высунулся из грота и неподвижно, как солдат на часах, замер у входа; в глубине пещеры затаилось еще с десяток рыб помельче, но все же достаточно крупных. Они стояли тесным строем и все вместе походили на наборный панцирь средневекового воина. Большой лобан расправил спинной плавник, похожий на парус джонки, повел хвостом и немного продвинулся вперед, слабо блеснув желто-белым металлом чешуи, а тусклое пятно на шее заиграло всеми цветами от розового до фиолетового. Я прицелился и выстрелил; гарпун вонзился ему в бок: казалось, что из рыбы посыпались желто-зеленые искры.

Она ринулась в глубь грота и заметалась там, оставляя за собой огненный след; строй рыб дрогнул, панцирь рассыпался, и рыбы, сверкнув металлом, вихрем бросились во тьму и пропали из виду. Я подтянул гарпун, и на свет явилась пронзенная рыба, хоть я ника!? не мог понять, почему ей из удалось освободиться.

Я вынырнул на поверхность и, не снимая рыбы с гарпуна, поплыл к лодке. Себастьян ловил на удочку губана и выругался, увидев мою добычу.

— Красавица, а? — сказал я, но рыба была уже но та, что каких-то пять минут назад: и меньше и тусклей. Казалось, что цвет, вытекает из нее вместе с кровью, тоненькой струйкой сочившейся из раны. Себастьян прикрыл рыбину мешком, и вылил на нее с полведра морской воды.

— Там еще что-нибудь есть? — спросил он.

— Штук десять засело в пещере.

— Опять пойдешь?

— Нет, замерз. На сегодня хватит.

Себастьян приподнял мешок и показал на рану от гарпуна.

— Интересно, что они на это скажут?

Мы гордо вытащили рыбу на берег. Тут же подошли рыбаки и принялись наперебой хвалить нас — на что они никогда не скупились. Впрочем, добыча действительно была редкостной — лобаны, так же как и лавраки, почти не выходят из своих гротов, и мало кому удавалось поймать их в сети или на крючок.

Мы пошли искать Бабку. Она торговалась с учителем, которого в этом году прислали сюда вместо монашек, вдалбливавших детям азы премудрости; он давал уроки на старой бойне, которую деревенские приспособили для нужд цивилизации — например, по выходным там показывали кино. Учитель получал еще меньше, чем Себастьян: за пятичасовой рабочий день ему платили 18 песет. Прожить на эти деньги было невозможно, и, чтобы свести концы с концами, он занялся рыбной ловлей и даже изобрел свой собственный метод.

Учитель обратил внимание на то, чего рыбаки из врожденной брезгливости предпочитали не замечать: барабулька — рыба, питающаяся отбросами, облюбовала себе место в устье ручейка, куда деревенские сливали нечистоты. В самом устье он установил незатейливую ловушку — воду она пропускала, а барабульку — нет. Свежую рыбку он приносил Бабке: та, хоть и взирала на его улов с отвращением, все же давала за него кое-какую мелочишку; вот и на этот раз учителю перепало девять песет. Рассчитавшись, Бабка швырнула барабульку в чан с пресной водой; на следующий день мальчишка-разносчик сядет на свой велосипед и поедет по окрестным деревням, предлагая крестьянам свежую рыбу; продать эту гадость на месте нечего было и думать.

С нашей добычей Бабка собиралась поступить точно так же. Когда рыбу продавали своим, цена на нее колебалась в зависимости от способа, каким ее поймали, причем за рыбу, пойманную на крючок, давали меньше, чем за такую же рыбу, добытую сетями. Считалось, что мясо бедной рыбки, часами бьющейся на крючке и испытывающей страшные мучения, начинает горчить. Так же плохо шла и рыба, добытая острогой, — цену за нее давали ниже рыночной. Наш лобан, несомненно, попадал в эту категорию. Будь рыба цела и невредима, Бабка дала бы за нее 70 песет, а так нам пришлось довольствоваться лишь 30. Себастьяну за его губанов отвалили 15 песет. Если не считать лангустов, это был наш самый богатый улов.

Глава 16

Вскоре выяснилось, что жить по соседству с королем черного рынка весьма и весьма выгодно. Нехватка и дороговизна продуктов Муги не касались, на него, как из рога изобилия, сыпались все земные блага, а кое-какие крохи перепадали и простым смертным, оказавшимся поблизости.

В Фароле забыли вкус мяса — и вот оно опять стало появляться в лавке. На дальнем хуторе забивали бычка, глухою ночью в ворота Муги раздавался осторожный стук, и хозяин, опасливо озираясь, ввозил тушу во двор. Холодильников тогда не было, и даже многочисленные домочадцы и челядь Муги не успевали съесть мясо за несколько дней, так что себе они оставляли лишь филей и грудинку, а вполне приличные обрезки и вся требуха шли в мясную лавку.

Как только по деревне пронесся слух, что лавка буквально завалена рубцом, печенкой, легкими, мозгами, почками, хвостами, ножками, сычугом, селезенкой, брюшиной, все устремились туда: побежала и Кармела, а когда вернулась, на лице ее торжествующая сияла улыбка — в руках она сжимала сочившийся кровью сверток. «Нечего вам, сударь, на это смотреть, мало ли на что бывает похоже мясо. Уж положитесь на меня, я вам такое приготовлю — пальчики оближете!»

То блюдо я вовек не забуду. Это был шедевр кулинарного искусства, чудо изобретательности, триумф человеческого гения, а что, казалось бы, можно приготовить из жалких обрезков и вонючей требухи? («Извините, сударь, по напрасно вы нос воротите. Мясо свежее. А если вас вид его не устраивает, то давайте сюда!») Как обычно, Кармела сгребла остатки в пакет, как обычно, спрятала его в складках старого вечернего платья и ушла.

И еще одно благодеяние оказал Муга деревенским — в кабачке появился настоящий кофе, правда не свежий, а, так сказать, бывший в употреблении. Небольшой личный запас кофе Муга держал в кабачке, куда заходил чуть ли не каждый вечер. Он садился напротив русалки, мрачно глядевшей на него, и выпивал на сон грядущий чашечку кофе. Оставшуюся гущу не выбрасывали, ее подсушивали, добавляли молотых желудей, и из этого суррогата алькальд варил для своих ближайших друзей восхитительный напиток.

Я пошел в кабачок и занял свое место за столиком улице; через минуту примчался на мотоцикле дон Альберто. Почти целую неделю его «левис» простоял без дела — запасы бензина в Фароле иссякли, и тот факт, что мотоцикл вновь заработал, послужил основанием для слуха, будто Муга, у которого было пять автомобилей, перехватил партию бензина, предназначавшегося для маяка, и отказал деревенским столитровую бочку.

Алькальд был явно не в духе, и ему хотелось поделиться с кем-нибудь своими бедами, а посему он по собственной инициативе сварил нам кофе, подал его, а потом как подрубленный упал на стул, закрыл лицо руками и застонал. Мы отхлебнули настоя из Мугиной гущи, в восхищении поцокали языками, и алькальд начал свой горестный рассказ. Ночью кто-то написал мелом на стене кабачка: «Козлодер». Намек был явно не по адресу. «Козлодерами» звали в Испании фашистских чиновников, дерущих с народа три шкуры, но алькальд был не из таких. В чиновники он пошел большой неохотой, и все знали, что он делает все, от него зависящее, чтобы облегчить жизнь односельчан.

Носишься, хлопочешь, обиваешь пороги, все шишки на тебя валятся, и вот она — благодарность, — пожаловался он.

Показался рассыльный из Хероны, раз в неделю доставляющий сюда почту. Он заметил нас и подошел к дону Альберто, предложив тому купить месячную подборку некрологов из «Вангуардии».

— Сколько?

— 40 песет.

— Но ведь это цена целых газет, а не вырезок.

— Какая разница? Газет теперь никто не читает.

Покупают их лишь ради некрологов.

Дон Альберто купил подборку и зачитал нам первый некролог.

— Помолимся господу всемилостивейшему за упокой души д-ра Консесьона Барбера Могуэса, преставившегося 14 апреля, получив святое причастие и апостольское благословение. Безутешная семья оплакивает тебя. — Дон Альберто покачал головой. — «Безутешная», да еще «оплакивает» — нет, это уж слишком.

Лучше просто: «скорбим». Куда девался хороший вкус?

К пашей маленькой компании скоро присоединился дон Игнасио; какая-то неведомая сила вытащила его из дома и повлекла в кабачок, и, как видно, не зря: и для него нашелся настоящий кофе. Он всегда садился за столик на улице, и рыбаки против этого не возражали — считалось, что на открытом воздухе он не сможет принести особой беды; внутрь же он никогда не заходил, из уважения, к местным суевериям. Дон Игнасио оседлал любимого конька и принялся рассказывать нам о нужнике, раскопанном на задворках римской виллы в Ампуриасе, но увлечь слушателей ему не удалось. Дон Альберто, воспользовавшись случаем, завел речь о сортовской крестьянке, недавно покончившей жизнь самоубийством. Несмотря на его личное вмешательство, тамошний священник отказался хоронить ее на церковной земле.

— Так давайте ее сюда, — сказал дон Игнасио. — Найдется ей местечко на нашем кладбище.

— А местные не поднимут шума?

— Они об этом даже и не узнают, — сказал дон Игнасио. — Поставим их перед свершившимся фактом.

— Слава богу, не перевелись еще на этом свете христиане, — сказал дон Альберто.

А случилось вот что. Женщину бросил муж. Она надела белое подвенечное платье, поднялась в горы в заброшенную часовню, завязала глаза деве Марии, которая все еще оставалась там, приняла лошадиную дозу болиголова и умерла.

— Муж смотрел на нее, как на вещь, — сказал дон Альберто. — Для крестьян женитьба — дипломатическая комбинация. А в придачу к земле они получают жену. Женщина им кажется обузой.

— А чего бы вы хотели от крестьян? — воскликнул дон Игнасио.

— Им надо хорошее правительство, — вставил алькальд. Он только и ждал случая покритиковать недостатки режима, которому служил. — Сколько их у нас сменилось за последнее время, и все без толку: ни нынешнее, ни прежние никуда не годятся.

— Им надо поменьше думать о деньгах. Собственность их губит, — сказал дон Альберто. — Почти всю свою жизнь я прожил в этих местах, и могу сказать наверняка — в Сорте нет любви. Если там что и любят, так это собственность. О чем все их помыслы? О жене и детках? Нет. Они все думают, как бы им прихватить лишний клочок земли. Не исключено, что кое-кто из них и разбогатеет. Кем становится такой крестьянин? Да всего лишь навсего крестьянином, у которого десять наделов земли. Кто такой помещик? Крестьянин, у которого тысяча наделов. А кто такой этот пресловутый герцог, который будто бы может объехать всю Испанию, не покидая своих имений? Да тот же самый крестьянин, только наделов у него миллион.

— Уж больно много воли дают этим вашим герцогам, — заметил алькальд. — Я дрался с красными, и опять пойду воевать, если будет нужно, но послушаешь, что рассказывают — поневоле задумаешься.

— При чем здесь герцог? Он такая же жертва традиции, что и все, — сказал дои Альберто. — Зачем ему вся власть и слава? Он думает лишь о том, как бы приумножить свои земли. Я вам расскажу о своих арендаторе. Обычная история: парень женится на девушке, за которой дают клочок земли, и тут же первым пароходом плывет в Америку. Жена его ждет десять-пятнадцать лет. Он возвращается богатым, денег у него столько, что можно купить всю землю в деревне. Но разве это жизнь?

Есть такая пословица, — сказал дон Игнасио, — жир тело душит, а богатство душу сушит.

Мимо нас, неся на плечах сети, прошагали рыбаки.

При виде дона Игнасио каждый из них схватился за какой-нибудь железный предмет — так полагалось поступать. при встрече со священником. Дон Альберто стал развивать свою мысль.

— У моря нет хозяина, — сказал он, — и вот вам результат: никаких тяжб, никаких браков по расчету, никаких свар из-за наследства, во всем царит любовь.

Они даже не подозревают, какое это счастье.

— Вернемся к несчастной женщине, — напомнил дон Игнасио. — А не сказать ли нам, что она была невменяема? Нет ли каких свидетельств в пользу этого предположения? Как бы то ни было, я похороню ее на кладбище, но не исключено, что мне придется отвечать.

— Она написала на стене часовни нечто совершенно бессмысленное, — сказал дон Альберто. — «Сюда я больше не вернусь». И все.

— Ну и как вы это понимаете?

— С таким вопросом я мог бы обратиться и к вам.

— Одно слово, сумасшедшая, — сказал алькальд. — Спроси меня и я отвечу: нормальный человек такого писать не станет.

— Значит, договорились, — сказал дон Игнасио. — Бедняжка лишилась рассудка. Надеюсь, отца у нее нет? А братьев?

— Есть один, но он в Аргентине, копит деньги на землю. Есть еще две сестры.

— По обычаю, траурную процессию должен возглавить мужчина, — сказал дон Игнасио, — давайте уж сделаем все, как полагается. Кого мы выберем на эту должность? Я думаю, двух мнений быть не может.

— Ну конечно же, я все возьму на себя, — сказал дон Альберто. — Я плохо знал покойную, но скорблю, как и подобает христианину.

Глава 17

Пабло Фонса, богатый арендатор дона Альберто, пригласил нас с ним на обед. Дон Альберто рекомендовал его как хранителя древних традиций, отъявленного врага всего нового, и в разговоре с ним я надеялся понять душу крестьянина. В Фароле всеми делами заправляли женщины, в Сорте же, по словам дона Альберто, царил патриархат, хотя и там он уже начал сдавать свои позиции, и Фонсы были одной из последних семей, где всем безраздельно распоряжался отец: все делалось лишь с его ведома и согласия, несмотря на то что у него были взрослые сыновья, живущие своими семьями.

Дон Альберто посадил меня на заднее сиденье своего «левиса», и мы поехали к Фонсам. Их усадьба походила на неприступную крепость. Все вокруг провоняло навозом, над лужами коровьей мочи кружились тучи синих мух, у колодца под круглым навесом толстые женщины стирали белье; они были одеты во все черное — точь-в-точь ведьмы. А дом этот, похожий на среднего размера цитадель, настороженно смотрел на мир зарешеченными окошками, обведенными по краям белой краской. За воротами, пробить которые мог не всякий таран, нас поджидал Фонс. На нем была голубая рубашка, застегнутая на все пуговицы, и серые брюки, подпоясанные черным ремнем. Я жил среди рыбаков, людей открытых, простодушных, и мне сразу же бросилось в глаза, что взгляд у Фонса хитрый и недоверчивый. Чуть поодаль от Фонса стоял его сын, державший в руках таз с водой, мыло и полотенце; нам предложили омыть ноги, но мы отказались. В передней комнате, или веранде, как ее здесь называли, был накрыт длинный стол; нас пригласили откушать.

— Покорнейше прошу уважаемых сеньоров надеть шляпы, — сказал Фонс.

Предвидя эту церемонию, дон Альберто одолжил мне из своего гардероба соломенную шляпу, которая нещадно кололась. Мы надели свои головные уборы и уселись за стол.

— Прошу сеньоров взять ложки, — продолжал распоряжаться Фонс.

Эту команду надлежало выполнить в следующей очередности: сначала берут ложки почетные гости — в данном случае мы с доном Альберто, затем — сам хозяин и лишь потом — все остальные, то есть два сына Фонса и два его старых работника. Прислуживали две одетые в черное женщины, похожие на коров, — по-видимому, жена Фонса и его невестка. Они подали на стол козлятину с рисом, приправленным шафраном, и исчезли.

Дон Альберто без обиняков объяснил Фонсу, зачем мы здесь: я иностранец, интересуюсь местными обычаями, живу в Фароле и никак не могу понять, что не поделили рыбаки с крестьянами.

Фонс спросил, какого я мнения о рыбаках, и я ответил, что, по-моему, это очень хорошие люди.

— Неужто вам и вправду интересно, что я о них думаю? — спросил Фонс.

— Мы затем и приехали, — сказал дон Альберто. — Ты, как известно, человек прямой. Хотелось бы послушать твое мнение.

— Ладно. Они мне не нравятся, и вот почему. Первое: у нас в Сорте крепкие и дружные семьи.

— Например, у тебя, — заметил дон Альберто. — Всем известно, что два твоих сына вот уж два года с тобой не разговаривают.

— Вы говорите о ссорах. Это с каждым бывает.

А случись что, мы сразу же придем друг другу на помощь, — сказал Фонс. — Повторяю, нас связывают крепкие семейные узы, мы чтим память предков. Мой прадед, а может, прапрадед дрался с Наполеоном — у нас есть история. А что в Фароле? Да ничего похожего! Господа всемогущего они не чтут, с женами не спят, предаются мерзостному греху — ведь половина из них не имеет детей. Мало того, они присвоили себе море.

— Море присвоить нельзя, — сказал дон Альберто. — Пользуйтесь им, никто вам и слова не скажет.

— В Писании сказано: в поте лица добывай свой хлеб насущный. А что делают ваши друзья в Фароле?

Заведут сеть в море, бросят в воду и ждут, когда туда понабьется рыбы. Да они полдня спят!

— Вот уж не скажи, — возразил дон Альберто. — Мало я знавал людей, которые работали бы больше них. Будь добр, не мели чушь, а то у нашего друга сложится о нас дурное мнение.

Фонс подцепил ложкой кусок козлятины; сыновья и работники, которые не осмеливались есть, пока он говорил, дружно набросились на еду. В комнату вошла собака, с трудом волоча на цепи бревно. Фонс бросил ей обсосанный хрящ и опять пошел разглагольствовать, укоризненно помахивая ложкой.

— Я вас очень уважаю, дон Альберто. Вы ведь наш человек, хотя и помещик. И никак не могу взять в толк: почему вы за них заступаетесь? Извините за прямоту, но это попахивает предательством. Как они издеваются над кошками! Разве вас это не возмущает?

Кровь в жилах стынет, как подумаешь.

— Ну, положим, и вы с собаками обращаетесь не лучшим образом. Я вижу и вас, и фарольских. Хоть я и родился в Сорте, но скажу со всей прямотой — много у вас плохого. Взять, к примеру, эту несчастную женщину, что отравилась. Если происходят подобные вещи, значит, в общине что-то неладно.

От возмущения Фонс поперхнулся, и золотистые зернышки риса усеяли его голубую рубашку.

— Во всем мире мужья бросают жен. При чем тут ты — ума не приложу. Мы христиане и чтим заповеди господни. А что вы скажете о людях, которые терпят в своей среде проститутку? Я имею в виду ту девку, что когда-то пасла у нас в деревне коз. Говорят, что она разгуливает по Фаролю под ручку с женой алькальда.

— Я бы не сказал, что она проститутка, — сказал дон Альберто.

— А кто же она такая, Ваша честь?

— Хорошенькая молодая женщина, которая пользуется успехом у мужчин и имеет много поклонников.

Фонс повернулся к своим сыновьям.

— Как вам это, ребята, понравится? Речь идет о Марии-Козочке.

Сыновья положили ложки и презрительно захохотали.

— Я вас очень уважаю, дон Альберто, — сказал Фонс. — Но вот что я вам скажу: обычай есть обычай. Конечно же, у девушки может быть сколько угодно кавалеров, и, если у них серьезные намерения, никто ей и слова не скажет.

— Совершенно верно, — сказал дон Альберто. — И и сам в молодости ухаживал за девушкой, у которой, кроме меня, было еще пятнадцать поклонников. Естественно, мне отказали.

— А ухаживать можно лишь по вторникам, четвергам и субботам. Так было, и так есть. Парень может прийти к девушке только после восьми вечера и провести с ней не больше пятнадцати минут. За ними присматривает мать или тетка.

— Все это мне хорошо известно, — сказал дон Альберто. — Обычно за молодыми людьми присматривает тетка, а ее всегда можно подкупить. Люди здесь продажные.

— Но все делается втихомолку, — сказал Фонс. — это вам не Африка, а христианская страна. Пусть молодежь пошалит, кто возражает? Но рано или поздно один из этих ухажеров поведет девицу под венец, если этого не случится, она станет посмешищем всей деревни, и в конце концов ее побьют каменьями. Не понимайте это буквально, — пояснил мне дон Альберто.

— Так мы поступили с вашей девкой. Две почтенные женщины подошли к ее дому и бросили в дверь несколько камешков. У них с матерью хватило ума убраться из деревни. Не сделай они этого, больше бы ей фигурять не пришлось. Девке намекнули, что ей не место среди порядочных людей, и она ушла.

— А почему вы натравили на нее старух? — спросил дон Альберто. — Ведь только в таких случаях вы о них и вспоминаете. В общем, от этой девицы вы избавились.

— Как бы не так, — сказал Фонс. — В том-то и беда, что ни от кого мы не избавились. Из деревни она убралась, но все равно живет на нашей земле.

— Что за чушь ты несешь?

— Посмотрите на карту и убедитесь сами. За ее домом еще метров на двадцать идут паши земли.

— Да стоит ей перебраться в лачугу, что стоит в глубине двора, как она тут же окажется в Фароле.

— Пусть перебирается, нам же лучше, — сказал Фонс. — По крайней мере отвечать за нее мы уже не будем.

— Не валяй дурака, Пабло, — сказал дон Альберто.

Мы поехали в Фароль выпить в кабачке кофе.

Астматически хрипя, «левис», тащился через поля. На этот раз нам подали стопроцентный суррогат, сваренный из желудей и зерен акации; напиток сильно отдавал смолой.

— Этот человек опасен, — сказал дон Альберто. — Он не такой дурак, каким прикидывается. Заметьте, какую родословную он себе выдумал. Его предки, видите ли, дрались с Наполеоном. Его предков драл мой прадед, они были пеонами, рабами, если хотите. На ночь их привязывали, как лошадей.

— Чем же он опасен? — спросил я.

— Должна начаться война между деревнями, нечто вроде кровной мести. По-моему, они что-то затевают, но, что именно, сказать трудно. Поживем — увидим.

Глава 18

В тот вечер, как и обычно, деревенские вышли на прогулку, и я с удивлением заметил, что среди постоянных участников ритуала появилось новое лицо. Миловидная, хотя и слишком толстая девушка шла под руку с Бабкой; было видно, что ее здесь знают и уважают: все мужчины при встрече с пей снимали шляпу и почтительно кланялись. Что-то в этой девушке показалось мне знакомым, по не сразу я догадался, что это была Са Кордовеса, — так она изменилась.

Я немного посмотрел на гуляющих и пошел в кабачок, где застал Себастьяна. Эльвира уже успела рассказать ему, что стряслось с Са Кордовесой, и он пришел в восторг. История действительно была захватывающая. Морячок, влюбившийся в нее, сделавший предложение, получивший согласие и увезший ее, как все полагали, в Мадрид, оказался на деле не адмиралом, а помощником эконома на каком-то пароходике, курсирующем между Барселоной и Виго. Свадьбу пришлось отложить — как сказал Адмирал, необходимо ждать специального разрешения министерства морского флота, а пока все формальности не были улажены, он отвез Са Кордовесу в Прат-дель-Льобрегат, унылый промышленный городишко, где и предложил пожить некоторое время в отдельной трехкомнатной квартире. За ней приглядывала старуха, которая отобрала у нее туфли, никуда из дома не выпускала и кормила как на убой, объясняя все эти строгости заботой Адмирала о ее здоровье: он пригласил к Са Кордовесе врача, и тот нашел у нее туберкулез. Врач прописал ей лекарства и назначил диету, долженствовавшую повысить сопротивляемость организма зловредным бациллам. В день она съедала по несколько фунтов картошки, неимоверное количество тушеного жирного мяса, бесчисленное множество пирожных с кремом, уйму булочек и прочей сдобной мелочи. Врач также прописал ей особый режим: сон — двенадцать часов в сутки; ей рекомендовалось ходить не спеша и избегать лишних движений.

Возлюбленный Са Кордовесы щеголял в адмиральском мундире, увешенном орденами. Раз в две недели, когда его судно заходило сюда по пути из Виго, он навещал ее и объявлял, что свадьба опять откладывается. Однажды после обеда он вздремнул, и она решила пошарить у него в карманах. Тут-то и вскрылась вся правда: она нашла не только документы, но и от другой туберкулезницы, проходящей аналогичный курс лечения, в котором та с гордостью сообщала, что весит уже 196 фунтов. Са Кордовесе стало ясно, что Адмирал — никакой не адмирал, а просто любитель толстеньких девочек, которых у него много.

Она не стала беспокоить ни его, ни старуху, и потихоньку вышла из дома, предварительно очистив бумажник коварного мореплавателя — денег едва хватило на пару туфель и билет до Фароля.

Возник вопрос: что делать с Са Кордовесой? Раньше в Фароле ей жилось прекрасно — все ее обожали, а многие и любили. Теперь же ее место в общине заняла Мария-Козочка, которая с успехом справлялась с возложенными на нее почетными обязанностями. Впрочем, сказал Себастьян, женщины уж как-нибудь разобрались бы друг с другом, но все дело в том, что мало кто из рыбаков разделял страсть Адмирала к толстым женщинам. Правильнее было бы сказать, что в Фароле таких любителей вообще не было.

Бабка пригласила меня к себе обсудить медицинский аспект этой проблемы. На две деревни был одни врач — живой и веселый человечек ростом четыре фута десять дюймов. Его прозвали доктором Обольститом — ходил беспочвенный слух, будто бы он, вынимая занозу из ноги у жены одного рыбака — женщины рослой и статной, — вспрыснул ей эфира и, воспользовавшись беспомощным состоянием пациентки, овладел ею. Образования он не имел; во врачи его произвели прямо из санитаров, что было обычным явлением в стране, испытывающей нехватку медиков. По всяким причинам ему не доверяли и по мелким медицинским вопросам частенько обращались ко всем приезжим, вроде меня.

Консультацию я давал на бабкиной кухне в присутствии Са Кордовесы. Бабка попросила ее принести две банки покупного маринованного лука и только что закончила дегустацию — продукт ей явно не поправился. Пациентку не без труда усадили на стул — в Фароле обожали маленькие стульчики высотой не более девяти дюймов; они больше подходили карликам, чем людям нормального телосложения.

Са Кордовеса производила приятное впечатление — она ни на что не жаловалась, весело шутила, была, как всегда, очаровательна. Полнота ее была неравномерной — что-то заплыло жиром, а кое-что осталось без изменения. Грудь вздымалась горой, алые губки едва виднелись среди пышных щек, ставших похожими на взбитые подушки, огромный живот покоился на широко расставленных коленях, а вот ушки, словно вылепленные из гипса, были по-прежнему изящны, стройные лодыжки — все так же тонки, а маленькие ножки, втиснутые в новенькие нарядные туфельки, сохранили свою трогательную прелесть. Тонкая андалузская кость угадывалась под оплывшим лицом, на котором зияли добродушные черные глаза. Ей не терпелось поведать о своих злоключениях; она подсмеивалась над своей доверчивостью, представляла в лицах Адмирала, врача, старуху, и голос ее то убегал вверх, то понижался; ему аккомпанировал тихий рокочущий бас Бабки, дававшей советы и утешения.

Нам предстояло решить следующий вопрос: что делать с той горой жира, которой она внезапно обросла?

Можно ли его сбросить? Нет ли такого заговора? Правда ли, что есть такие пилюли? А если ничего не поможет, то сколько времени ей придется просидеть на хлебе и воде, пока она не сбросит груз ненужного мяса и опять не станет нежной хрупкой девушкой?

Ни на один из этих вопросов Бабка не знала ответа. проблема, мучившая Са Кордовесу, в Фароле никогда раньше не возникала, здесь все были склонны к худобе, за исключением разве что самой Бабки и Мясничихи. Само собой, разговор зашел о Знахаре, он лечит все болезни, но ждали его только к концу лета, когда он явится возвестить приход тунца. На меня тоже рассчитывать не приходилось — хотя я и слышал что-то о пилюлях от ожирения, но достать их в Испании, по моему разумению, не представлялось возможным. Как ни жаль, но пришлось их разочаровать. Единственное, что я мог сделать, — это пообещать привезти пилюли на будущий год из Англии, если все прочие средства окажутся бессильными.

Бабка решила проводить Са Кордовесу, и я видел, как они пошли по улице. Был вечер, все краски уже померкли, и лишь подсолнухи, реющие над серыми стенами как флаги, горели желтым огнем в лучах заходящего солнца. В воздухе, скрывая ущербную луну, черной тучей кружились неугомонные стрижи. На берегу, поджидая рыбаков с уловом, резвились кошки и свинка по кличке Мерседес; по улице, раскланиваясь направо и налево, брел сортовский погонщик, они с мулом славно потрудились в Фароле и теперь направлялись домой, где их ждала последняя на сегодня работа — мул удобрит землю перед входом в кабачок, за что погонщику нальют стакан вина. На том конце деревни послышалось тарахтенье мотоцикла — это дон Альберто торопился в кабачок выпить свой вечерний стаканчик рансио, и я поспешил присоединиться к нему, обдумывая по пути план завтрашней рыбалки.

Рыбаки не бросили Са Кордовесу в беде, все приняли участие в ее судьбе. Два дня она жила в одной семье, три дня — в другой, но место, которое она могла бы назвать своим домом, так и не находилось. О ее мытарствах я рассказал Кармеле, и она ответила: «Пусть приходит ко мне. Я ее устрою».

Кармела оставалась для меня загадкой. Она держалась в стороне от деревенской жизни; рано утром я видел ее у себя — она мыла пол, готовила завтрак, а все остальное время где-то пропадала. Затем в восемь часов она опять появлялась и суровым голосом радиодиктора, зачитывающего военную сводку, сообщала, чем нынче торгуют в мясной лавке. Около часа, когда заканчивалось таинство превращения малоаппетитных кусочков в лакомое блюдо, она незаметно исчезала.

Я видел ее только утром; впрочем, и в поздний час ее иногда можно было встретить на деревенской улице — держась в тени заборов, опасливо озираясь, она спешила куда-то по своим делам.

Кармела жила тайной жизнью, в которой было и воровство, и хитрые махинации, и мелкое жульничество, — она шла на все, чтобы не умереть с голоду. На каждом шагу она загадывала мне загадки. То вдруг у нее под платьем обозначатся пышные формы, то вдруг она опять похудеет — куда делась таинственная ноша, скрываемая на груди? Однажды в сумерки я шел лесом и увидел, как она бесшумно перебегает от одного дерева к другому. От кого она прячется? Уж не собралась ли она наведаться в сортовские курятники? Утром она иногда оставляла у меня в буфете большую сумку, и однажды, открыв ее, я увидел, что она набита зерном, каким крестьяне Собачьей деревни откармливают кур. Следовательно, Кармела доводит своих кроликов до рыночной кондиции за счет Сорта. Мне вспомнился Муга, король черного рынка. Оба они были профессионалами высокого класса — доведенные до совершенства приемы защиты и нападения у них были одни и то же, разнились лишь масштабы операций. Ни Кармела, ни Муга никогда не попадались, их жертвы таковыми себя не считали, а в этом и заключается высокое искусство мошенничества.

Зимой у Кармелы умер старик отец. Я узнал об этом от Себастьяна. Он же поведал мне и кое-какие подробности ее жизни. Когда я попытался выяснить у самой Кармелы, правда ли то, что мне понарассказывали, она что-то пробурчала себе под нос и посмотрела на меня туманным взглядом василиска, дав понять, что беседовать на эту тему не желает.

Оказалось, что у нее живет девочка, умственно отсталый ребенок; какая-то проститутка оставила на ее попечение свое дитя, обещая регулярно выплачивать определенную сумму; около года она высылала деньги, а потом вдруг уехала в Южную Америку, и с тех пор о ней ничего не слыхали. Немногие фарольские видели эту девочку, Розу, которой было сейчас лет двенадцать, и про нее ходили противоречивые слухи: одни говорили, что она прекрасна как ангел, другие — что она вся поросла шерстью, как обезьяна.

Я встретился с Розой совершенно случайно. Са Кордовеса только что перебралась к Кармеле, в лачугу, которую та самолично построила на краю деревни.

И тот день к Бабке заявились гражданские гвардейцы и сурово выговорили ей за нарушение паспортного режима: она была обязана заявить, что у нее остановились Са Кордовеса. Все мужчины были в море, и Бабка попросила меня сбегать к Кармеле и предупредить, что следует ждать полицию.

Рыбаки ценили покой, и в их жилищах преобладали ровные, не раздражающие глаз цвета — серый камень, белые стены. Кармела жила на отшибе, вдали от рыбацких домов, и здесь господствовало буйство красок.

Из обломков, подобранных на берегу, Кармела вместе со стариком отцом сколотили лачугу, а чтобы ее не снесло ветром, степы укрепили дверями и переборками, похищенными, по всей видимости, с заброшенных вилл пробковых магнатов. Получился славненький домик.

Забеленные морем доски Кармела выкрасила в желтый цвет, чтобы дерево не гнило под дождем; яркие цвета в Фароле не любили, и огромная банка желтой краски, годами пылившаяся на полке хозяйственного магазинчика, досталась Кармеле чуть ли не даром.

Земля вокруг лачуги была ярко красного цвета, и на канареечно-желтых стенах рдели кровавые потеки грязи — след только что отшумевшей грозы, декорация, сделавшая бы честь лучшим театральным художникам.

Неистовый вьюнок торжествовал на запущенном огороде; деревенские считали его вреднейшим сорняком и нещадно истребляли, но здесь ему никто не мешал, и вьюнок опутал стены лачуги густой зеленой паутиной, в которой синели огромные раструбы цветков.

Окон в лачуге не было. Дверь косо висела на одной петле, но вход был завешен мешковиной. Тощие куры сновали взад-вперед, суматошно носились по улице, гоняясь за муравьями. Я постучался и позвал хозяев, но ни Кармела, ни Са Кордовеса не отозвались. Я уже собрался уходить, как вдруг услышал плач ребенка.

Я приподнял полог и вошел в темную клетушку с земляным полом; здесь стояли кровать, стул и сундук, в каких бедняки, вроде Кармелы, хранят весь свой скарб.

В комнате оказалась еще одна дверь, завешенная мешковиной; за ней открывался дворик, откуда и доносился детский плач. Но сейчас ничего не было слышно.

Собравшись с духом, я пошел туда, зная, что окажусь один на один с ненормальным ребенком, но, увидев его, никакого потрясения не испытал — я был готов к худшему: ходили слухи о наследственном сифилисе и врожденной слепоте.

У Розы одна нога была согнута в колене почти под прямым углом и не разгибалась. Она ходила по двору, несмотря на то что ноги у нее были по сути дела разной длины, и казалось, что она вот-вот опрокинется.

Она передвигалась, нелепо подпрыгивая, и, чтобы не потерять равновесия, размахивала руками, как мельница. Я вышел на дворик; она опять заплакала, издавая пронзительные нечленораздельные звуки; ковыляя и подпрыгивая, погналась за козой, которая пыталась от нее убежать. Коза бегала вокруг колышка, стараясь уйти от Розы, и веревка, наматываясь на колышек, становилась все короче, коза сердилась, стучала копытами, Роза кричала, гикала и, размахивая руками, преследовала ее неотступно. Я подумал, что отчаявшийся, отверженный ребенок придумал эту игру сам, и не исключено, что другие забавы ему неизвестны.

В игре, если это можно назвать игрой, наступил кульминационный момент: веревка замоталась до предела, отступать козе было некуда, и Роза, как маленькая серая ведьма, набросилась на нее, а коза, нагнув голову, боднула свою мучительницу.

Я тут же поднял девочку, утешил, как мог, и утер чумазое личико. У нее были умные и красивые глаза. Верхняя часть лица у нее была от ангела, а нижняя — от обезьяны. Роза скривила рот в ужасной гримасе — позже я узнал, что так она выражает любовь и признательность.

Тут подоспела Кармела, поставила девочку на ноги, и та пошла ковылять дальше. «Не стоит беспокоиться, сударь. Совершенно не о чем беспокоиться. Только я из дома — она тут же озорничать. Она любит подразнить козу, а так-то они лучшие друзья».

Глава 19

Слухи, что Муга покупает постоялый двор, подтвердились. Из Фигераса приехали строители, и деревенские даже опомниться не успели, как здесь все изменилось: за какие-то недели рабочие успели разломать лабиринт несуразных комнат и на их месте построить четырнадцать гостиничных номеров. Номера сооружались по дешевому типовому проекту, и постоялый двор приобрел черты отеля. Для завершения сходства построили три ванные комнаты, что по деревенским понятиям было ненужной роскошью — рыбаки свято чтили завет Алонсо де Барроса: «Кому минуло сорок лет, тому купаться не пристало: продуло в ванной старика — и тут же хворь к нему пристала».

Постоялый двор был официально возведен в ранг отеля. Сзади Муга пристроил большую веранду, объяснив, что позже, когда нахлынут туристы, здесь будут устраиваться танцы. С веранды открывался чудесный вид на море, но романтический пейзаж омрачали суровые реалии жизни: станок коновала, имеющий форму Г-образной стены, в углу которой и кастрировали жеребцов; дом, что вот уже двадцать девять лет строил некий выходец из Сорта, работавший в одиночку, кирпичик за кирпичиком выкладывая стены, но никак не мог подвести их под крышу.

За пределами Сорта и Фароля вряд ли кто когда слышал о старом постоялом дворе, а те немногие, кому приходилось здесь останавливаться, старались поскорее забыть о его существовании, но напористый Муга вознамерился нанести гостиницу «Морские ветры», как теперь величали постоялый двор, на схему туристских маршрутов. Он вступил в ассоциацию владельцев отелей, и новое заведение включили в официальный каталог по категории «С», обязав его владельца установить, все необходимые удобства. У прежних хозяев полный пансион, то есть темная зловонная келья и яйца с сардиной на обед и ужин, стоил восемь песет.

Муга же повысил плату до пятнадцати, чем вызвал скептические насмешки местных жителей.

Муга нанес визит дону Игнасио; ему предложили сесть, и он, кое-как разместившись на стульчике, что с его брюхом было не так-то легко, поделился со священником своими планами развития деревни, сулившими в случае их реализации всеобщее процветание.

Он много говорил о неукоснительном исполнении всех предписаний церковных властей; кое-какие его замечания дон Игнасио нашел забавными и все, что запомнил, пересказал мне.

Перед тем как Муга побывал в лавке и представил хозяину список товаров, которые необходимо закупить, если местные торговцы что-то хотят заработать на туристах, побывал он у алькальда, переговорив с ним о низком качестве подаваемого в кабачке вина. А к дону Игнасио он пришел, чтобы обратить внимание на беспорядок, царивший в местной церкви.

— Кто ходит к. мессе? — спросил он. — Лавочники, секретарь, гражданские гвардейцы?

— В общем-то, больше никто, — сказал дон Игнасио. — Воспитание религиозных чувств — дело нелегкое.

— Я заметил, что в прошлое воскресение мессу вообще не служили. Мне на это, конечно, плевать, но у меня отель, и по закону я должен для удобства клиентов вывесить расписание церковных служб.

— Назначьте удобное для вас время, — сказал дон Игнасио. — Восемь часов утра по воскресеньям вас устроит?

— Что же делать, раз так положено?

— Можете вывешивать расписание, — сказал дон Игнасио. — Я буду служить мессу в назначенное время.

— Так что придется забыть об археологических изысканиях в Ампуриасе, — сказал он, — в будние дни до раскопок не добраться.

Глава 20

В конце мая в отель «Морские ветры» пожаловали первые гости: лихо подкатила «изотта-фраскини», ливрейный шофер открыл дверцу, и деревенские окончательно и бесповоротно убедились в том, что все нездешние — люди, мягко говоря, ненормальные. Кроме шофера, в Фароль прибыли чистокровная маркиза сорока шести лет от роду, имевшая огромные поместья на благодатном юге, и двадцатитрехлетний тореадор, выступающий в захолустных городках, вроде Мединыдель-Кампо, где самые дорогие билеты на корриду стоят восемнадцать песет. Тореадор был значительно мельче маркизы, любил ходить пешком и, кроме этого, знать ничего не хотел; на прогулки он, к изумлению деревенских, выходил с железной тростью, которую держал в вытянутой руке, развивая таким образом мускулатуру и набираясь сил, необходимых ему для успешных выступлений. Когда он уставал, маркиза сажала его себе на плечи, и они шли дальше; когда же и маркиза уставала, его нес шофер. Маркиза, как и многие другие сильные мира сего, мало беспокоилась о том, что думают о ней окружающие, — она, например, могла часами болтать с горничной, посвящая ее в самые сокровенные подробности своей интимной жизни, и та терпеливо слушала. Недавно она предстала перед мадридским судом по обвинению в «публичном скандале». Дело в том, объяснила маркиза горничной, что она без ума от футболистов и как-то зазвала к себе трех форвардов и двух полукрайних мадридского «Реала»; они уж совсем было разделись, как вдруг нагрянула полиция. На суд она явилась в трауре и нацепила медали покойного мужа, павшего боях за дело националистов. Ей присудили штраф пять песет. Она высказала горничной все, что думает о двух своих косметологах, сделавших операцию так, что у нее теперь не закрывается рот. В путешествия она всегда брала черные простыни, которые самолично обшила тончайшим кружевом.

Разложившиеся аристократы уехали, и на их место прибыли трезвые буржуа — член городского совета Барселоны Хулио Летрель с супругой. Дня через три после их приезда мы познакомились: я сидел в кабачке, потягивая вино, выписанное алькальдом из Аликанте, когда Летрель подошел ко мне и представился.

Мы разговорились. Оказалось, он неспроста выбрал для отдыха Фароль — местечко это стоит в стороне от наезженных дорог, и до опостылевшей ему конторы отсюда сотни миль. Он устал от шума трамваев и городской суеты, а здесь лавочник идет от одного конца прилавка до другого несколько минут, а на обслуживание покупателя тратит добрых полчаса. Смотреть на это приятно: наступает чувство глубокого умиротворения.

Летрель сказал мне, что очень любит ловить рыбу, но никак не решается подойти к местным рыбакам — они кажутся ему людьми несговорчивыми. Он слышал, что я занимаюсь рыбной ловлей, и решил попросить меня свести его с каким-нибудь рыбаком, который не отказался бы взять его в море.

Он производил приятное впечатление, и я потолковал с моим соседом Хуаном; тот согласился выкроить завтра днем пару часиков, чтобы свозить Летреля на рыбалку. Мы оба понимали, что это пустая трата времени, ничего путного из этой затеи не выйдет, и честно предупредили Летреля, что клева не будет, разве что набредем на шальной косяк скумбрии. Но на шальной косяк мы не набрели, что, впрочем, нисколько не обескуражило Летреля: забросив удочку в безжизненные воды, он пытался втянуть Хуана в разговор о деревенских делах, но тот упорно отмалчивался. Через два часа, так ничего и не поймав, мы смотали снасть и направились к берегу. У меня создалось впечатление, что Летрель ничего не смыслит в рыбной ловле и вряд ли сумеет отличить угря от скумбрии.

Хуану было жалко, что приезжий потерял столько времени, и в утешение он предложил ему два беспроигрышных варианта: ночью можно поставить переметы, а на рассвете — половить сетями златобровку, но тот отклонил оба этих заманчивых предложения.

Летрель досаждал рыбакам своими расспросами; очевидно, ему хотелось побеседовать с народом, но его попытки потерпели крах: фарольцы смотрели на всех пришельцев с врожденным недоверием. На следующий день после неудачной рыбалки я пошел в кабачок, где снова встретил Летреля. Я спросил, не хочет ли он еще разок попытать счастья, но он ответил, что нет.

Он поинтересовался, долго ли я живу в Фароле, и я сказал, что второй сезон. Не кажется ли мне, что люди здесь замкнуты и необщительны? Да, весьма. Кроме того они бескорыстны, благородны, поэтичны и очень суеверны. Удалось ли мне их понять? Нет, не до конца, хотя кое-что мне уже ясно.

Затем Летрель сказал, что у него ко мне есть одно крайне конфиденциальное дело. По просьбе своих друзей он пытается выяснить, что случилось с неким Мариано Оливером, жившим некоторое время в Фароле и пропавшим без вести в 1939 году, в самом конце гражданской войны.

Я сказал, что в прошлом году здесь была полиция, и следствие по этому делу ведется — в Летреле я заподозрил шпика, которых в те годы в Испании было едва ли не больше, чем честных людей.

Летрель пояснил, что действует исключительно из добрых побуждений. Семья Мариано Оливера хочет знать, жив ли он. Ничто другое его не интересует.

Он сказал мне, что настоящая фамилия пропавшего без вести — не Оливер, а другая, и он отпрыск благородного семейства. Это был беспечный и испорченный юнец; в начале тридцатых годов его осудили за убийство, но суд не мог установить мотивы преступления — Мариано убил человека из жажды острых ощущений, находясь под впечатлением широко разрекламированного убийства, совершенного в США из тех же побуждений. Его родители были очень влиятельные люди, и шумихи удалось избежать. Его признали невменяемым, для порядка продержали два года в тюремной психиатрической лечебнице, где за ним ходил его же лакей, а затем выслали в Фароль с глаз долой. Его дальнейшая жизнь покрыта мраком неизвестности, никто из деревенских не хотел о нем говорить, в чем я успел убедиться; я знал лишь, что он построил какой-то необычный дом и собственноручно разбил сад, тоже странный и запутанный. От дома остался один фундамент; сад сохранился, но клумбы и оросительные канавки заросли сорной травой. Казалось, деревенские сделали все возможное, чтобы забыть человека, которого прозвали здесь Мариано-Садовник.

Это классическая детективная история, сказал Летрель, и чем больше он вникает в нее, тем больше она его интригует. Всю войну родные Мариано Оливера регулярно получали от него письма, и несмотря из то, что до конца войны он находился на территории, занятой республиканцами, умудрялись пересылать ему деньги даже через линию фронта. После разгрома республиканцев в начале февраля 1939 года переписка оборвалась, но затем через несколько месяцев опять стали приходить письма, но уже из Франции. Никаких подозрений его письма не вызывали: как всегда, он подписывался «Пен» — так звали его домашние. Пен писал, что вместе с потоком беженцев он ушел через границу во Францию, где, но-видимому, ему придется задержаться на некоторое время.

Напрашивался вывод, что он скомпрометировал себя сотрудничеством с республиканским режимом.

Письма шли два года, и постепенно стали закрадываться сомнения. Семья Мариано была достаточно влиятельной и смогла бы без труда выхлопотать ему амнистию, что бы он там ни натворил; его уговаривали вернуться, но он не соглашался. Во Франции он переезжал с места на место, постоянно меняя адреса, по которым высылались письма и деньги. Отец хотел съездить во Францию повидаться с ним, но Мариано отклонил это предложение под каким-то маловразумительным предлогом.

Семья обратилась к частному сыщику; тот изучил все письма Мариано, как старые, написанные еще в Фароле, так и недавние, полученные из Франции. Он пришел к выводу, что, по всей видимости, французские письма подложные. Он исходил не из сличения почерков и подписей — эксперты-графологи признали их идентичными, а из особенностей эпистолярного стиля. Если судить по фарольским письмам, Пен был не прочь пошутить, любил каламбуры и игру слов. Письма же из Франции были сухи и безлики. Их автор, сказал сыщик, лишен чувства юмора.

Во Франции установился режим Виши, отношения между двумя странами нормализовались, и стало возможным связаться с Сюрте[54]. На отправителя писем устроили засаду, но в ловушку никто не попал; письма же перестали приходить вовсе. Частный сыщик предполагал, что Мариано похитили, и он писал под диктовку преступников. Стало ясно, что семья оказалась жертвой мошенничества; кое-какие подробности этого дела просочились в печать. Только мать продолжала принимать письма за подлинные: в годы великой трагедии испанские матери отказывались верить, что их пропавшие сыновья никогда больше не вернутся.

Прошли годы, мошенники замолчали, рана зарубцевалась, и родители успокоились. Но в прошлом году отцу позвонил какой-то человек, и родители поняли, что не испили еще всю чашу страданий. Незнакомец, мучимый, как он заявил, угрызениями совести, сказал, что Мариано убили за день до прихода националистов в Фароль. Он привел доказательства весьма убедительные, и отец с Летрелем пришли к выводу, что он говорит правду. Обратились в полицию, но расследование ни к чему не привело. Эта-то история, сказал Летрель, и привела его в Фароль. Однако хотя он и пробыл здесь неделю и переговорил со всеми, кто мог бы поведать ему о судьбе Мариано Оливера, но вынужден признать, что известно ему столько же, сколько и в день приезда.

Есть ли какой-нибудь смысл продолжать розыски, спросил он, и я ответил, что сказать наверняка трудно, но лично я в этом очень сомневаюсь. Народ в таких деревушках не верит, что есть правосудие; от своих предков эти люди унаследовали непоколебимую веру в несправедливость любой власти; молчание и короткая память — традиционные средства самозащиты.

Любой поступок, последствия которого, по их мнению, могут нанести вред всей общине, постепенно забывается; пройдут годы, и о нем никто уже не вспомнит — время точит память, как вода — камень.

Немного подумав, я сказал Летрелю, что выразился не совсем удачно: память шлифуется, в ней остается одно хорошее, а все злое и недостойное переносится в поэзию, в миф. Кто знает, может быть, внуки этих рыбаков соберутся как-нибудь в кабачке и начнут на свой манер, стихами, рассказывать о трагических событиях этих лет, а затем сложатся легенды, где многие люди обезличатся, воплотятся в едином эпическом герое, а воспоминания о войне сольются с воспоминаниями о других трагедиях, пережитых древней страной.

И все же через несколько дней после отъезда Летреля в Барселону я услышал от рыбаков имя Мариино Оливера. Речь шла о том, что некоторые люди имеют таинственную власть над животными.

— Жил здесь один человек, — сказал мой сосед Хуан. — Умел он как-то по-особенному свистеть. Свистнет — и птицы летят к нему со всех сторон. Они так и порхали у него по дому. Была у него говорящая галка — не то чтобы она говорила совсем уж как человек, но разобрать можно. И с собаками он ладил.

В саду у него было такое колесо — вроде мельничного, он посадит туда пару собак, они кувыркаются, а колесо крутится.

— Ты о ком говоришь, не о Мариано-Садовнике?

— О нем самом, о Садовнике.

— И что ты о нем думаешь?

— По правде сказать, мне он нравился. Да и как может не нравиться человек, который лаской приручал животных? Но был он немного не в своем уме.

Фарольцев мало интересовало то, что происходит в мире, но все деревенские новости обсуждались с большим интересом — день-деньской женщины занимались починкой сетей, и разговоры оживляли монотонную работу. Починка сетей — дело нехитрое: руки ходят сами, голова не занята, и можно поупражняться в сочинительстве: за основу бралось подлинное событие, которое обрастало вымышленными подробностями, — так и рождались сплетни. У мужчин работа была не в пример сложнее, требовала изобретательности и сосредоточенности, и попусту болтать рыбаки не любили.

Все важнейшие новости они узнавали от своих жен и считали, что мужчина должен говорить только о деле.

Впрочем, случалась и утечка информации — затесавшиеся в рыбацкие семьи чужаки, вроде Себастьяна, были более разговорчивыми. Не прошло и года после отъезда барселонского чиновника, как судьба Оливера перестала быть тайной, и Себастьян рассказал мне все, что ему удалось узнать от своей жены.

Наш разговор состоялся вскоре после гибели некоего Висенте Феррера. Он забрался на камень, едва выступающий над водой, забросил удочку, поскользнулся и утонул. Ему было сорок пять лет — в этом возрасте фарольские мужчины так или иначе расстаются с жизнью (в точности как английский пролетарий начала XIX века). Феррер был старшим на одном из баркасов, и рыбаки его очень уважали; в молодости примыкал к анархистам, состоял в ФАИ, за что после войны и отсидел свои два года. У него была жена и сын; следовало ожидать, что вдова переживет его на восемнадцать лет. Дон Игнасио и на этот раз оказался на высоте: несмотря на то что семья покойного отказалась от отпевания, он похоронил его на кладбище.

Поделившись этими новостями, Себастьян сказал, что Феррер был последним из троицы, замешанной в деле Оливера. Один сгинул во Франции, другого постигла участь Феррера — несколько лет назад точно так нее упал с камня и утонул.

Себастьян видел Оливера лишь раз, да и то мельком, и помнил его плохо: во время разгрома Республики, когда фалангисты заняли Барселону и начали победный марш к французской границе, Себастьяна здесь не было. Оливера призвали в республиканскую армию, но вскоре демобилизовали по состоянию здоровья. Его очень донимала ФАИ, и он испытал все тяготы, которые могли выпасть на долю человека его происхождении. В Фароле считали, что он затаил на анархистов зло и в случае прихода Франко тем несдобровать.

Война мало затронула Фароль. Где-то по большим дорогам шагали солдаты, где-то били фашистов, совсем рядом лупили друг друга противоборствующие левые фракции, а в деревне царили мир и покой. В ноябре 1938 года Народный фронт, как и следовало ожидать, завалился, и несколько фарольских рыбаков, мобилизованных в армию, последовали примеру своих товарищей и дезертировали. Вернувшись домой, они сбросили мундиры и занялись привычным делом — рыбной ловлей. Фароль молча признал, что война проиграна, сделал вид, что ничего не произошло. О будущем старались не думать.

Кабачок был открыт, и рыбаки, поймав по нескольку златобровок — на большее в это время года нельзя было и рассчитывать, — собирались за столом, попивали остатки вина и ждали, когда наконец что-нибудь произойдет. И дождались.

Вечером двадцать седьмого января 1939 года в кабачок заглянул Мариано Оливер. События тех тревожных дней обросли фантастическими подробностями.

Легенда гласит, что, где бы ни появился Оливер, на плече у него всегда сидела галка. Когда он вошел в кабачок, галка издала крик, который рыбаки, облепившие столики, приняли за ругательство. Все замолчали и в гробовой тишине прозвучал высокий голос Оливера: «Барселона пала!» Затем он подошел к Висенте Ферреру, улыбнулся ему и сказал: «Списочек я подготовил». Так гласит легенда.

Оливвер ничего не стал пить и тут же ушел. Потрясающая новость ошеломила рыбаков, и сначала ему никто не поверил, а потом решили, что в его словах нет ничего неправдоподобного. Но если Барселона действительно пала, то почему об этом знает один Оливер? Включили приемник, но Барселона молчала, и лишь через час в эфире загремели гимны националистов.

Судя но темпам продвижения фашистов, их следовало ждать в Фароле не позже чем через неделю.

Встал вопрос: как быть с Оливером? Ведь он ясно дал понять, что собирается мстить всем своим врагам, истинным и мнимым.

Рыбаки — народ миролюбивый, но тут на карту была поставлена судьба всей деревни, и они решили, что спасти их может только смерть доносчика. Обратились за советом к Знахарю — он прятался в здешних местах, пережидая смутное время. Знахарь поумерил их прыть, сказав, что без крайней нужды Оливера убивать не следует, прежде всего необходимы доказательства его связей с фашистами, а для этого не мешало бы наведаться к нему ночью и пошарить в бумагах. Это он берет на себя.

Ночью Знахарь побывал у Оливера, и его миролюбие как рукой сняло. Он сказал, что Оливера необходимо убрать. Справившись в книге святого Киприана, этой библии всех колдунов, он назначил дату казни.

Оливеру оставалось жить три дня.

Разъезды националистов были уже в тридцати милях от Фароля; все дороги были забиты беженцами, устремившимися во Францию. Знахарь был самым настоящим чародеем, и ему удалось околдовать Оливера; тот утратил всякую власть над собой и, впав в какоето оцепенение, безропотно ждал своего конца. Одна женщина рассказала жене Себастьяна, что видела своими, мол, глазами, как они вдвоем куда-то шли, и галка стала ругаться на Знахаря; он снял птицу с плеча Оливера и скрутил ей шею. Была ли у Оливера галка, которую он выучил говорить «Бог — дерьмо»? Был ли Знахарь замешан в деле первого февраля или рыбаки это выдумали, пытаясь снять с себя часть вины? Но если предположить, что Оливер был убит в Фароле и никуда оттуда не выезжал, то как же тогда объяснить письма из Франции? А Знахарь был мошенником высшего класса, и отлично знал почерк Оливера.

В тот день, как только стемнело, Знахарь зашел за двумя рыбаками по имени Хулиан и Палас, велел им умыться, надеть чистые рубахи и следовать за ним.

Втроем они пошли к Ферреру; Знахарь сказал ему, что все готово, и тоже велел умыться. Об этой встрече Эльвира узнала от жены Хулиана — рыбака, который утонул первым. Дрожа всем телом, Феррер заявил, что раздумал, но Знахарь лишь рассмеялся, похлопал его по плечу и сказал: «Ладно, пошли». Оливер ждал их, и входная дверь была открыта; они вошли и пожали ему руку; Знахарь закурил и сунул сигарету Оливеру, и тот сделал несколько затяжек.

Знахарь сказал: «Мы за тобой. Пошли погуляем».

Оливер нисколько не удивился и возражать не стал.

По безлюдной деревенской улице они вышли к морю и зашагали вдоль обрыва.

Знахарь велел Оливеру идти с краю, а Ферреру — рядом с Оливером. Феррер покачал головой и сказал «нет», но ослушаться Знахаря не решился; остальные следовали за ними. Некоторое время шли молча, зачем Знахарь сказал: «Столкни его». Феррер ответил: «Не могу», повернулся и зашагал к деревне, а за ним и все остальные. Об этом рассказала Эльвире Кармен жена Хулиана. Больше всего он был поражен, что Оливер явно не сознает нависшей над ним беды — угрозу сбросить его в море он принял за шутку. Порядком струхнувший Хулиан все-таки тешил себя надеждой, что Знахарь передумал и дело обойдется без убийства.

В деревню они вернулись лучшими друзьями, и Хулиан облегченно вздохнул. Кто-то предложил выпить, и они направились в кабачок; он оказался закрытым, но Знахарю ничего не стоило снять замок.

Они спустились в погреб, отыскали бочку, где еще оставалось вино, сели за стол и стали пить. Вдруг Знахарь сказал, что ему надо выйти. Хулиан заметил, что с собой он прихватил стакан, а вернувшись, повил его перед Оливером. Феррер, который совсем уже было успокоился, затрясся и покрылся холодным потом. Он встал, сказал, что уходит, и побежал вверх по лестнице; однако дверь была заперта, и ему пришлось вернуться. Знахарь велел ему сесть и спросил, чего это он так трусит. Феррер ответил: «Боюсь того зелья, что ты подмешал в вино». Знахарь рассмеялся, достал коробок, чиркнул спичкой и сунул палец в огонь. Боли он не чувствовал, и Хулиан пришел в ужас подержав палец в огне, Знахарь сказал, что такой фокус у каждого получится, и передал коробок Ферреру; тот попробовал повторить трюк и обжегся.

Знахарь отобрал у него спички, взял стакан Оливера, отпил из него, а свой стакан поставил перед Оливером Они стали провозглашать тосты, выпили и за погибель всех предателей, доносчиков и шпионов.

Все смеялись и дурачились, хотя напряжение достигло высшей точки. Включили приемник и стали слушать Барселону — какой-то генерал призывал покарать всех изменников нации, — и стало ясно, что рыбакам уготована злая участь. Знахарь велел Оливеру встать и отдать фашистское приветствие; тот лихо взмахнул рукой, и все засмеялись. Вдруг Оливеру захотелось домой, и он пригласил всех к себе. Феррер с Хулианом поддержали его предложение, но Знахарь сказал, что все останутся здесь — время идет, а дело так и не сделано.

Оливера стало рвать, и Хулиан понял, что весь этот фокус со спичками Знахарь затеял для того, чтобы отвлечь их внимание: ему удалось подменить стаканы и подсунуть Оливеру отравленное вино. Все признаки отравления были налицо: Оливера беспрестанно рвало, он стонал и держался за живот. Хулиан и Феррер, не в силах смотреть на этот ужас, бросились бежать, по Знахарь нагнал их на лестнице и схватил за ноги, пытаясь задержать. Хотя и был он человеком сильным, им удалось вырваться, и они ринулись к двери, ведущей на улицу. Засов не поддавался, и пока они с ним возились, в погребе происходило что-то совсем страшное: Оливер уже не стонал, а визжал, как недорезанный. Дверь так и не удалось открыть, и пришлось вернуться. Они заглянули в погреб. Знахарь и Палас нагнулись над корчившимся на полу Оливером. Хулиану показалось, что Знахарь набросил ему ремень и душит его. Тут подбежал Палас и задул лампу; в погребе стало темно, и крики прекратились. Через минуту Знахарь с Паласом вылезли из погреба и сказали, что Оливер мертв. Кто-то сходил за лопатой, они разворотили плиты, которыми был вымощен пол, и тут же в погребе закопали труп.

Позже я узнал от моего соседа Хуана маленькую подробность, которая может служить постскриптумом ко всей этой истории: алькальд, предшественник нынешнего, не пожалел денег и за свой счет зацементировал пол в погребе на три дюйма, чем немало удивил деревенских.

Глава 21

Муга явно шел в гору, тогда как дон Альберто терял свое былое влияние, что в значительной степени объяснялось ростом могущества его новоявленного соперника. Однако рыбакам казалось, что Муга ведет себя как ребенок, и им было непонятно, как ему удается прибрать к рукам всю округу. Муга решает, что старую дорогу, которая мало чем отличается от наезженной колеи, следует расширить и замостить, что взамен старого моста, который вот-вот рухнет, надо построить новый, — и все это делается, причем за государственный счет. Он проложил водопровод — вода ни отдаленного источника по трубам шла прямо к нему домой; но не возражал, чтобы деревенские, у которых летом часто кончалась дождевая вода в бочках, брали воду из-под крана. В любое время и в любом количестве. Стоило Муге переговорить с кем надо — и ему тут же провели телефон; кабель тянули миль та двадцать. Во всем Фароле едва ли сыскалось бы три человека, когда-либо пользовавшихся телефоном, по у Муги была широкая натура, и он оповестил деревенских, что, если кому нужно будет срочно позвонить, пусть без стеснения приходит к нему в любое время дня и ночи.

Но это были еще цветочки. Рыбаки смотрели на жизнь трезво, и страсть Муги к игрушкам и безделушкам поражала их. Себастьян вместе с другими рабочими сооружали в одной из комнат особняка фонтан в андалузском стиле и видели, какой у Муги телефон и как он по нему разговаривает; Себастьяна это зрелище привело в восторг. Муга сидел за столом; вдруг раздался гудок — так гудят локомотивы, проходя пиренейские тоннели; тут же распахнулись воротца и появился маленький паровозик; он проехал по игрушечному виадуку длиной фута в три и остановился, не доехав до края стола нескольких дюймов; в единственном вагончике ехал телефонный аппарат. Закончив разговор, Муга положил трубку; паровозик просвистел отправление, выпустил облачко дыма и скрылся в стене.

Дон Альберто, которому не нравилось решительно все, за что бы ни принимался Муга, признавал, что это сила, с которой приходится считаться. Однако он по наивности своей думал, что этого прожженного дельца можно цивилизовать, направить на путь истинный, отучить от темных махинаций. Он начинал понимать, что идеальное мироустройство, которое он еще застал — отцы-помещики и преданные им арендаторы рушится на глазах, содрогаясь под натиском стихийных бедствий и подрывных идей.

И крестьяне, и рыбаки дошли до крайности.

В Сорте зимой ели желуди; весна выдалась засушливой, и пришлось поливать каждый дюйм, для чего спешно копали оросительные канавки. Над Фаролем судьба смеялась. Весной и тунец, и сардина пришли в положенные сроки; рыбы было много, но баркасов — только два; поймали меньше обычного, и свадеб весной не играли. Дон Альберто, смирив гордыню, отправился к Муге, и тот принял его в кабинете, обставленном, по словам дона Альберто, с поразительным безвкусием. Дон Альберто собирался спросить, не даст ли Муга денег для возрождения местного хозяйства, как паровозик примчал телефон, и дон Альберто был вынужден до конца выслушать разговор с каким-то мадридским спекулянтом — тот боялся, что цены на свиней упадут, и спешил сплавить сто тысяч голов.

Муга купил пятьдесят тысяч, позвонил кому-то и тут же перепродал; затем изъявил готовность выслушать дона Альберто. Тот начал излагать ему свои планы; Муга слушал сочувственно, но под конец покачал головой. Прошлого не вернуть, сказал он, надо думать о будущем. Какой смысл вкладывать деньги в современную ирригационную систему, если на орошаемой земле будут выращивать нетоварные культуры?

Товарная культура — та, которую можно продать, а фасолью много не наторгуешь. Да и с рыбной ловлей в прибрежных водах пора кончать, и никаких заблуждений на этот счет быть не должно. Это дело прошлого, и кредитовать постройку новых баркасов — бросать деньги на ветер.

— Я хочу помочь людям, такая уж у меня натура, — сказал Муга дону Альберто. — Но дать им денег на то, чтобы они продолжали жить по-старому, — значит обречь их на вечную нищету. Конечно, если смогу, помогу, но хотелось бы быть уверенным, что деньги, которыми я их ссужу, вернутся ко мне. Если у вас появятся какие-нибудь соображения на этот счет, я к вашим услугам.

Дон Альберто встал. Разговор был окончен.

— Мне кажется, что мы говорим о разных вещах, — сказал он.

Муга начал кампанию по благоустройству Фароля и столкнулся здесь с некоторыми трудностями. Он купил еще две старинные виллы. Одну перестроил внутри, а строгий фасад облицевал веселенькой португальской плиткой. К другой вилле он пока не приступил — в этих развалинах занимали две комнаты Мария-Козочка с матерью. Они вносили мизерную квартплату, так что все было по закону, и избавиться от них было нелегко. Надо было что-то придумать, найти какую-то лазейку; отступать от задуманного ему было нельзя — его образ сразу бы померк.

В поле его зрения попала и яркая лачуга Кармелы. На этот раз закон был на его стороне. Лачуга была построена без разрешения, и снести ее ничего не стоило. Но Муга предпочел более гибкую тактику.

Так или иначе, объяснил он Кармеле, лачугу придется убрать, но он хотел бы договориться по-хорошему; он может подыскать вполне сносное жилье в деревне, и платить ей за него не придется. Кармела ответила, что предпочитает жить подальше от деревни — Роза, как детей увидит, сразу начинает плакать и беситься. Муга попросил разрешения взглянуть на Розу и сказал, что ее можно поместить в приют, он за все заплатит. Это предложение Кармела с негодованием отвергла. Муга не сдавался и предложил более приемлемый вариант: показать Розу специалистам в Барселоне; он оплатит счет за визит к врачу и лечение. Над этим, сказала мне Кармела, она всерьез подумывает и, наверно, согласится.

Перед Мугой встала серьезнейшая проблема — что делать с домом, который портил вид на море из нового отеля. Кабесас — так звали чудака, построившего себе хоромы без чьей-либо помощи, — с гордостью показал Муге свое жилище. Это был одноэтажный дом с анфиладой из шести комнат, потолков не было, и стены непосредственно переходили в высоченную крышу, крытую черепицей. Кабесасу хотелось, чтобы все било, как у людей, и он прорубил второй ряд окошек — будто бы это спальни на втором этаже — и для пущей убедительности пристроил снаружи к верхним окошкам лесенки. В одной из комнат зимой можно было устроить хлев; здесь пол был забетонирован и имелся специальный желобок для стока мочи. Для отправления естественных потребностей имелся похожий на стойло чуланчик, обнесенный трехфутовой загородкой; нужда справлялась в ведро. Входная дверь была такой толщины и массивности, что за ней можно было укрыться от корсаров, бесчинствовавших в этих краях лет полтораста назад, и открыть ее стоило немалых трудов.

Муга спросил Кабесаса: зачем было тратить лучшие годы жизни на постройку такого дома — ведь все это время ему приходилось ютиться в пещере, как первобытному человеку. Кабесас ответил, что делал это ради семьи. Вопрос: где семья? Ответ: жена и двое детей умерли, остался один сын. Вопрос: рад ли сын, гордится ли своим отцом, которому удалось отгрохать такую махину? Ответ: похоже, ему на это наплевать.

Один из постулатов Мугиной философии гласил, что каждый человек имеет свою цену. Он спросил Кабесаса, сколько, по его расчетам, вложено в строительство за двадцать девять лет. Кабесас ответил, что денег он потратил совсем немного, но вложил в дом всю душу. Он сам ломал камень, сам возил его на тачке, сам клал камешек на камешек — и так день за днем, неделя за неделей, год за годом; жили они, что и говорить, плохо и, не будь отцовского наследства, совсем бы померли с голоду, а так тратили по пятьдесят песет в неделю. Господь явил чудо и дал ему силы довести работу до конца.

А что он собирается делать с домом теперь, когда все построено, спросил Муга, и Кабесас ответил: «Как что? Жить буду». Они с двадцатилетним сыном заживут, как люди, и забудут все горести. Муга предложил ему за дом миллион, два, три миллиона песет — больше, чем он отдал за все три виллы, — но Кабесас засмеялся и покачал головой.

Один неурожайный год — и Фонс из богача превратился в нищего; спеси у него поубавилось, и он совсем пал духом. Ранние овощи не уродились, коровы подцепили какую-то хворь, и пришлось за бесценок отдать их подпольному перекупщику. Он много лет судился — это стоило недешево — да ничего не высудил. Его сына забрали в полицию за нарушение «общественной нравственности» и там сильно избили.

Чтобы спасти его от тюрьму, Фонсу пришлось дать крупную взятку. Об этом поведал мне дон Альберто; особенно его удручало, что Муга, прознав про бедствия Фонса, предложил ему продать часть земли. Для крестьянина продажа земли — дело неслыханное, но в данном случае выбора у Фонса не было. По условиям купчей Фонс, вознамерившись продать всю землю или часть ее, был обязан предложить ее прежнему владельцу, то есть дону Альберто, по тот решил отказаться от каких-либо претензий, ибо не знал, что делать со своей и без того обширной полупустыней. Я спросил, какой Муге прок в земле, которая ни у кого ничего не родит? Голос у дона Альберто задрожал от возмущения, как будто он рассказывал о каких-то ужасных злодеяниях. Муга, изволите ли видеть, собирается внести удобрения. Никому из местных такое и в кошмарном сне не приснится. И не только потому, что удобрения дороги; просто нужно довольствоваться тем, что даровал нам всемогущий господь.

Через несколько дней подписали купчую. Муга стал помещиком и намекнул, что не обидится, если деревенская шушера будет величать его доном Хайме, частенько видели, как он важно обходит новые владения; рядом с ним шагал человек с каким-то огромным коловоротом; время от времени он останавливал — и бурил твердую как железо землю, брал пробы и складывал их в пронумерованные мешочки.

Фонс и Муга хорошо спелись. Фойе не мог обойтись без денег Муги, а Муга — без советов Фонса, который, исходя из своего опыта, помогал ему обделывать дела в округе, где обычай был сильнее закона.

Не исключено, что Муга советовался с Фонсом по поводу жильцов, занявших третью виллу, и тот предложил использовать вспыльчивый прав сортовских охотников на ведьм в своих корыстных целях.

В ночь на седьмое июля кто-то вломился в загон, который Мария-Козочка устроила в саду у дома, выпустил коз и выгнал их на поля, где они стали пастись, На следующее утро Мария в шелковых чулках и модном платье отправилась собирать по полям своих коз; видя, как она разгуливает но их земле, крестьяне пришли в ярость, что и следовало ожидать; потрава была налицо, и сортовский алькальд под давлением деревенских был вынужден сделать ей, как это здесь называлось, торжественное предупреждение, хотя он сам любил коз и посему благоволил Марии.

Следующая ночь выдалась безлунной — самая подходящая погода для ловли рыбы на свет, и с наступлением темноты почти все лодки вышли в море. Фароль на время лишился своих самых сильных мужчин.

Дон Альберто обратил внимание еще на одно обстоятельство, которое он увязал с последующими событиями: в тот вечер оба фарольских гражданских гвардейца получили приказание явиться в штаб в Фигерас. Такие ночные отлучки — редкость, а, по мнению дона Альберто, отсутствие полицейских послужило решающей причиной трагического исхода. Дон Альберто полагал, что если Myгa сумел подкупить всю портовую полицию Паламоса, то ничто не мешало ему сделать так, чтобы майор в Фигерасе отдал нужное распоряжение.

Около одиннадцати вечера толпа из Сорта окружила дом, где жили Мария с матерью, и, колотя в свои подносы, чайники, котелки, барабаны, стала выкрикивать грязные ругательства по адресу двух женщин, которых собирались выжить из деревни. Это была энсеррада — древний, ныне запрещенный обычай; так, по традиции, община очищалась от скверны; жертвами энсеррады становились мужчины и женщины, нарушившие неписаные законы и вступившие в повторный брак после смерти супруга; реже — те, кого подозревали в супружеской неверности. Считалось, что участники обряда — люди кристально чистые, и, если они позволяли себе самые мерзкие выходки, это только приветствовалось. Два часа я пытался заснуть под этот грохот, затем встал и пошел посмотреть, что происходит. Я увидел беснующуюся толпу мужчин и женщин с налитыми кровью глазами; они неистовствовали, пытаясь задавить в зародыше малейшее проявление полноценной жизни. Колотя в жестяные подносы, трубя в трубы, изрыгая самые богохульные ругательства, на которые только способна была их фантазия, они выли, и бесновались, и брызгали слюной, словно дервиши. От них требовалось безобразие и похабство, и они старались от души. Все провоняло потом и экскрементами. Мужчины, выстроившись в ряд, мочились на стену дома, а женщины, визжа и гримасничая, собрались на обочине и оправлялись прямо под себя, не задирая подола. В окна летели нечистоты.

Подъехала повозка; в ней сидели два человека — вершители этого неправедного суда. Вломившись в загон, они принялись ловить коз, вязать их и кидать в повозку. Затем один из них вышиб дверь и вошел в дом. Через несколько минут в дверях, держа в руках узлы с пожитками, показались две женщины; мужчина подталкивал их в спину. Девушка была одета с обычной элегантностью. Мать прикладывала к глазам платок, но Мария не прятала глаз и хладнокровно смотрела на толпу; взгляд ее, как и обычно, выражал полное безразличие к происходящему.

Повозка тронулась. Люди орали вслед, делали непристойные жесты. Затем ярость стала стихать, вопли перешли в несвязное бормотание; наступило пресыщение. Толпа успокоилась и стала расходиться.

Это событие, сказал дон Альберто, служит вехой, знаменующей конец эпохи; и вместе с тем оно показало, с какой легкостью любой проходимец, вроде Муги, может толкнуть крестьян на самоубийственный поступок — ведь, нарушая тонко сбалансированное равновесие, сложившееся в общине, они уничтожают обычаи, на которых основана вся их жизнь, и тем самым облекают себя на верную гибель. Доп Игнасио был решительным противником любых форм вмешательства властей в местные дела, но Муга сковал его по рукам и ногам, обязав ежедневно служить мессы, которые никто не посещал, и священник согласился, что зарвавшегося нахала пора приструнить, благо представляется удобный случай — можно написать донос, что он подстрекал толпу к преступным действиям. Любые несанкционированные сборища воспринимались режимом всерьез; их обычно разгоняли, и зачинщиков карали с примерной быстротой и суровостью.

Дон Альберто допросил своих арендаторов; они признались, что Фонс не только подстрекал их к энсерраде, но и пообещал заплатить всем участникам.

По словам дона Альберто, эти люди так боялись не угодить своему помещику, что разве только с женами спали без его разрешения; естественно, они сказали Фонсу, что сами ничего против энсеррады не имеют, но надо бы заручиться согласием дона Альберто. На это им Фонс ответил, что нечего больше бояться дона Альберто и если возникнут какие-либо неприятности, то Муга, самый богатый человек в провинции, все уладит.

Кое-что ценное сообщил Себастьян; дон Альберто тут же записал его слова — они придадут доносу большую убедительность. Незадолго до энсеррады Муга остановил Себастьяна на улице и сказал, что дело с третьей виллой улажено и через неделю можно будет приступить к работе.

Самым убедительным доказательством причастности Муги к недавним событиям были показания одной старой ханжи, руководительницы местного отделения Общества господа Христа. Я видел их процессию; держа в руках хоругвь, эта женщина торжественно заявила: «Перед святым сердцем Иисуса даю я обет никогда вплоть до самой смерти не читать мирских книг, газет и журналов, и никогда не стану я мазать лицо румянами и белилами». Она сообщила, что Муга недавно подарил ей распятие. «За услуги», — добавила она, язвительно улыбаясь.

Сведений о Муге было собрано достаточно, и дон Альберто попросил дона Игнасио помочь составить донесение, которое пойдет в Фигерас начальнику гражданской гвардии. Получилось довольно длинное послание. Вскоре пришел подробный ответ. Ознакомившись с ним, дон Альберто понял, что затея его провалилась.

Начальник сообщал, что распорядился произвести тщательное расследование инцидента, о котором ему доложил местный сотрудник полиции, и на основании опроса свидетелей пришел к следующему заключению.

Первое. Заявители искажают характер вышеупомянутого инцидента и преувеличивают его значимость.

Общественное порицание, вынесенное женщине, известной своим аморальным поведением, представляется неправомерным расценивать как акт насилия или ущерба собственности.

Второе. Вопреки утверждениям заявителей никто не принуждал вышеупомянутую женщину, а равно и ее мать покидать деревню, что они письменно и засвидетельствовали.

Третье. Неправомерно рассматривать акт общественного порицания, о котором сообщают заявители, как незаконное сборище, преступный сговор или как подстрекательство к преступным действиям; это, по сути, принятый в данной местности традиционный способ выражения неодобрения, и его следует рассматривать как таковой. Начальник знает, что один из заявителей известен как исследователь фольклора, так что он должен быть знаком с этим обычаем.

Четвертое. Алькальд Сорта обратился к вышеупомянутым женщинам с официальным предложением вернуться на прежнее место жительства, каковое предложение ими было отклонено.

В заключение начальник сообщил, что не считает себя вправе дать ход этому делу.

Глава 22

После изгнания Марии-Козочки в Фароле возникло подпольное движение, в центре которого оказалась Кордовеса; заговорщики стремились восстановить в ее прежнем звании таким образом вернуть общине ее незаменимого члена.

Естественно, первым делом ей порекомендовали избавиться от лишнего веса, но, как быстро похудеть, Са Кордовеса не знала и ко всем обращалась за советом.

Доктор Обольстит прописал ей диету, в которой преобладало тошнотворное месиво из лимонного сока и молотых зерен акации. Старушка дона Альберто порылась в памяти и вспомнила несколько рецептов, популярных в годы ее далекой молодости. Она посетовала Са Кордовесе воздержаться от всякого питья, а пищу употреблять одну лишь болгарскую амброао — до первой мировой войны она продавалась по Европе. Деревенские женщины велели ей побольше гулять при свете молодого месяца, а когда очередь дошла до дона Игнасио, тот посоветовал ей молиться; впрочем, было заметно, что он не особенно рассчитывает на успех рекомендованного средства.

Цвет дамского общества под предводительством Бабки и Мясничихи ломал голову над тем, как бы поскромней, а в то же время и поэффектней оформить возвращение Са Кордовесы к своим обязанностям, что должно произойти через месяц после того, как она пройдет курс лечения и вернется в прежнее свое состояние.

Лучшего повода, чем воскресное гуляние, придумать не могли. Фарольские женщины любили театральные эффекты, и, когда желанный день настал, Са Кордовесу стали готовить к прогулке так, как не готовят к выходу на сцену актрису театра «Кабуки». Рыбачки стали присматриваться к зачастившим в последнее время в Фароль французским туристкам: во что они одеваются, как держатся — и старательно копировали все, что им в них нравилось. Тем летом в моду входила белоснежная пудра, и Бабка с Мясничихой развернулись вовсю: пудры положили столько, что лицо Са Кордовесы стало как у покойницы, и лишь огромные черные глаза живо блестели среди мертвой гипсовой белизны. Впервые после войны фарольские женщины отважились пустить в дело губную помаду; цветом она напоминала капли крови, разбрызганной по мясной лавке. В послевоенные годы искусство косметики переживало упадок, подводить губы разучились, — и рог у Са Кордовесы вышел несколько кривоватым.

Француженки носили бижутерию, и руки Са Кордовесы были унизаны браслетами со стекляшками; на шею она надела ожерелье из ракушек, а в ушах висели похожие на небольшие люстры сережки, мелодично позванивающие при каждом порыве ветра. Ее покровительницы были несколько разочарованы: месячное голодание, лунные ванны и молитвы не принесли ожидаемых результатов. Сколько-нибудь заметно похудеть Са Кордовесе не удалось, но ее все же умудрились втиснуть в бабкин корсет и, на зависть француженкам, нарядили в роскошное синее платье с оборками. Оставалось нанести последние штрихи — и Бабка с Мясничихой всплеснули руками от восторга.

В знак того, что она свободна, все втроем уселись в повозку, обогнули деревню с тыла и высадились у церкви, в начале улицы.

В Фароле было подмечено, что шикарные парижанки, когда не резвятся на пляже, а ходят, как все нормальные люди, держатся прямо, ходят маленькими шажками, руки у них неподвижно висят вдоль боков, а ладони они держат несколько в сторону, слегка помахивая ими при ходьбе, как бы поглаживая огромную собаку. Такой вот иностранкой Са Кордовеса и предстала перед глазами всей деревни, по бокам шествовали Бабка с Мясничихой. Неторопливым шагом гейши, в чужих сандалиях-альпаргатах, которые были ей малы на полтора размера, она дошла до конца улицы.

Женщины пришли в полнейший восторг, однако мужчины смотрели на Са Кордовесу с сомнением.

В гулянии принимало участие не меньше полусотни местных, они неторопливо прохаживались по три-четыре человека, то и дело останавливаясь, чтобы посудачить с пожилыми людьми, которые по традиции отстранялись от церемонии приблизительно в том возрасте, когда они переставали мыться. Воскресное гуляние играло роль ярмарки невест. Родители выставляли напоказ подросших дочерей, а парии присматривались к девицам, подыскивая себе невесту, за которой будут ухаживать годами.

Для успеха смотрин мужчин и женщин должно быть поровну, но я заметил, что здесь девушки были в явном большинстве. Гуляние — дело хитрое, полное тонких намеков и осторожных знаков, большая часть которых остается незаметной для постороннего. Парень ничем не выказывал своих намерений, а всего лишь демонстрировал свое отношение к девушке, а оно проявлялось и в том, как парень присоединялся к гуляющим, и в том, как нагонял девушку, и в том, как обходил, и в том, как оборачивался, чтобы, соблюдая этикет, обменяться взглядами. Это были смотрины, и никаких действий пока не предпринималось, это было первое на сложного любовного танца, за которым последуют заманивание в паутину, предложение руки и сердца и, наконец, помолвка.

Фарольская молодежь боялась всего нового, любые изменения сбивали их с толку; новый облик Са Кордовесы пугал их, но опасались они не полноты, а того, что она сама наверняка стала не той, какой была раньше.

Са Кордовеса и ее старшие подруги медленно дошли до конца улицы и повернули назад, но ни один парень, не нагнал их, а ближайшая группа гуляющих мужчин держалась в двадцати ярдах и даже не думала сокращать это расстояние. На лицах встречных настыли улыбки, они говорили обычные любезности, но это делалось лишь из вежливости. Са Кордовеса веером отгоняла мух, тучами слетевшихся на ее косметику. Большинство парней свернуло с улицы и направилось к кабачку.

Когда они подошли к церкви, Бабка положила руку на плечо Са Кордовесы и что-то шепнула ей на ушко, должно быть, выражала свое сочувствие. Са Кордовеса рассмеялась. Голос у нее был громкий, все вздрогнули и замерли в недоумении.

Потом я узнал, что она грязно выругалась, а фарольские женщины избегали бранных слов. Громыхая, из-за угла показалась повозка; Са Кордовеса отбросила веер, подобрала юбки и по-мужски взгромоздилась на нее. Затем она сплюнула через задок повозки так, в пространство, ни к кому конкретно не адресуясь.

Через два дня Кармела повезла Розу в Барселону на прием к врачу, и Са Кордовеса поехала с ними.

Глава 23

Дон Альберто понимал, что его миру грозит быстрая и неминуемая гибель. Он считал себя человеком, начисто лишенным всяких суеверий, но объяснил мне, что если бы верил в приметы и дурные предзнаменования, то, несомненно, связал бы отмену праздников в Фароле и Сорте с терзавшим его предчувствием губительных перемен. Ритуальное хождение вокруг гробницы преследовало цель оберечь деревья от напастей, и унылый сортовский праздник умер вместе с лесом.

В Фароле мистерию Дня пещеры — центральную в метафизическом бытии деревни — отложили на неопределенное время: пришла весть, что Марта Д’Эскоррэу, избранница этого года, умерла в больнице. Ни одна семья не рискнула выставить кандидатуру своего ребенка.

Муга ходил по деревне хозяином, пугая детей своей самурайской улыбкой. Хватка его становилась все жестче. Через несколько дней после того, как Кармела покинула свое жилище, он снес ее лачугу, а обломки сжег, что очень огорчило дона Альберто, который ко всему прочему пописывал маслом и часами просиживал здесь, пытаясь передать на холсте игру света и тени и цветовые контрасты: например, синие цветы, змейками увивавшие желтые стены.

Затем Муга вознамерился благоустроить пляж, по, поняв, что любые попытки приукрасить местность будут встречены рыбаками в штыки, начал издалека.

Он встретился с алькальдом и рыбацкими старшими и для начала завел речь о штормах, бушевавших здесь — прошлой осенью и зимой; затем поделился своими опасениями — метеорологи предупреждают, что климат Средиземноморья меняется и грядет череда суровых зим. С ним все согласились. Три такие зимы рыбаки уже пережили, и, по их подсчетам, оставалось еще четыре.

Муга сказал, что Фароль стал для него второй родиной и он готов сделать для деревни все, что в его силах. В прошлом году в октябре разыгрался такой шторм, что волны доходили до самых домов; мало того, что буря покорежила лодки, в некоторых дворах были разрушены курятники, крольчатники и другие хозяйственные постройки. Гарантии, что такое не повторится, Муга дать не может, и все с ним согласились.

Так вот, к чему он клонит: он готов за свой счет построить стену, которая надежно оградит деревню от произвола стихии. Камень для строительства стены, продолжал он, будут возить на грузовиках, и чтобы им удобнее было подъезжать, нужно расчистить и разровнять полоску земли между домами и пляжем. В общем, получится такая узенькая дорога.

Но тут Муга заметил, что рыбаки как-то смешались и начали роптать: «Клумб не будет, а? А деревьев?»

Муга не дал бунту разгореться. Он успокоил недовольных, заверив, что деревьев сажать не будет, клумб разбивать не станет и вообще местность украшать не собирается, по во всем остальном требует свободы действий и просит, чтобы ему никто не мешал.

С тяжелым сердцем слушали Мугу рыбаки. Особенно удручали их пешеходы, которые, гуляя по вновь проложенной дороге, наверняка будут смотреть на море и, таким образом, волей-неволей накличут на рыбаков беду.

Но в конце концов договоренность была достигнута — пусть себе Муга строит и стену, и дорогу.

Проблем, обычно связанных со строительством подобного рода, в Фароле практически не существовало — редко кто претендовал на бросовую землю, кроме того, вся земля в зоне прилива считалась общинной.

Встревоженный дон Альберто решил попытать счастья в Управлении строительства — учреждении чиновники которого были известны медлительностью, нерешительностью и ленью. Раз в три месяца на заседании рассматривались представленные проекты, и, как было известно дону Альберто, участники его, люди крайне осторожные, не желая рисковать, на всякий случай отклоняли пять из шести поданных прошений.

Дон Альберто раздобыл у алькальда черновой набросок плана намеченных переустройств, и мы отправились на место. Перед нами во всей своей дикой красе и живописной неухоженности лежал пустынный берег, здесь господствовали бледные, нежные тона, и казалось, что все на берегу вымыто морем — и голубоватая листва олеандров, и усыпавшие пляж цветки этого неприхотливого кустарника, качающего воду из глубин земли своими длинными корнями и растущего повсюду, даже на морском песке. На берегу выстроились в ряд выкрашенные в лимонно-желтый цвет лодки с зеленой полосой но ватерлинии и розовым днищем. Здесь кошки охотились на береговых крабов, и те, наученные горьким опытом, не отползали от своих нор дальше, чем на два фута; у кошек были соперники — небольшая колония крыс необычного, бледно-серого цвета, рыбаки с неизменным удовольствием наблюдали за их брачными играми и относились к крысам если не с любовью, то, во всяком случае, с уважением. Язык не поворачивался назвать мусором то, что валялось на берегу. Не считая ржавых якорей, все это было дерево, отесанное, обточенное и отшлифованное морем и солнцем — древний брашпиль, вешала, на которых вялилась рыба, старая коряга, покрытая тонким налетом серой соли. «И ничего этого больше не будет, — сказал дон Альберто. — Все исчезнет у нас на глазах».

Первоначально предполагалось украсить четырехфутовую стену зубцами, но рыбаки стали возражать.

«Зачем нам здесь крепость? — спросили они, — Какой смысл?»

Муга уступил; еще ему хотелось по обочинам разбить газоны и посадить там маргаритки; растение это замечательно тем, что не требует никакого ухода, растет само по себе, очень быстро пускает побеги, покрывая всю землю, и обильно цветет жесткими, будто вырезанными из жести цветками.

Маргаритки не прошли. Рыбаки стояли на своем — никаких деревьев, никаких клумб, никаких скамеек.

Особенно упорно Муга отстаивал необходимость освещения дороги — дюжину самых обыкновенных лампочек, и рыбаки после долгих препирательств уступили ему. «Ладно, — сказал дои Альберто, — посмотрим. И у меня в суде есть знакомые. И я могу переговорить с кем надо, когда будет нужно».

На следующий день, не дожидаясь санкции властей, принялись за благоустройство берега. Откуда-то приехала строительная бригада; они быстренько выкорчевали олеандры и стали расчищать пляж. Сруби ли старые вешала, на которых вялилась рыба. Поднялся шум; извините, сказали рабочие, ошибочка вышла. Трактор пару раз прошелся бороной по тому месту, где обитали береговые крабы; на следующий день добрались и до крыс — на рассвете на берегу появился охотник с ружьем двадцать второго калибра.

Он успел подстрелить пару крыс, на большее его не хватило: из ближайшего дома вышел рыбак и велел ему убираться. Охотник пришел в бешенство.

— Всем известно, — сказал он, — что крысы — вредные животные. Они разносят чуму.

— Вот когда кто-нибудь подхватит чуму, тогда мы с ними и разберемся, — сказали ему, — А пока не сметь без нужды убивать животных.

Алькальд рассказал мне, что к нему заходил Муга спрашивал, нельзя ли что-нибудь сделать с кабачком. «В каком смысле?» — поинтересовался Алькальд.

Дело в том, объяснил ему Муга, что кабачок в его нынешнем виде — зрелище малопривлекательное и совсем не романтическое. Будет наплыв туристов из Франции, и, насколько ему известно, они ожидают от Испании большего, чем смогут здесь увидеть. В их представлении тут все пляшут и поют. Муга опасался, что Фароль их явно разочарует.

У алькальда оказался один знакомый старичок в Сорте, который умел играть на дудке, извлекая из нее пять нот. Лично его, сказал алькальд, игра старичка нисколько не впечатляет, тем паче что смотреть на музыканта радости мало — глаза у него вечно гноятся.

Однако Муга имел в виду не столько примитивную дудку, сколько гитару, но алькальд отсоветовал ему распространять в Фароле гитарную музыку, зная по своему опыту, что деревенские ее терпеть не могут.

— Туристы приезжают в Испанию послушать музыку — сказал Муга. — А любим мы ее или нет — их это не волнует. Деревушка расположена — лучше не придумаешь. Нельзя ли в крайнем случае поставить здесь радиолу?

Алькальд пытался сдерживать его прыть.

Я стараюсь шагать в ногу со временем, — сказал он Муге. — Но клиентов терять не хочу.

Тут Муге попался на глаза прислуживавший в кабачке мальчик, который в это время глупо хихикал, рассматривая картинки в журнале. Он доводился алькальду племянником, и тот считал своим долгом пристроить его. «Этот парнишка, ваш подручный, мне не очень-то нравится», — сказал ему Муга.

— Вреда от него никакого, — возразил алькальд. — Зачем его выгонять?

— Вы ему скажите, чтобы попусту не скалил зубы, не дышал на стаканы, когда их вытирает, не присаживался за столик к посетителям и не наливал себе вина, да поменьше бы портил воздух.

— Обязательно скажу, — пообещал алькальд.

— А что это у вас за русалка? — спросил Муга, махнув сигаркой в сторону дюгоня.

— Прежний хозяин кабачка купил ее в Барселоне на распродаже после закрытия выставки, — объяснил алькальд. — Редчайшая вещица. У нее все, как у настоящей женщины. Полиция приказала прикрыть ее фартучком, но, если желаете, можете взглянуть.

— Большего уродства в жизни своей не видал, — сказал Муга. — Смотреть противно. Лично меня дрожь пробирает; думаю, что и всем прочим она придется не по вкусу.

— Дело привычки, — сказал алькальд. — Говорят, что по се глазам можно предсказывать погоду.

— Она напугает до смерти любого иностранца, который зайдет сюда. Не хотите убрать — так прикройте чем-нибудь, занавеской задерните, что ли.

— У нас в деревне не любят перемен. Кабачка без русалки здесь не представляют. Для моих посетителей она почти что человек.

— И последний вопрос, — сказал Муга. — Вы не продаете заведение?

— Нет.

— Даже если я дам вам в два-три раза больше, чем оно стоит?

— Смысла нет, — сказал ему алькальд. — Подумайте сами. Что мне делать с этими деньгами? Придется куда-то ехать и покупать другой кабачок. Разве не так? Меня здесь все вполне устраивает, зачем же куда-то ехать?

Изоляция — враг прогресса, в этом Муга был уверен. Отсюда и косность, и страх, и настороженность в отношениях с чужаками. Шесть дней в педелю Фароль был отрезан от внешнего мира; по воскресеньям сюда ходил автобус, но единственным его пассажиром был дон Игнасио, который утром выезжал на раскоп в Ампурнас, а вечером, весьма довольный, возвращался назад, готовый приступить к своим обязанностям деревенского священника. Муга переговорил с кем следует, и в Фаролъ из Фигераса пустили ежедневный автобус, но через неделю водителю эта затея разонравилась. Он пошел к Муге. Какого черта зря гонять машину — ведь пассажиров-то не находится?

Только сейчас до Муги дошло, что деревенским автобус был ни к чему. Не потому они никуда не ездят, что не на чем, а потому, что незачем. Оказалось, что половина населения Фароля и Сорта никогда не покидала пределов родной деревни, разве что выбиралась погулять на морском берегу. Лишь один из десяти остальных добирался до Фигераса, и то исключительно для того, чтобы обратиться к врачу по поводу какой-нибудь болезни, лечение которой было вне крайне ограниченных возможностей доктора Обольстита. В Фароле считалось, что стоит только выехать за околицу, как тут же попадешь во власть темных сил, и, чем ближе к Фигерасу, тем тяжелее их гнет. Фигерас казался рыбакам огромным суматошным городом, гнездом разврата. Те, кому приходилось бывать там по делам, вернувшись домой, совершали очистительное омовение, а те, кому перевалило за сорок и потому запрещалось мыться, махнув рукой на свои недуги, наотрез отказывались покидать родную деревню.

В Фигсрасе круглый год работали аттракционы пневматический тир, качели, карусели. Муга пустил по деревне печатные афишки, живописующие все эти удовольствия. Он предлагал за свой счет свозить в город детей. Муга нанял автобус, роздал детишкам подарки: пакетик жевательной резинки, мячик, бумажный колпак, воздушный шарик; заплатил за качели, карусели, за тир, где никто не попал в цель; каждому был куплен пряник и паяц. Дети не устояли перед соблазном, и Муга остался доволен. За детьми — будущее, а будущее, повторял Муга, мы творим сами.

Родители, поехавшие с детьми, искушению не поддались; плотной кучкой сгрудились они в углу ярмарочной площади, держась за карманы, готовые дать достойный отпор любым жуликам. Дети же вовсю предавались радостям большого мира, и было ясно, что они уже никогда не станут прежними.

Глава 24

Жизнь Сорта и Фароля менялась прямо на глазах, но, как заявил дон Альберто, ничего необычного в этом не было — вся Испания становилась неузнаваемой. Сеть коммуникаций сглаживает различия, местные обычаи умирают; а за годы войны было построено столько дорог, что даже самые захолустные уголки, до которых не доходили никакие поветрия, оказались связанными со всей страной. Дороги, радио и телефон означали конец старой Испании; в последнее время в страну зачастили туристы, а испанцы всегда ревностно следили за европейской модой и стремились перещеголять иноземцев. Тому, кто хочет видеть Испанию такой, какой она была когда-то, сказал дон Альберто, нельзя терять ни минуты.

Только что в журнале Испанского этнографического общества, членом которого состоял, он прочел отчет, весьма безрадостный; в нем сообщалось, что за последние сорок лет в Испании исчезла почти половина народных праздников — кое-какие были запрещены правительством как пережитки язычества, несовместимые с идеалами христианства, но большинство праздников тихо угасло само по себе — народ потерял к ним всякий интерес.

Вот эти-то сведения и навели дона Альберто на мысль предложить мне отправиться с ним в Сан-Педро-Манрике, провинция Сориа; он списался с тамошним алькальдом и выяснил, что в этом городке до сих пор сохранился один из интереснейших народных обычаев — огненные танцы, а точнее, хождение по горячим угольям; представление устраивается 23 июня, в канун Иванова дня. Дои Альберто считал, что этот праздник доживает последние годы, а восходит он, по мнению этнографов, к кельтско-иберийской эпохе.

Не следовало упускать такую редкую возможность.

Доп Альберто предупредил меня, что добраться туда будет зверски трудно. Так оно и оказалось. Встретившись на пересечении шоссе и проселка, мы стали поджидать такси на Фигерас. По дону Альберто было заметно, что путь нам предстоит нелегкий — поверх кубинской рубашки со множеством кармашков он напялил на себя потертую замшевую куртку; бриджи, чтобы в них не залезала всякая ползучая тварь, были ниже колен перехвачены тесемочкой; на ноги он натянул мягкие сапожки; голову защищала шляпа из экипировки первопроходца — по краю полей шли этакие перильца, к которым при случае можно было прикрепить накомарник.

От Фигераса мы добирались третьим классом; наш почтово-пассажирский, ужасно громыхая, тащился до Барселоны целый день; в вагоне было жарко и душно. В Барселоне мы пять часов прождали поезда на Бургос, и опять пришлось ехать третьим классом, сидя на жестких узких скамейках. Испанцы предполагали, что железные дороги в стране принадлежат церкви, и этим объясняли все их недостатки: поезда шли медленно, часто выбивались из графика, локомотивы то и дело ломались, а об удобствах пассажиров и речи не было. Наш поезд пустили по временному пути — магистраль ремонтировалась, и несколько часов мы простояли на запасных путях маленьких станций, пропуская встречный. На каждой станции в вагон влезали крестьяне, загромождая своими тюками и корзинами с живностью и без того не слишком обширное жизненное пространство. Со всех сторон мы были стиснуты, и я напоминал сам себе туго смотанный клубок; так мы просидели всю ночь, почти соприкасаясь коленями с соседями; отовсюду раздавались стоны, плач младенцев, храп спящих людей и кудахтанье бодрствующих кур.

Проход был забит людьми и вещами; добраться до туалета не было никакой возможности, впрочем попасть туда никто и не стремился-он был закрыт.

Трясясь, стуча и подпрыгивая на стыках, поезд тащился сквозь темные ущелья, объезжая невидимые горы; пассажиров укачивало, и у окон, за которыми открывалась черная бездна арагонской ночи, образовались очереди страждущих, желающих облегчиться.

Но дон Альберто воспринимал все эти неудобства с полнейшим хладнокровием, как и полагается истинному дворянину; при тусклом свете слабо мерцающей лампочки он раскрыл томик Сенеки и погрузился в чтение. Крестьяне достали свертки с едой и стали настойчиво предлагать нам толстые ломти хлеба, густо пропитанные соусом из лука, масла и помидоров, протягивали кувшины с простоквашей из козьего молока, дон Альберто продемонстрировал мне, как можно учтиво, никого не обижая, отказаться от подобных угощений. О цели нашей поездки он говорил восторженно, не скрывая самых радужных надежд. «Нас ждет нечто великое, — сказал он. — Помяните мое слово, мы вернемся духовно обновленными».

В Сарагосу мы прибыли в два часа ночи и тут же выскочили на перрон; нас окружили чистильщики обуви, продавцы лотерейных билетов, торговцы пирожками с требухой, нищие калеки; какой-то настырный человек усердно предлагал нам зубные протезы — новейшей марки, сидящие как влитые.

Следующая остановка была в Калатаюде — в расписании она не значилась, по пас опять пустили в объезд: ремонтировалась колея. Лица изменились, но запахи и неудобства остались те же. Среди наших попутчиков оказались новобрачные — рыдающая невеста и пьяный жених; он лег ей на колени и заснул. Две матери кормили грудью младенцев; те фыркали, срыгивали, и брызги молока пролетали в нескольких дюймах от лица дона Альберто, склонившегося над книгой поближе к свету мерцающей лампочки. Небритый священник, покуривая сигару, объяснял нам, как можно, оформив через его посредство большое пожертвование на нужды церкви, обеспечить себе вечное блаженство. Стало светать, заключенные в плетеные клетушки петухи, просунув головы в какие-то невидимые человеческому глазу дыры, возвестили восход солнца. Через два часа мы прибыли в Сориа.

Мы сели на автобус и поехали в Сан-Педро. Дорога шла по выжженной солнцем равнине, усыпанной обломками древних скал. Попадались деревни; казалось, что серые дома разрушены землетрясением, а но берегам пересохшей реки и в долине живут пещерные люди — то там, то здесь прямо из земли торчали трубы. Местные жители, словно арабы, ездили на маленьких осликах, головы заматывали на манер тюрбанов, спасаясь от солнца. Мы вспугнули стаю лохматых ворон, терзавших падаль; хлопая крыльями, птицы поднялись в воздух, но стоило нам отъехать, как они тут же опустились на землю.

К нашему удивлению, чуть ли не половина пассажиров автобуса оказалась, что называется, приличными людьми; они с любопытством разглядывали окружающий пейзаж и оживленно разговаривали. Да и на унылых улочках Сан-Педро-Манрике мы встречали женщин с аккуратными прическами, в цветастых платьях и белых туфлях; мужчин с фотоаппаратами, в ладно скроенных фланелевых костюмах и галстуках с зажимами. Оказалось, что это была туристская группа управляющих с женами; они приехали посмотреть, как ходят по горячим углям. К ним присоединили делегацию врачей — медики надеялись понять, как это можно пройти по раскаленным углям и не получить ожогов.

Стоило мне взглянуть на Сан-Педро-Манрике, как я понял: бедность Фароля — это вовсе не бедность.

Рыбаки с голода никогда не помрут, а чем жил здешний народ — оставалось неясным. Столицей голодного края была Тудела. В тяжелые годы до гражданской войны люди здесь умирали от голода прямо на улице, и прежде, чем полиция успевала подобрать труп, его обгладывали озверевшие собаки.

До поры, до времени никто не знал о существовании нищего городка Сан-Педро. Приезжему человеку делать здесь было нечего. Горожане выращивали горькие оливки и разводили коз, которых выучили лазить но деревьям. Взять с местных крестьян было нечего, их оставили в покое, если это можно назвать покоем. Жили они, как и три тысячи лет назад, и хранили обычаи далеких предков; так, например, в день летнего солнцестояния они подвергали себя очищению огнем.

Жизнь в этих отдаленных местах была особая, и наряду с хождением по раскаленным углям здесь сохранился другой народный обычай, весьма характерный для горных районов Испании — разбой. Тудельские разбойники считали своим долгом очиститься огнем. В конце 90-х годов здесь промышлял последний благородный разбойник; звали его Солико. Он появился в Сан-Педро в самый разгар праздника; подскакав к костру, спешился, передал ружье товарищу, скинул сапоги, пробормотал молитву и прошел по горящим угольям положенные восемь шагов; собравшимся он объяснил, что его нынешнее ремесло научило его ничего не бояться. И после него разбойники бегали по угольям, но того шика уже не было. Очевидцем этих событий был местный врач, человек уже в годах; вместе со всеми он кинулся целовать руку прославленному грабителю. Доктор Вилья Лобас рассказал нам, что Солико был низенького роста и, казалось, стремился походить на гнома — носил красный колпак в горошек, отпустил длинную седую бороду. Солико поблагодарил приветствующих его людей, посоветовал им не сквернословить, ибо это обижает господа нашего; ему помогли сесть в седло, и он ускакал.

Знаменит Сан-Педро-Маирике стал в 1939 году, после того как здесь побывал столичный журналист.

Оп угодил на праздник, и тут же в еженедельнике «Доминго» появилась статья, в которой автор, позаимствовав кое-какую терминологию из исследования об огненных танцах у народов Дальнего Востока, описывал местный ритуал хождения по горячим угольям.

Статья привлекла внимание двух академиков; на следующий год они приехали в Сан-Педро и тоже решили пробежаться по раскаленному пеплу; с ожогами второй степени их доставили в больницу. За первыми мучениками последовала толпа прочих исследователей.

Слава Сан-Педро прогремела по всей Испании, но в конце концов властям это надоело: всем приезжим было запрещено подражать местным жителям, ибо результаты были неизменно самые плачевные.

Сан-Педро мало заботился об удобствах гостей, однако во всем остальном стремился шагать в ногу со временем. Это мы поняли, явившись к алькальду. От вторжения посетителей его охраняла хорошенькая секретарша; когда мы вошли, она печатала ответ на одно из многочисленных писем, полученных на этой неделе, — оно пришло из Копенгагена. Алькальд, в темпом костюме, невозмутимый и несколько отрешенный, как и подобало чиновнику его ранга, взял визитную карточку дона Альберто, в которой значилось: «землевладелец», и спросил, много ли у него земли, и даже привстал, когда дон Альберто объяснил, что в имении его столько-то и столько-то кабальерий — кабальерия это старинная мера земли, означающая площадь, которую лошадь шагом обходит за час. Он вручил нам брошюрку собственного сочинения, которая называлась «Ритуал очищения огнем в Сан-Педро-Манрике»; в ней приводились взгляды нескольких ученых, свидетелей ритуала. Начиналась брошюра пространными рассуждениями некоего Худы Букса — индийского мистика, прозванного «князем огня»; у себя дома он тоже расхаживал по горячим угольям, о чем с восторгом писал «Вестник Лондонского университета». Все специалисты — и было ясно, что алькальд с ними согласен, — склонялись к тому, что феномен невосприимчивости человеческого организма к повышенным температурам объясняется особенностями психологии местных жителей. Кое-кто из ученых пытался отстаивать сугубо физическую точку зрения, но места в брошюрке им не досталось.

Алькальд предложил нам не церемониться и первым надел шляпу, нахлобучив ее на самые глаза. Он лопнул в ладоши, и тут же принесли наливку. За наливкой последовала краткая лекция. Чувствовалось, что текст он знает назубок. Температура кострища достигает 700 градусов. Чтобы пройти по углям и остаться невредимым, нужно одно непременное условие — быть уверенным, что не обожжешься. А уверенностью такой обладали только уроженцы Сан-Педро.

Чужаки же сознательно или неосознанно боятся, потому у них ничего не получается. Кроме того, они бегают по огню из молодечества, может быть, из любопытства, то есть из низменных побуждений, а для местного жителя огонь — это очищение. Алькальд в патриотическом порыве показал нам список всех пострадавших от ожогов за последние годы, добавив, что в 1922 году один иностранец скончался.

Мы пошли посмотреть, как перед церковью готовят место для костра. С площади вымели весь мусор; взрослым помогали дети, подбиравшие камешки, спички, бумажки, ускользнувшие от метлы. Было около восьми вечера. Стал собираться народ, и вскоре подъехали четыре повозки с вязанками дров. Подметальщики оставили метлы и принялись за разгрузку. Затем они аккуратно сложили дрова крест-накрест. Появился человек, и дои Альберто сказал, что это распорядитель церемонии. Муниципальные служащие стали по углам и замерли, как рекруты на строевом смотру. Распорядитель был в старомодной шляпе с широкими полями, рубашке с оборками и бантом, как у художника. В руках у него была длинная железная линейка; измерив высоту поленницы, он громогласно объявил собравшимся, что она составляет ровно полтора, метра, и одобрительно кивнул рабочим. Народу становилось все больше, собралось человек пятьсот-шестьсот. По сигналу распорядителя вперед вышли главные участники ритуала, которым предстояло пройти по огню, — человек десять, все молодые ребята лет двадцати. Заботясь о престиже города, алькальд велел одеть их в белые рубашки с черными галстуками и короткие брюки до колен. Участникам бурно зааплодировали, но распорядитель тут же восстановил тишину.

Ровно в десять-в подобных делах испанцы любят точность-распорядителю вручили факел, и он поочередно поднес его к углам поленницы; дрова, потрескивая, занялись. Мы с алькальдом стояли в первом ряду, по через несколько секунд от костра полыхнуло таким жаром, что нам пришлось отойти на несколько шагов. Дон Альберто воспринимал все происходящее с детской непосредственностью; воодушевленный учением Худы Букса — огонь очищает от скверны и не страшен очищающимся, — он завел разговор с теми, кому предстояло пройти по горячим угольям.

Правда ли, что они преисполнены священного трепета?

Ответ был безнадежно прозаическим:

— Я-то ничем таким не преисполнен. Друзья собрались посмотреть, вот я и пойду по огню… Вера?

Вера, надо думать, крепнет.

Второй парень также отрицал присутствие каких-либо особенных духовных сил. Такой праздник бывает раз в году, пояснил он. Быть избранным для участия в ритуале — все равно что попасть в сборную по футболу. Ему нравится почет. А кому он не нравится?

Дон Альберто не сдавался. Но ведь нужна тренировка? Как же без этого?

— Ерунда, чем мои ноги отличаются от ваших? Все врут. Говорят о каком-то экстазе — вот уж не знаю, с чем это едят. Когда я хожу по огню, ничего особенного не испытываю.

— Но ведь у меня ничего не получится, — настаивал дон Альберто.

— У вас? Конечно же нет. Вы обожжетесь.

— Так в чем же дело?

— Честно говоря, не знаю. Лучше почитайте об этом в газетах. Там много чего пишут.

«Доминго» когда-то писала о древних таинствах самоочищения. Дон Альберто начинал понимать, что никакого чуда в этом нет, чудо, в которое он верил, тает на глазах, но ухватился за соломинку. Положим, ничего сверхъестественного здесь нет, но ведь и научиться этому невозможно.

— Разве дело в умении? Как вы ставите ноги?

— Не обращал внимания, все само собой выходит. Увидите. Но кое-какие правила есть: наступаешь на пятку, шажки делаешь небольшие, а ноги поднимаешь как можно выше.

— Так может каждый.

— Мочь-то может, да что толку?

Дон Альберто совсем пал духом и прервал беседу.

Часам к одиннадцати костер прогорел; груду углей и горячего пепла разворошили и сделали ровную площадку размером два метра на один. Распорядитель линейкой измерил глубину слоя углей-оказалось, ровно десять сантиметров. Алькальд, уже успевший надеть на грудь цепь — знак своего достоинства, начал церемонию. Кострище стали обмахивать одеялами; затрещали искры, огонь, осветив на миг церковную площадь, вспыхнул и тут же погас; по белевшим в золе уголькам красными гребешками бегали язычки пламени. Первый участник ритуала разулся, подошел к костру и подобно купальщику, пробующему воду, поворошил ногою жар. Толпа тихо ахнула; женщины осенили себя крестным знамением, а алькальд выплюнул сигару.

Парень шел по огню, как по глубокому снегу; высоко взбрасывая ноги, поднимая клубы золы и дыма, и в шесть шажков он пересек все кострище. На другом конце его поджидал доктор с фонариком и простыней.

Он обследовал ноги парня и торжественно объявил, что никаких ожогов не обнаружено; толпа радостно зааплодировала. Доктору приходилось торопиться: второй парень уже бежал по костру, а шесть других выстроились в очередь; они широко улыбались и весело махали своим друзьям.

Пострадавших не было; все ребята благополучно прошли очищение огнем; началось комедийное действо — гостя, будто поросенка, брали на плечи и проносили над огнем. Желающих покататься было хоть отбавляй. Предложили и дону Альберто, по тот отказался, сказав, что стар для подобных забав.

Праздник кончился без четверти двенадцать-костер залили, мы вернулись в гостиницу. В ночь на Иванов день здесь гостям подавалось особое кушание; те знали, что их ждет, и, как правило, целый день портились. Нас, как почетных гостей, пригласили на кухню посмотреть на приготовление ритуального блюда, и мы увидели, как в особом котле клокочет какое-то варево. Люди мы были воспитанные, и, уважая обычай, съели по полной миске похлебки, изготовленной бог знает из чего.

Последовавшая за этим бутыль вина прибавила нам сил и бодрости. Дон Альберто воспрянул духом и сказал, что самого главного участники ритуала ему так и не открыли. Ведь это знамение времени, что молодые люди боятся признаться в том, что верят хоть во что-нибудь. Нет, они не безбожники, но они стесняются, опасаясь насмешек. А я что думаю по этому поводу?

А я вот что думал по этому поводу. В своей брошюрке алькальд ссылается на Мариано Инигуэраса.

Сей ученый-этнограф утверждает, что один лишь вид человека, идущего по огню, должен вызывать священный трепет, благочестивые чувства, пробуждать в глубинах подсознания память предков. Я ничего подобного не испытал. С другой стороны, мало знать, как правильно переставлять ноги, здесь еще присутствует феномен самовнушения, и если бы мы с доном Альберто последовали за участниками ритуала и сделали хотя бы одни шаг по огню, то мы встретили бы Иванов день в тудельской лечебнице.

С этим дон Альберто согласился.

— Лично я доволен, — сказал он. — Поездка в Сан-Педро пошла мне на пользу. Дух мой окреп.

Он откинулся на спинку жесткой скамьи. В похожей на пещеру комнате, освещенной единственной лампочкой, дрожали тени, со всех сторон раздавались приглушенные голоса людей, с удовольствием вспоминавших удачно прошедший праздник. Глаза у дона Альберто слипались.

— Впечатляющее зрелище, — сказал он. — Я чувствую, что вновь обрел надежду.

Через секунду он уже спал.

Глава 25

— Нет, сударь, отвернитесь, нечего вам сюда смотреть. И не принюхивайтесь, дышите-ка лучше через рот. Мало ли из чего готовят обед, вам это знать не обязательно. Петух тоже спрашивал, с чем суп варят, вот в горшок и попал.

Было начало августа. Лишь вчера Кармела вернулась из Барселоны, а сегодня уже успела сбегать в лавку и принялась стряпать мне обед. Как и всегда, появилась она неожиданно, словно джинн из бутылки, — раздалось знакомое шарканье альпаргат, и комната наполнилась запахом дешевого мыла. Как и всегда, она окинула мое жилище критическим взглядом и, обнаружив везде беспорядок, пришла в негодование и долго еще ворчала. В комнату через узкую щелочку в дверях попыталась прошмыгнуть кошка, но Кармела, не глядя, метким пинком вышвырнула ее на улицу. Затем она схватилась за метлу. Как мне сказали, для поездки в Барселону Муга подарил ей темно-зеленую блузку, юбку, сумочку и пару кожаных туфель, но сегодня она была в своем затрапезном платье, топорщившемся на груди — очевидно, по пути ей удалось чем-то поживиться.

Она, как рассказала мне Бабка, не поддалась на уговоры Муги переехать в старую хижину лесорубов, которую тот собирался отремонтировать за свой счет, и самовольно поселилась в заброшенном лодочном сарае, прилепившемся у основания невысокой скалы; сарай находился в нескольких ярдах от нового пляжа, и Муга имел на него свои виды. Упрямство Кармелы привело его в ярость, но она дала понять, что выгнать ее отсюда никому не удастся, а когда гражданская гвардия, прослышав про недовольство Муги, предложила вышвырнуть Кармелу вон, тот сказал, что предпочитает сам уладить это дело.

Кармела отставила в сторону метлу, недовольно поцокала языком, побрызгала пол водой и, встав на колени, взялась за щетку.

— Как поживает Роза? — спросил я.

Как правило, Кармела пропускала мимо ушей два вопроса из трех, считая их недостойными ответа. Она разогнулась и посмотрела на меня; на лице ее мелькнула знакомая недоверчивая ухмылка — вам-то какое дело? — но затем ответила:

— Они сотворили чудо. Опа по-прежнему хромает, чего и следовало ожидать, но вам ее будет не узнать.

— А повидать ее можно?

— Пожалуйста! На следующей неделе будут ее именины. Если желаете, приходите.

Кармела переехала в сарай лишь вчера. Его хорошо было видно из моей комнаты, и, глядя из окна на новое жилище, я наблюдал, как она приводит в порядок свой двор. Она сновала взад-вперед по берегу, как трудяга-муравей, собирая колышки и обломки досок, из которых она строила изгородь; к вечеру изгородь была почти готова. Стены сарая были сложены из медово-желтого песчаника; камень для постройки брали в той же каменоломне, что и для вилл пробковых магнатов. Чтобы сарай больше походил на дом, Кармела решила выкрасить его все той же желтой краской. Черепичную крышу, уходящую прямо в скалу, она уставила жестянками с геранью; на третий день я увидел, что по клочку земли, ставшему двором, разгуливает коза Астра, привязанная веревкой к колышку. Мало того, что коза страдала какой-то жуткой паршой, все эти дни ей приходилось голодать. Розы пока не было видно, и по деревне прошел слух, что ее прячут от дурного глаза, чтобы потом, в день именин, торжественно продемонстрировать собравшимся ее чудесное исцеление.

Деревенские недолюбливали Кармелу, но жалели ее, и готовы были сделать все, что могли, чтобы хоть как-то скрасить убогую жизнь Розы. Бабка сшила девочке юбку; Франсеска, жена Хуана, купила для нее в Фигерасе ожерелье из ракушек; по домам собрали детскую одежду (имевшую вполне приличный вид) и старые игрушки. У Себастьяна в леднике было припасено несколько кальмаров для праздничного обеда; я со своей стороны рассчитывал поднести имениннице солидный улов.

В то время я рыбачил с неким Пухольсом — его брат, с которым они работали на пару, съел что-то не то и слег. У братьев Пухольс была огромная сеть длиной четыре тысячи, а шириной — полтора метра. Эту сеть забрасывали на стометровой глубине; два часа ее ставили, два часа вытягивали. Настоящая работа начиналась, когда рыбу выбирали из ячеек; в сеть заходила все больше мелочь, и некоторые рыбешки так запутывались, что становились похожими на коконы.

На это у нас уходило часа четыре. Все руки у меня до Крови были изрезаны острыми плавниками и хвостами. Пухольс, поднаторевший в этом деле, работал по крайней мере вдвое быстрее, чем я. Этот тощий парень вечно жаловался на боль в груди и, по слухам, обладал невероятной мужской силой; его мощь рыбаки объясняли тем, что он ест живьем крабов. Крабы попадались нам сотнями, и, выпутывая рыбу из сетей, он то и дело отправлял в рот крабью лапку и сосал ее, кашляя и тяжело отдуваясь. Когда мы разобрались с сетями, то оказалось, что по крайней мере четверть улова можно сразу же выбросить — рыба была так покорежена, что продать ее было невозможно, и мне предложили забрать хоть всю. Я не стал отказываться, и вся моя доля пошла вместе с кальмарами Себастьяна в бабкин ледник.

Те две недели, что я прорыбачил с Пухольсом, я подвергал себя изрядному риску. Гражданская гвардия опять взялась за рыбаков. Еще разок осмотрели все лодки — хорошо ли закрашено старое безбожное название, не намалеваны ли на носу лодки глаза или, не приведи господь, звезды; еретиков вызывали в участок для сурового внушения. Разрешение на занятие рыбной ловлей у меня было, но закон, запрещающий владельцам маломерных судов иметь на борту лиц, не зарегистрированных как члены экипажа, оставался в действии. Лодка Пухольса нисколько не походила на маломерное судно, но он на всякий случай дал гвардейцам по кило рыбы на брага, и мы выпали из поля зрения представителей власти.

На именины Розы пришло с полдюжины рыбаков с семьями. Их кандидатуры предложила Бабка. Приглашались лишь те, кто мог привести с собой детей, и я подозревал, что многие очутились здесь лишь потому, что не решились отклонить просьбу, которая была, по сути дела, приказом. Бабка ради такого случая сияла траур и облачилась в балахон, напоминающий одеяние осужденных еретиков, а сверху повязала передник. Во главе с нашей предводительницей мы вошли во дворик Кармелы. Напряженно переглянулись. Мы подозревали, что дела у Розы не так уж прекрасны, не знали, что нас ждет, но готовы были сделать все, чтобы праздник удался. У дверей пас встретила хозяйка; на Кармеле была темно-зеленая блузка и юбка, в руках она держала сумочку, тут же, впрочем, отложенную в сторону. Лицо ее преобразилось от дружелюбной улыбки.

И переносной стол, и низенькие стульчики были общественным достоянием. Мы уселись за стол, приняв крайне неудобные позы, и Кармела поднесла нам пало. Из сарая струились аппетитные запахи; вкусный сладкий напиток ударил в голову. Мужчины, не имевшие иных тем для беседы, заговорили о рыбной ловле. Их жены пили пало маленькими глоточками, деликатно причмокивая; они оживились и принялись громко болтать, обсуждая последние деревенские новости. Дети перестали стесняться, отошли от родителей и отправились осматривать всякий старый хлам, хранившийся на дворе: пустые бутылки, старые шлепанцы, пустые жестянки из-под краски, кукурузные кочерыжки, панцири черепах, павлиньи перья. Они благоразумно держались подальше от Астры; коза была привязана в углу двора и за неимением другого корма жевала лезущую из нее шерсть.

Все было готово для выхода Розы. Кармела незаметно исчезла в дыму и чаду сарая. И вот торжественный момент настал. Они появились в дверях и, постояв немного, начали спускаться. Кармела, сцепив руки замком, обняла Розу за талию. На Розе был какой-то бесформенный балахон. Она сильно хромала, корчась и вихляя всем телом. Она размахивала рукой, чтобы не упасть, но впечатлительному человеку могло бы показаться, что она в ярости гвоздит кулаком воздух.

В прошлый раз, когда я видел ее на заднем дворике, она не была так ужасна; заметив детей, она пришла в возбуждение и завизжала. Напуганные появлением урода, дети побросали игрушки и со всех ног побежали под защиту своих родителей.

Роза вырвалась из рук Кармелы, извиваясь всем телом и хромая, устремилась вперед, но тут же упала.

Кармела поставила ее на ноги, и к ней на помощь поспешили два рыбака. Роза смотрела на нас и что-то лепетала, преодолевая боль, яростно шевеля безгубым ртом; из больших умных глаз лились слезы. «Ей хочется поиграть с детьми, — убеждала Кармела. — Скажите, чтоб они шли к ней. Не нужно бояться».

Дети держались подальше от Розы, готовые в любой момент пуститься наутек. Розу утешили, успокоили и то ли отвели, то ли отнесли к столу, где для нее было приготовлено особое сиденье, нечто вроде инвалидного кресла; ее усадили, привязав хлипкой веревкой. Кармела в волнении забегала вокруг гостей:

«Она просто никогда не видела столько людей. Когда она одна, вы ее не узнаете. Она говорит не хуже нас с вами. Это просто чудо».

Она подала на стол, и хотя невозможно было понять, чем нас потчуют, вкусно все было до чрезвычайности. Роза издала резкий утробный крик и на это успокоилась. Гости ели, пили, разговаривали; дети, осмелев, вышли из-за стола и затеяли общую игру.

Это для Розы оказалось последней каплей. Несколько минут она смотрела на них в мрачном молчании, затем вдруг закричала, распуталась, соскочила на землю, оттолкнулась руками от кресла и заковыляла к месту игры. Она шла прямо на козу. Кармела была далеко, на другом конце стола, и не успела вовремя перехватить девочку. Коза боднула Розу, и та упала.

Женщины отнесли ее в дом, и плач вскоре прекратился. Они вернулись и сказали, что Роза заснула.

Гости допили вино и заторопились домой; Кармела отвязала козу и выгнала ее пастись на склоны.

На следующий день она долго благодарила меня за подарок — это была первая благодарность, которую я от нее услышал. Она уверяла меня, что Роза только говорит что об именинах — они понравились ей больше всего в жизни.

Глава 26

Восемнадцатого августа ко мне заявились гражданские гвардейцы. Демонстрируя неусыпную бдительность, они с мрачным видом осведомились, не покупал ли я в последние два дня мяса. Я заверил их, что вот уж неделя, как я о мясе и думать забыл; они для порядка обнюхали кухню и удалились. Подобная сцена повторилась и в других домах, а в лавке гвардейцы устроили форменный обыск: обшарили все полки и даже заглянули под прилавок. По деревне поползли слухи.

У дона Альберто было что порассказать мне.

К нему заходил посоветоваться некий Майанс, местный мясник — человек пронырливый, умный, хотя и неграмотный. Он оказался замешанным в одно темное дельце: какой-то крестьянин с дальнего хутора предложил ему быка. Скот положено было регистрировать, и, чтобы забить быка, требовалось специальное разрешение, однако страна давно уже жила но законам черного рынка, и Майанс поступил так, как и любой другой мясник на его месте: пошел посмотреть товар (и дон Альберто не стал его осуждать). С виду бык казался здоровым, и Майанс предложил свою цену.

К его удивлению, крестьянин согласился не торгуясь, однако выдвинул довольно странное условие: быка он зарежет сам, а мясник пусть приезжает за тушей шестнадцатого августа днем, в любое удобное для пего время.

Майанс сразу понял, что дело нечисто, а тут еще ломай себе голову, как незаметно вывезти мясо. Он сбавил цепу до шестисот песет, но крестьянин и этому был рад. Майанс совсем уж не знал, что и думать. Он дал двести песет задатка и поставил условие, что свежевать и разделывать тушу он будет сам.

Шестнадцатого августа в четыре пополудни Майанс приехал за тушей; убитый бык лежал по дворе, привязанный к столбу. Туша была еще теплой, однако, осмотрев се, он заметил, что по всей голове идут сильные ожоги, а глаза выжжены. Тут его рабочие стали с отвращением плеваться, в ужасе замахали руками, и он велел им идти к повозке; сам же решил пойти разбираться с хозяином.

Выяснилось, что на хутор заходил какой-то незнакомец. Ему взбрело в голову забить хозяйского быка, и за это он предлагал бешеные деньги. Причем вся туша целиком остается хозяину — пусть он делает с ней, что захочет. Договорились, что если удастся найти покупателя, который тут же заберет мясо, то быка прикончат на следующий день, а чтобы быть точней — шестнадцатого ровно в полдень. Хозяин договорился с Майансом, и незнакомец пришел еще раз, да не один, а с товарищем. У того в руках была какая-то большая плоская штуковина, завернутая в бумагу. Хозяин сказал им, что все в порядке. Он привязал быка к столбу, получил причитающиеся деньги, а незнакомец велел ему пойти прогуляться и раньше, чем через час, не приходить.

Он уж было пошел со двора, но, как только незнакомцы отвернулись, тут же спрятался в канаву — посмотреть, что будет. Ему мешали заросли бамбука, но все же он увидел, что к небу поднимается дым — будто костер жгут, — а бык носится вокруг столба и ревет благим матом. Битый час он просидел в канаве, а вернувшись на двор, увидел, что бык лежит на земле, а один из незнакомцев стягивает у него с морды что-то вроде железной маски. Воняло паленой шерстью. Он спросил, что тут было, и первый незнакомец ответил: «Вот так в моих краях убивают быков». Хозяину дали выпить водки. Глядя на тех двоих, можно было подумать, что все это время они только и делали, что пили.

Майансу это дело совсем разонравилось, и он уж было решил плюнуть на все и уйти от греха подальше.

«Однако, — рассказывал он дону Альберто, — подумав как следует, я понял, что деваться некуда». Накануне он поругался со своим работником и знал, что тот при случае устроит ему какую-нибудь пакость. Так что пришлось позвать обоих работников. Он велел им освежевать тушу, разделать ее и погрузить на повозку.

Мясо свезли перекупщику — тот брал все, была бы цена подходящая, а голову Майанс выбросил в овраг.

Своим людям, чтоб не болтали лишнего, он дал по куску мяса, да, видать, напрасно потратился: ясно, кто донес на него в полицию.

— А полиции-то какое до этого дело? — спросил дон Альберто. — Все только и делают, что забивают скот без всякого официального разрешения, а уж кто на этом греет руки, так это полиция.

— Верно, — согласился Майанс. Как только у него в лавке появляется мясо, местные гвардейцы тут как тут — вынеси им с заднего хода кусочек посочнее. Так что в этом отношении неприятностей у него быть не может.

— Так в чем же тогда дело?

— Слухи, — сказал Майанс. Чего доброго, пойдут но деревне слухи, что он связался с колдунами. Большинство его покупателей суеверны; это подорвет торговлю. А то еще вся история попадет в газеты — тогда пиши пропало: с херонской полицией шутки плохи.

— Я сказал ему, что, по-моему, беспокоиться нечего, — рассказывал дои Альберто. — Пока он нес весь этот вздор, у меня было время подумать, и я кое-что понял. Я попросил его вспомнить, не рассказывал ли крестьянин еще чего-нибудь об этих незнакомцах.

Выяснилось, что они говорили с забавным акцентом, как арагонцы. Все сходилось — я вспомнил, что шестнадцатого августа в Арагоне справляют праздник святого Роха; в Вильянуэва-де-Гилока существует весьма любопытный обычай — в этот день приносят в жертву быка.

И полдень. Оттуда-то и были родом наши незнакомцы.

— Так что же, быка сжигают заживо? — спросил я.

— Это древний обычай. Нашему приятелю удалось вспомнить, что, пока бык горел, один из незнакомцев играл на волынке. Это тоже традиция. Из смолы катают шарики, прилепляют их между рогов и поджигают.

А железная маска — это чтобы горело не так быстро.

Чем дольше будет гореть бык, тем лучше. Я сказал Майансу, что если его не арестуют за незаконную торговлю мясом, то он может забыть об этой истории.

— А разве жестокое обращение с животными не имеет никакого значения?

— Помилуйте, какое же здесь жестокое обращение? Это древний обычай. Его признают и церковь, и государство. Перед тем как вести быка на смерть, его благословляет священник. Не думаю, что из-за такой ерунды станут поднимать шум. Подумаешь, два жителя Вильянуэвы, не поспев домой к празднику, решили отметить его в своей компании. Обвинить их могут лишь в нарушении постановления «О порядке забоя скота».

Глава 27

День летел за днем; дела становились все хуже.

Получался порочный круг: лодки пришли в полнейшую негодность, на них стало опасно выходить в море, снасть износилась донельзя; починить же лодки и купить новую снасть было не на что — на худых лодках далеко не уйдешь, а рваными сетями много не поймаешь. Да и крупные косяки стали стороной обходить этот уголок Средиземноморья. Подошел августовский праздник успения, а Знахарь так и не появился — поговаривали, что он все-таки помер, не прошло ему даром то избиение в полиции. Вот и остались сортовские со своими семейными распрями, с неподеленным наследством — никто не пришел рассудить их. А у фарольских женщин вышли все противозачаточные средства, взять же их было негде — никому, кроме Знахаря, они не доверяли. Вот и перестали они спать с мужьями — даже в сиесту их было не уломать. И рыбаков ждал удар. На путину их всегда водил Знахарь, а не стало его — оказалось, что никто толком не знает, где ходит тунец. Стали забрасывать снасть куда попало, наткнулись в конце концов на мелкий косяк, но не выловили и половины того, что в прошлом году.

Было время, дон Альберто сетовал на однообразно здешних праздников. А в этом году сортовские свой праздник уже не справляли. В Фароле на День пещеры рыбаки, как и в прошлые годы, устроили вечернее гуляние, но, по словам Себастьяновой Эльвиры, паломничества к пещере не было; не нашлось претендентов на главную роль, так что церемонию отменили, и, похоже, навсегда. Поделившись деревенскими новостями, Себастьян поведал еще одну печальную историю, повергшую его в полнейшее расстройство. Как-то от нечего делать он просматривал кипу старых номеров «Вангуардиас» — то, что осталось от газет, после того как из них были вырезаны некрологи, идущие на продажу. Ему попалась статейка, где сообщалось о трагической гибели Энрика. Его убили в апреле, в перестрелке, при попытке перехода Пиренеев. Статейка называлась «Бандиты не ушли», напечатана она была под рубрикой «Граница на замке». Энрик и еще трое шли ночью и попали в засаду. Как когда-то сказал Себастьян, полиции время от времени приходится делать вид, что она не дремлет.

Фароль хирел и чах, как от болезни, а Муга с каждым днем набирал силу. Хотя дон Альберто и пытался действовать через своих знакомых в управлении планирования, Муга продрался сквозь все бюрократические препоны и продолжал благоустраивать побережье.

Слово свое он держал твердо: деревьев не сажали, клумб не разбивали, а стену построили без всяких средневековых выкрутасов. Установили шесть фонарей — мощные бетонные столбы, самые заурядные бронзовые светильники. По ночам на их мерцающий голубоватый свет слетались бабочки, мотыльки и всякая мошкара. Они бились о фонари и тысячами падали на землю, к вящей радости затаившихся внизу кошек. возвращались с уловом, здесь их встречали жены и дети.

На берегу то там, то здесь стояли древние брашпили с колесами и барабанами причудливых форм; виднелись остовы лодок — давно уже забылись имена их владельцев; высились вешала, на которых когда-то вялилась рыба, — они так пропитались морской солью, что блестели на солнце; валялись длинные сходни — никто уже не сбегал по ним на берег; лежал, блестя на солнце, полузанесенный песком, отполированный морем плавник. Каждая вещь имела свой смысл, по-своему оживляла берег; рыбаков чаровал этот сюрреалистический пейзаж, и, боясь что-либо испортить, они никогда ничего здесь не трогали.

Муга вывез весь этот живописный хлам. Мало того, исчезли крысы и крабы; поговаривали, что крыс отравили. Муга нанял специального человека, который ходил по берегу и убирал мусор, а также остатки всякой несъедобной рыбы, которую рыбаки, вернувшись с уловом, бросали прямо на песок. На берегу кошек заметно поубавилось, но зато в деревне они стали нахальней и забирались в поисках пищи в такие места, где их раньше не видывали. Строительство стены вселило в души рыбаков радость, а вот дорога была им явно ни к чему. Они стали обивать пороги, хлопоча о ее закрытии. Мало того, что на нее смотреть тошно, убеждали они начальство, от нее и проку никакого нет: по обычаю — а его никто не отменял, — нельзя смотреть в море, когда лодки возвращаются. Кто ж тогда по ней ходить будет? Жить спокойно Муга им не давал. Не успели закончить дорогу, как началась новая стройка — на том конце деревни, в пятидесяти ярдах от хибарки Кармелы. Вскоре обозначился домик — квадратный, с арками, выгнутыми подковой; начали возводить купол. Строители были нездешние и, для чего все это затеяно, сказать не могли. Рыбацкие старшие отправились к алькальду.

Алькальд пошел к Муге. Тот стал извиняться: за делами он как-то забыл сказать алькальду, что вопрос с дорогой он утряс, а заодно уж взял и разрешение на строительство этого домика. Рыбаки обречены прозябать в бедности и косности, и, чтобы их спасти, надо действовать решительно. Он хочет подарить деревне кафе в мавританском стиле. Туристы считают, что в Испании полно мавританских кафе, вот они его и получат, А что, спросил алькальд, уж не купил ли Муга землю, на которой строится кафе? Нет, упаси бог, и дорога, и кафе находятся на общинной земле. Но ведь кафе — это доходное заведение? Муга улыбнулся своей свирепой улыбкой. Ответ у него был готов. Все доходы, сказал он, пойдут общине. Лучше всего, пояснил он, создать акционерное общество. Сам он, конечно, войдет туда пайщиком, и вот не согласится ли алькальд вступить в долю?

Муге было ясно, что настал момент для решительного наступления, и он попросил алькальда устроить ему встречу с пятью старшими рыбаками: надо принимать срочные меры для спасения деревни от неминуемой гибели. Договорились встретиться в кабачке, собрались почти все мужчины. Пошел и я — никто не возражал против моего присутствия.

Зима не за горами, сказал Муга. Хотелось бы знать, как рыбаки собираются ее пережить? Об этом кто-нибудь подумал? Симон, которому рыбаки поручили вести переговоры и дали наказ сбить с Муги спесь, сказал, что думать об этом еще рано. Весь год не покладая рук они чинили баркас, разбитый штормом. Работы осталось — сущие пустяки, и осенью, когда придет сардина, он уже будет на ходу.

— Это если сардина придет, — сказал Муга. В его голосе не слышно было обычного бахвальства и высокомерия. Он был настроен крайне миролюбиво. Предложил всем по сигарке; рыбаки закурили.

— Придет, — сказал Симон, — куда она денется. Не вечно же ей по другим местам гулять. По всем расчетам, срок ее подошел, да и Знахарь на картах раскидывал — у него то же самое выходило.

Но Мугу пронять было нелегко.

— Тунца вы упустили, — сказал он. — А что, если сардина все же не придет? Сколько вы протянете?

— Много ли нам надо, — сказал Симон. — Мы народ привычный, по пять раз на день не едим. Если что — завалимся спать месяца на два, и на что нам тогда еда.

Рыбаки одобрительно загудели.

В ценах на рыбу Муга разбирался не хуже рыбаков. Он спросил, сколько те выручают на круг с одного баркаса, когда везут улов на рынок.

Никто точно не знал, стали спорить и сошлись на 300 песетах.

— И на скольких делите?

— На пятерых.

— Стало быть, по шестьдесят песет на брата? — сказал Муга.

— Да не совсем, еще кое с кем приходится делиться. С каждого улова что-то отчисляем вдовам, у владельцев сетей пай побольше. На двух баркасах — моторы, так что и механику кое-что перепадает.

— Давайте-ка прикинем, — сказал Муга. — Это сколько же у нас остается? Тридцать пять песет, говорите?

Еще немного поспорили, по согласились, что 35 песет — цифра, пожалуй, верная.

— И за эти гроши, — сказал Муга, — вы вкалываете по восемь часов: два часа забрасываете сети, два часа вытаскиваете, четыре часа выбираете рыбу.

А ну как дельфин зайдет в сети? Что от них тогда останется? Да и так они рвутся. Сколько времени уходит на починку — я и говорить не хочу. А в Паламосо на таких же лодках катают туристов. Поработал веслом часа два-три — и тысяча песет у тебя в кармане.

Есть разница?

Рыбаки озадаченно посмотрели друг на друга. Возразить было нечего.

— Разве можно упускать такой шанс? — опять спросил их Муга.

— Во-первых, мы рыбаки, — сказал Симон. — А во-вторых, туристов у нас здесь нет. Так что говорить не о чем.

Тут-то Муга и объявил, что 25 августа прибудут группы из Франции и Германии и все комнаты в его гостинице уже забронированы. «Так что не теряйтесь, — сказал он, — Смело просите тысячу песет за прогулку, они вам заплатят. На кой вам сдалась эта сардина? На кой вам сдался этот тунец?»

По лицам рыбаков было видно, что предложение Муги повергло их в ужас. Оно казалось им безнравственным, неприличным. В вопросах личного достоинства и профессиональной этики рыбаки были народом весьма щепетильным; они считали себя несравненно выше скаредных и раболепных крестьян, с презрением смотрели на лишенных вкуса, роскошествующих скоробогатеев вроде Муги. То, что Муга им предлагал, оскорбляло не только их, но и само море! Они честные труженики, а не балаганные зазывалы, не шуты какие-нибудь.

— Я вас не тороплю с ответом, — сказал Муга. — Тут, конечно, надо подумать.

— Нечего тут думать, — сказал ему Симон. — И речи об этом быть не может.

— Не хотите — как хотите, — сказал Муга. — Что мне с вами спорить. Поговорим еще разок денька через три. Передумаете — очень хорошо. Нет — что ж, придется нанимать лодки в Паламосе. Мне волноваться нечего — желающие заработать всегда найдутся. О вас ведь забочусь.

По части развлечения туристов дела обстояли неважно, и здесь Муга столкнулся с теми же трудностями, что и дон Альберто при попытке как-то оживить местный праздник; однако Муга был человек упорный да настырный, тогда как у дона Альберто при первых же неудачах опускались руки. Нашлись цыгане с ученым медведем. Как учат медведя — всем известно; беднягу гоняют по раскаленным камням, а цыган в это время наигрывает одну и ту же мелодию; боль настолько врезается в память зверя, что стоит только потом заиграть эту музыку, как он начинает ковылять а переминаться с лапы на лапу, на потеху публике.

Впрочем, Муга не был уверен, что медведь так уж понравится избалованным европейцам, но в таборе окапался цыганенок, неплохо игравший на гитаре, и Муга пошел договариваться с алькальдом, чтобы тот пустил его к себе в кабачок. Алькальд поначалу и слышать об этом не хотел, но Муга пообещал устроить ему партию хорошего вина из Аликанте, и он не устоял. Но чтобы до десяти вечера — никакой музыки (к этому времени рыбаки — либо в море, либо уже спят). Муга был человек упорный — что задумал, от того не отступится. Он раздобыл сборник правительственных постановлений и зачитал алькальду закон о запрещении безнравственных зрелищ — и тому пришлось спрятать русалку за занавеску. После этих мероприятий Муга решил, что кабачок готов принять посетителей: двенадцать человек предполагалось разместить в отеле «Морские ветры»; ожидалось еще девять туристов — дли них в усадьбе Муги возводились коттеджи и калифорнийском стиле; строители работали там днем и ночью.

Тут в Бабкином семействе разразился скандал: Себастьянова Эльвира заявила, что поступает на службу к Муге, горничной в гостиницу. Бабка смешала Себастьяна с грязью: какой же он мужчина, если позволяет своей жене работать на чужих людей. Открыто тот возражать не осмелился, но в душе был целиком на стороне Эльвиры: правительственный синдикат платил ему 28 песет в день, Муга же платил всем своим работникам не меньше пятидесяти.

Страсти бушевали и в других семьях: нашлись еще две отчаянные головушки, отважившиеся пойти в горничные, — дрожа от волнения, разодевшись как на крестины, они отправились наниматься на работу. А когда жена сказала Симону, что Муга зовет ее в поварихи, предлагая бешеные деньги — 75 песет в день, и что она согласилась, тот сказал — все! с него довольно: завтра они уезжают за границу, — и действительно, ушел из дому и пропадал где-то целые сутки. Из фарольских мужчин никто не захотел связываться с Мугой, зато в Сорте он без труда нанял мусорщиков, чернорабочих и садовника.

25 числа из Перпиньяна автобусом прибыли двенадцать туристов из Франции; на следующий день из Фигераса привезли немцев. В Фароле на них смотрели с нескрываемым любопытством. Иностранцы громко разговаривали, яростно размахивали руками, одеты были крайне легкомысленно. Деревенским это не нравилось. Туристы платили за каждую услугу и денег не жалели. Они зашли в кабачок выпить по стаканчику и, уходя, оставили чаевые. Алькальд и бывший у него в услужении дурачок буквально остолбенели. Чужого им было не нужно — деньги так и остались лежать на столиках, дожидаясь своих хозяев. Повстречав на улице иностранных дам, в большинстве своем не представлявших ничего особенного, молодые рыбаки — из чистой вежливости — пошли за ними следом. Дамы смущенно хихикали, по были явно польщены таким вниманием.

Готовя гостиницу к открытию, Муга проявил незаурядную фантазию. Вдоль веранды расставили кадки с цветами; в полутьме беседок, увитых плющом, таинственно светились китайские фонарики. После обеда включили радиолу. Музыка была так себе — заурядный послевоенный хлам, лишенный и мысли, и национального колорита: среди испанцев уже не оставалось настоящих музыкантов. Публика, однако, пришла в восторг. Тяжелые пасодобли и пьяный гитарист — истязатель медведей — это была та Испания, которую искали иностранцы.

Туристы были народ недалекий и невзыскательный.

Муга их сразу же раскусил. Но испанец, даже стараясь идти в ногу со временем, все равно остается испанцем. Было еще чему поучиться. Кудрявый виноград и мерцающие фонарики не могли скрыть от взора туристов жуткого строения — это был тот самый дом, который старый Кабесас строил в одиночку всю свою жизнь. Вид, открывавшийся с другого конца веранды, также не радовал глаз: прямо напротив гостиницы находилось заведение коновала — древняя стена со станком для холощения жеребцов. В Фароле лошадей не держали, но коновалу почему-то приглянулась рыбацкая деревня, и он жил в хибаре с видом на море. Сортовские частенько обращались к его услугам. Кастрация жеребца — дело тонкое и спешки не терпит: после основной операции требуется все аккуратно подрезать острой бритвой. Однажды, вскоре после того, как туристы разместились в гостинице, Муга сидел на веранде и наблюдал за работой коновала. Со стороны казалось, что созерцание работы непревзойденного мастера доставляет ему несказанное удовольствие. Вдруг его окружила толпа испуганных и возмущенных клиентов.

Пришлось Муге идти к алькальду и объяснить: нельзя, мол, выставлять напоказ иностранцам все теневые стороны нашей жизни. В тот же день стену сломали, коновалу отсчитали 5000 песет и посоветовали подыскать для своего промысла более подходящее место.

Чего только не делал Муга, чтобы позабавить своих клиентов. Не прошло и нескольких дней, как он устроил им «гала-ужин под открытым небом». На улице у гостиницы были накрыты столы. Деревенским по традиции и по складу характера не пришелся по нраву этот ужин, обернувшийся вскоре вульгарной попойкой. Столы ломились от яств, шампанское, оказавшееся, впрочем, сладенькой шипучкой, текло рекой. За псевдошампанским последовало самое настоящее бренди; шум и гам стоял до глубокой ночи. Хотя настоящего голода в Фароле тогда и нс было, кое-кто из деревенских все же ел не досыта, и им обидно было видеть, как туристы скармливают кошкам кушанья и во сне не снившиеся рыбакам. А сколько хорошей еды по окончании пиршества было просто выброшено на помойку!

Алькальд намекнул Муге, что рыбаки не позволят обращаться с собой, как с африканскими дикарями: не надо беспрестанно их фотографировать, не надо лезть в их личную жизнь, не надо мешать им заниматься своим делом. Он уже передал туристам, чтобы те не вздумали совать рыбакам деньги за то, что они позволили себя сфотографировать, — это форменное оскорбление. И вообще, вести себя туристы не умеют — на берегу вытворяют такое, что не приведи бог увидеть.

Муга пообещал написать объявление: дескать, уважаемые гости, просим вас соблюдать местные обычаи и не лезть в лодку в обуви на кожаной подошве. Не лишним было бы попросить, чтобы они не справляли малую нужду ни на пляже, ни в море, по написать такое объявление Муга не отважился.

Внес свою лепту в дело развлечения туристов и дон Альберто — требовалось что-нибудь этакое фольклорное, и он, скрепя сердцем, поехал в Фигерас искать артистов, которые умели бы плясать сардану. Сардана считалась национальным танцем Каталонии, по дону Альберто она была не по душе: изобрели ее лишь где-то в 1890-м, в деревне вплоть до недавнего времени она была неизвестна, а в городах ее танцевали лишь машинистки да приказчики универсальных магазинов.

Нельзя сказать, чтобы представление прошло с большим успехом. Танцы всем понравились, туристы много фотографировали, даже разучивали самые простые на. Однако далеко не все чувствовали себя уютно: кое-кого пугали облезлые, полуживые от голода сортовские собаки. А тут еще, по недосмотру организаторов, появился погонщик со своим мулом, и тот, как обычно, опорожнился перед кабачком, в нескольких ярдах от веселящихся туристов. Какой-то француз, нагнувшись к дону Альберто, показал сначала на танцоров, потом на мула и собак и, посмеиваясь, сказал: «Ну что, миф и реальность?»

Муга слов на ветер не бросал: в Паламосе он нанял рыбацкий баркас, и нанятая им команда пригнала его в Фароль. На следующий день туристы поехали на пикник, на дальний пляж. Четверо отдыхающих пошли гулять в лес, заблудились, проплутали несколько часов, а когда вышли на берег, то увидели, что баркас уже ушел. Об этом стало известно в деревне. Рыбаки стали совещаться: туристов было жаль, и, хотя между деревенскими была договоренность никого в лодки не брать, все поняли, что негоже бросать людей в беде.

Рядом оказался молодой рыбак по имени Хордано.

Делать ему было решительно нечего — все дела на сегодня переделаны, — и он согласился — раз уж так вышло — съездить за бедолагами. Путь был неблизкий.

Две французские парочки не знали, как его и благодарить. Они угощали его бутербродами из своих кулечков, и Хордано из вежливости не стал отказываться.

Затем возник вопрос о вознаграждении. Хордано наотрез отказался принять деньги, однако и французам настойчивости было не занимать — в конце концов Хордано надоело препираться, и он взял предложенные ему сто песет. Когда он рассказал об этом рыбакам, те выслушали его с тяжелым сердцем, мрачнея на глазах: дурной пример мог оказаться заразительным.

А вечером алькальд застукал своего мальчишку, когда тот прятал в карман чаевые — десять песет. «Я-то плачу ему двадцать песет в день, — сказал алькальд. — Куда ж мы идем?»

Покатав туристов, трое лодочников из Паламоса заглянули — в кабачок. Извинившись, что встревают в чужую беседу, они подсели к фарольским и заказали всем по стаканчику. Совесть у них была нечиста, и они спешили оправдаться. «Рыбу-то мы как ловили, так и ловим, — сказали они. — Каждую ночь ставим сети. Работы, конечно, поприбавилось, но денежки идут. Так что подумайте как следует».

Присмотревшись получше к туристам, фарольские поняли, что народ они, в сущности, неплохой. Конечно, разговаривают слишком громко — скорее всего, сами того нс замечая, — вести себя не умеют, валяют дурака, напиваются, милуются на людях, бранятся при всех.

Но, с другой стороны, люди они простые, неспесивые, дружелюбные, не в пример горожанам, приезжающим сюда на выходные, — о других своих соотечественниках жители Фароля по имели ни малейшего понятия, так что сравнение выходило не в пользу испанцев. Относиться к туристам стали лучше, дело шло к полному взаимопониманию, но настало время расставаться. Провожали туристов чуть ли не со слезами на глазах.

К удивлению рыбаков, оказалось, что двое иностранцев решили задержаться. Это были немцы, молодая парочка. До этого их было не видно: они избегали лодочных прогулок, праздничных ужинов и танцевальных представлений в Сорте. Было им лет по двадцать. Оба были на редкость хороши собой. Девушку звали Митци. У нее было бледное лицо и белокурые волосы — казалось, она сошла с картины прерафаэлитов. Красота ее сводила рыбаков с ума. Однажды вечером я сидел с ними в кабачке за одним столиком, и мы немного поговорили по-испански. Девушка молчала, изредка улыбалась. Лицо ее было поразительно бесстрастно — испанцам это нравится, но меня куда больше влекла яркая, живая красота Са Кордовесы или Марии-Козочки. Митци запустила пальцы в струящийся шелк своих волос и, как индийская танцовщица, поводила глазами из стороны в сторону, поглядывая на окружающих.

Клаус — то ли муж, то ли друг, я в этом так и не разобрался — смотрел на нее неотрывно. В кабачке уже сидел цыганенок и бренчал на гитаре; в конце каждого номера Клаус лениво хлопал в ладоши. Незадолго до полуночи немцы встали и ушли.

Было ясно, что возвращаться на родину они не торопятся — с собой у них была маленькая палатка. Они поставили ее милях в двух от деревни, на клочке пляжа, с трех сторон окруженном скалами. Их образ жизни вызывал у фарольских неуемное любопытство — до этого палаток им видеть не приходилось. Почти все молодые рыбаки по уши влюбились в Митци и, сгорая от ревности, люто ненавидели Клауса. Кое-кто повадился слоняться по берегу вблизи палатки, другие прятались в лесу и подглядывали за парочкой. Алькальд к этому отнесся с большим неодобрением, о чем и заявил рыбацким старшим. Впрочем, что тут можно поделать, никто не знал. «Не о том наши парни думают», — сказал алькальд.

Все решили, что немцы сильно поиздержались. Время от времени они заходили в деревню или в кабачок, где молча сидели за стаканчиком пало. Рыбаки пытались их угощать, но они качали головой, хотя рыбу с благодарностью принимали. Неподалеку от берега находилось несколько хуторов, и стало известно, что они заходят туда купить чего-нибудь съестного. Крестьяне, случалось, неделями ничего не видели и изнывали от тоски и одиночества. Новые люди были им в радость, и они за бесценок, а то и вовсе даром, снабжали их всякой нехитрой снедью.

Ежедневно два наших гражданских гвардейца, закинув винтовку за спину, держась плечо к плечу, обходили свой участок — деревню и ближайший берег.

У палатки они устраивали привал и вступали в разговор с немцами. Однажды они предупредили девицу, чтоб она поостереглась разгуливать в бикини и чем-нибудь прикрылась.

Примерно через неделю после того, как немцы разбили палатку, гвардейцы решили проверить у них документы. На месте оказалась лишь девица: убедившись, что паспорт у нее в порядке, гвардейцы сказали, чтобы их ждали на следующий день — придут, мол, разобраться с ее мужем. Но и на следующий день Клауса не было. Девица, не выказывая никаких признаков беспокойства, сказала, что Клаус где-то пропадает с позавчерашнего дня, а паспорт у него, наверно, с собой. Она пригласила их в палатку, и они пошарили в его вещах. В рюкзаке оказалось всякое барахло, в бумажнике — семейные фотографии и несколько песет. Девица заявила, что деньги принадлежат ему.

Оказалось, что за день до того Клаус ночью вдруг встал и вышел — по нужде, надо полагать. Митци повернулась на другой бок и опять заснула, а когда утром проснулась, увидела, что его нет. Неужели ее это не удивило? — спросили гвардейцы. Еще как, ответила она небось волноваться стала? Да что тут волноваться? С Клаусом такое бывает, человек он неуравновешенный. Но как она полагает — он вернется? Не исключено. Испанцы народ бесстрашный, но эмоциональный.

Гвардейцы сказали алькальду, что такой спокойной женщины в жизни не видывали. Может, они поскандалили? Нет, они никогда не скандалят. Ну разве повздорят иногда. А так — нет. Ах, да, — в ту ночь, когда исчез Клаус, она, кажется, слышала чьи-то голоса: впрочем, сказала она, может быть, это ей приснилось.

Гражданские гвардейцы велели Митци собирать вещички и препроводили ее в деревню. Муга, не сводивший с нее глаз, предоставил ей бесплатную комнату в своей гостинице. Гвардейцы, алькальд и несколько доброхотов прочесали всю местность вокруг бывшего лагеря. Никто не знал, что нужно искать. На песке виднелись какие-то следы — похоже, на берег вытаскивали лодку; в густых зарослях можжевельника нашли какие-то непонятные тряпки. Больше ничего обнаружить не удалось.

Через несколько дней из Фигераса прислали унтерофицера, и он новел дознание по всем правилам: допросил Митци, вместе с пей отправился на место происшествия и набросал план, который приложил к протоколу. Местные полицейские беспокоились, не наврала ли им Митци, но унтер отвел это подозрение как необоснованное. Митци вернули паспорт, а на следующий день Муга отвез ее в Фигерас и посадил на поезд, идущий в Германию.

А еще через несколько дней Муга справлял именины. По такому случаю он выставил деревенским бочонок «аликанте». Его привезли в кабачок, чтобы алькальд распределил все по справедливости. Вино было мягкое, ароматное, с легким привкусом миндаля; рыбаки, привыкшие к густому, приторному пало и к той кислятине, что им поставлял Сорт, никогда в жизни не пили ничего подобного. На каждую семью вышло по литру, а всем заглянувшим в этот великий день в кабачок вино отпускалось бесплатно. Рыбацкие старшие и несколько других твердокаменных фарольцев с презрением отвергли подачку, мелкая же шушера не заставила долго себя упрашивать: вечер еще не кончился, а кое-кто из молодых парней был уже пьян в дым.

На той же неделе по деревне распространился слух, будто бы в ту ночь, когда пропал Клаус, Митци изнасиловали. Алькальд переполошился: если прознает полиция, хлопот не оберешься. Он стал выяснять, кто распускает эти слухи. Выяснилось, что некий Тиберио Лара, ничем не примечательный молодой парень; впрочем, следует отметить, что он первым из деревенских ребят получил столь громкое имя — в те дни Бабка преклонялась перед доблестью императора Тиберия.

Алькальд послал за Тиберио, стал разбираться, что к чему, пригрозил позвать гвардейцев, и парень сознался. На именинах Муги он в кабачке нарезался вместе с сыном Кабесаса Педро, которого все в деревне звали Папенькиным Сынком: он сидел на шее старика-отца. Педро, девятнадцатилетний лоботряс, привык к дармовщинке и работать не хотел ни в какую.

Денег у него отродясь не было, нить он не привык, и два стакана дармового вина доконали его. Вместе с Тиберио они выползли из кабачка, и он понес какую-то ахинею: будто бы он три ночи прятался в лесу, все следил за палаткой и наконец дождался — девица с фонариком вылезла из палатки и пошла в лес: он замотал лицо платком, побежал за ней, догнал, подмял под себя и изнасиловал. Сделав свое дело, он отпустил ее, думая, что она тут же и убежит, но она никуда не побежала, и он пошел по второму разу — она не сопротивлялась. Так вот они и развлекались в зарослях можжевельника, но вдруг кто-то осветил их фонариком. Он вскочил и оказался лицом к лицу с Клаусом, выхватил нож, но тот сказал ему: «Не трожь меня. Она твоя, делай с ней, что хочешь».

Алькальд не поверил — в жизни такого но бывает, просто у парня бродит кровь, вот он и выдумывает.

И их возрасте это дело обычное. Но на всякий случай он вызвал к себе старика Лару — в их семье царили ветхозаветные порядки: все домашние боялись его и уважали. По такому случаю старик одолжил у соседа шляпу и вместе с сыном, следовавшим в двух шагах, явился к алькальду. «Вы можете верить всему, что наболтал вам этот мерзавец, — сказал Лара, — но тогда вам придется верить всему, что вам ни скажут. Он негодяй и лжец». Принесли Библию, алькальд велел Тиберио взять ее в правую руку и произнести слова присяги. Парень испугался и тут же пошел на попятную: все это он, дескать, выдумал от скуки, решил немного поразвлечься. Отец влепил ему оплеуху и повел домой.

К этому времени мы с алькальдом стали закадычными друзьями. В средиземноморских странах подружиться с человеком легко: то он тебе чем-нибудь поможет, то ты ему, и глядишь — тебе уже выкладывают самое сокровенное. Алькальд частенько делился со мною своими заботами. С этим делом вроде бы покончили. Как и все государственные чиновники его ранга, алькальд хотел лишь одного: чтобы его поменьше трогали. Лишние хлопоты ему были ни к чему. Ну, допросит он Папенькиного Сынка, а что толку? Дойдет этот вредный слух до полиции — тогда всем несдобровать. И он сделал все, чтобы пресечь слух на месте.

Слава богу, дело удалось замять.

Ему удалось узнать, что Папенькин Сынок путался и с Са Кордовесой, и с Марией-Козочкой — да мало ли кто с ними путался? А так он парнишка спокойный, скромный, нелюдимый. Мы переглянулись — явилась тень Барроса: алькальд процитировал: «Остерегайся собак, которые не лают, и людей, которые сторонятся других». Он наполнил стаканы остатками «аликанте».

«А ну их, давайте лучше о чем-нибудь другом, — сказал он. — Тошнит меня от всех этих дел».

Глава 28

До конца года оставалось еще несколько месяцев, а самые мрачные предсказания уже сбылись. Баркас, разбитый штормом в прошлом октябре, в конце концов привели в божеский вид, по было поздно: сардина прошла, и улов в ту путину был еще скуднее обычного.

Поредели косяки златобровки, подевалась куда-то и другая рыба. Обычными стали набеги сортовских рыболовов. Им мало что удавалось поймать, но рыбу они всю распугали. Ушла барабулька — эта рыбешка, живущая на мелководье и питающаяся планктоном, шума не терпит. Начались случаи браконьерства — сортовские выбирали рыбу из чужих сетей, проверяли чужие переметы, опустошали садки, оставленные на ночь в море. Время от времени вспыхивали драки, а однажды пришлось вмешаться гражданской гвардии.

Свадеб в тот год не было, а число здоровых мужчин пошло на убыль. Один уехал в Аргентину, другой нанялся матросом на траулер, еще двое перебрались в Паламос, где, по слухам, занялись контрабандой сигарет.

Приехали еще две группы иностранных туристов; вторая была такой большой, что заняла всю гостиницу, пристройки, коттеджи, но места все равно не хватило: пришлось на скорую руку переделывать две усадьбы пробковых магнатов. Особой фантазией Муга не отличался — развлечения были все те же: праздничный ужин, народные танцы в Сорте, морские прогулки.

Баркас все еще нанимали в Паламосе, но оба раза лодочникам помогал кое-кто из фарольских, правда, потом им житья не было от решительных сторонников бойкота.

Между туристами и деревенскими возникло небольшое недоразумение: две иностранки, прибывшие без мужей, воспылали желанием поближе познакомиться с молодыми рыбаками. Как-то вечером Тиберио Лара заявился в кабачок в компании какой-то француженки — раза в два старше его. У женщины заказ алькальд принял, а у Тиберио — нет.

Мой сосед Хуан, к величайшему своему изумлению, обнаружил, что деревня потихоньку, полегоньку подстраивается под иностранцев. Хуану нравилось ловить на глубине, и в этом деле он стал непревзойденным мастером, таскал каких-то рыб кошмарного вида — уж и не знаю, как они называются, но вкус у них был отменный. Желающих отведать этой рыбки было хоть отбавляй, и нам с Хуаном — я рыбачил с ним уже год — никак не удавалось насытить местный рынок. Но тут Бабка посоветовала ему оставить свои затеи, далеко не забираться, ловить как все, на мелководье — здесь водится дорадо, камбала, лещ — вид у них будет попристойней, чем у его чудищ. Теперь ведь всю хуанову рыбу Бабка относит к Муге, а туристы — народ еще тот: им подавай рыбку поприглядней. А третьей группе туристов отведать местной рыбы так и ее удалось: Муга выписал для них с Атлантики мороженого хека — рыбу пресную и безвкусную.

Перемены, пусть и к худшему, пока не затронули самого уклада жизни рыбаков: в Сорте же устои сотрясались.

Мир Пабло Фонса рушился у него на глазах. Его среднего сына — изнеженного и женоподобного — арестовали в Фигерасе: он расхаживал в женском платье и даже устроился буфетчицей в какой-то ресторан.

Старик слег с сердечным приступом. Оправившись, он продал Муге остаток земли.

Муга пронюхал, что большинство мелких собственников не имеет никаких документов на право пользования землей. Наделы были маленькие, земля родила плохо — прокормиться со своего участка было невозможно, и стоило только поднажать, как крестьяне, не желая таскаться по судам, продавали землю Муге.

Грозить он не любил, действовал все больше уговорами. Цену давал хорошую и все дела с властями утрясал сам. Поля были — сам черт не разберет — клинья, полоски, но Муга, ничтоже сумняшеся, перепахивал чужие межи, прихватывая заодно и гектар-другой лежащих втуне залежных земель: у хозяев не было ни сил, ни средств распахать их. Муга вывез на поля удобрения, провел с гор воду для орошения — с марта по ноябрь не выпало ни капли дождя — о посадил одну картошку: она хорошо шла на мировом рынке. Убрали картошку — засеяли поля озимой пшеницей: нашлись покупатели и Италии, где из нее мололи муку для макарон. Бывшие хозяева теперь работали на Мугу. Всю свою жизнь они ели только рис, фасоль да кукурузную кашу. А что дальше будет? — спросили они. Ведь с картошки-то и ноги протянуть можно. А это уж их дело, сказал Муга. Он откроет в Фароле лавку, а там выбирай, что твоей душе угодно: мясные, рыбные консервы, супы — всего в избытке. Прошли времена, когда еда росла на нолях. Теперь ее покупают в лавках.

Крестьян ожидало светлое будущее.

Дон Альберто не хотел сдаваться без боя. Себе в союзники он выбрал дона Игнасио и твердокаменных рыбацких старших.

Доп Игнасио не мог простить Муге его настырность — теперь приходилось служить мессу в строго определенные часы, и про воскресные поездки на раскопки нечего было и думать. К тому же он разделял мнение дона Альберто о том, что в целом иностранцы оказывают на деревню пагубное влияние. Неделя-другая, сказал он мне, и деньги вовсе обесценятся: у Мути распоследняя прачка, самая убогая поломойка получают куда больше, чем искусный рыбак, убивший на овладение своим ремеслом лучшие годы жизни. А правы?

Иностранцы держатся просто, наш народ к такому по привык и непринужденное поведение гостей понимает превратно — дескать, раз они такие, то нечего с ними церемониться. Вы только послушайте, как разговаривают с ними наши лоботрясы, вроде Тиберио Лара.

Кстати, и бездельников у нас раньше не было. Конечно, французы и немцы тоже хороши — ни чести, ни достоинства. Впрочем, может быть, у себя на родине они держатся поприличней.

Рыбацкие старшие с ним согласились. Оип пообещали в лепешку разбиться, но пресечь злокозненные умыслы. Муги, выстроившего недавно кафе в псевдомавританском стиле, — перепившиеся гости, иностранцы и Мугина родня, горланили чуть не до утра. А с юнцами, которые под различными предлогами нарушают договоренность и катают туристов на лодках, они разберутся. И паламосским скажут, чтобы держались со своим баркасом подальше от Фароля.

Поездка в Сап-Педро-Манрике порядком измотала дона Альберто, и на несколько дней он слег. Но болеть было некогда: он оседлал свой «левые» и носился по округе, вербуя новых сторонников, готовясь к решительной схватке. Дон Альберто переговорил с Бабкой, но та уже знала, что почем, и дальше вздохов — «Что, подлец, вытворяет!» — дело не пошло. Алькальд был полностью на стороне помещика, но предпринимать ничего не собирался. Тут дон Альберто — обычно он выпивал свой утренний стаканчик не в кабачке, а на улице, за отдельным столиком — увидел, что русалку упрятали за занавеску. Он пришел в ярость. «А что делать? Пустить меня по миру ему ничего не стоит, — сказал алькальд. — Вот и приходится ему потакать».

Последний раз в этом году я пошел к дону Альберто — хотелось попрощаться со стариком, и так уж получилось, что в тот же самый день к нему пожаловали семеро пеонов — его старых работников. Они хотели с ним переговорить.

Стоял погожий день — уже не летний, но еще не осенний, и мы поднялись на крышу вкусить от его кристально ясной, хрустально звонкой красоты. Желтели на солнце последние несжатые полоски, тончайшей паутиной покрывавшие обнаженную черную землю, и с поразительной ясностью вырисовывались все мельчайшие детали изгороди, колодца, водопоя. Так прозрачен бывает воздух лишь высоко в горах. При желании можно было пересчитать листья на дереве, что росло в полумиле от нас. Ходил по кругу ослик, качая воду, и мы отчетливо слышали ритмичное постукивание водяного колеса — словно негромко тикают старые дедовские часы. По середине поля пролегала глубокая борозда, отмечавшая границу владения Муги — там все было пусто, голо: урожай сняли и землю перепахали.

По тропке к усадьбе шагали семеро пеонов — гуськом, держась на некотором расстоянии друг от друга.

Воздух был настолько прозрачным, что я видел каждый сучок на бревне, которое волочила за собой собака, увязавшаяся за ними. Мы спустились в гостиную. Старушка экономка завела граммофон и слушала «Продавщицу фиалок». Дон Альберто велел ей выйти.

«Боюсь, что бедняжка выжила из ума», — с грустью сказал он. Ласточки уже вывели птенцов, но продолжали лепить гнезда на стропилах дома, хотя они были им уже ни к чему; шустрые птахи сновали туда-сюда: окно для них всегда было открыто. Закроют его лишь тогда, когда последние птицы улетят за море. У дверей закричали: «Пресвятая дева Мария», и пеонов тут же впустили.

Пеоны стояли рядком среди кучек птичьего помета, сжимая в руках шляпы. У них были грубые, словно вытесанные топором лица — как и у всех местных уроженцев. Они избегали смотреть в глаза, заискивающе улыбались, но все их раболепие было обманчивым — я вдруг прочитал на их лицах выражение плохо скрытой враждебности и вспомнил сицилийских крестьян с картин Джованни Верджа — затаившихся бунтарей с косами в руках.

— С чем пожаловали? — спросил дон Альберто.

— Да вот, хотим переговорить с вами насчет дона Хайме — сказал один.

— Это насчет Муги, что ли? Ну, что ж с ним стряслось?

— Он попросил нас помочь ему.

— Короче говоря, зовет вас к себе работать. А вы — мои работники.

— Так ведь все убрали. Какая сейчас работа?

— Вот и сидите спокойно. Плата-то вам все равно идет. Что от вас Муге надо?

— Деревья рубить — мешают пахать.

— Вот что, друзья мои, — сказал дон Альберто. — Давайте-ка говорить начистоту. — Улыбка его походила на оскал. — Надевайте шляпы и присаживайтесь. В этом мире каждый думает о себе, и вы, наверно, не исключение. А теперь ответьте мне на такой вопрос. Вот подошло время обеда, вы садитесь за стол. Что вам подадут?

Пеоны замерли в неестественных позах на краешках высоких, похожих на трон стульев. Ответ по заставил себя ждать:

— Фасоль с хлебом, а по воскресеньям — рис.

— А кто вас кормит, как не я?

— Ваша правда, спорить тут нечего.

— А вот пойдешь к Муге, и станет он тебя потчевать мясом из банки. А корову ту зарезали десять лет назад. И хорошо еще, если зарезали, а ну как она сама околела от какой-нибудь заразы? Как, придется вам это по вкусу?

— Если это так, то радости, конечно, мало.

— Зачем же мне вам врать? А теперь вот что мне скажите. Зимой вы что делаете?

— Все больше сплю, ваша милость.

— А что еще вам делать? Все мы такие, у нас и поговорка про декабрь есть: «В печи пылает огонек — работник спит без задних ног». Встанешь, поешь, по нужде сходишь и опять на боковую. Что, не так, что ли? А денежки все равно капают. Идите, идите к Муге, он вам покажет, как надо работать-по двенадцать часов в день, будь то весна, лето, осень, зима — ему все едино. Не знаю, слышали ли вы, что он и сиесту для своих работников отменил… Ну, а теперь представьте, что ваши дочери и сестры разгуливают в брюках.

— Тьфу, и подумать противно.

— А вот пойдут они работать к Муге в гостиницу — и напялят штаны. Юбки, видите ли, носить неприлично: когда женщины моют пол, то заголяются, а мужчины на них смотрят. Думается мне, вы сами поймете, в чем тут истинная причина. Идите, идите к Муге в работники, он и до женщин ваших доберется, не стал бы я на вашем месте отпускать их из дому.

— Ни за что не отпустим.

— Я тут затеваю большое дело. Надо бы, конечно, с вами посоветоваться, да уж доверьтесь мне. Вместе пойдем на штурм новых высот. Батрак получает у меня 19 песет в день — платить больше я по закону не имею права. Но этот закон мы как-нибудь обойдем, и я округлю сумму до 25 песет. Теперь все ясно?

Батраки переглянулись, пробормотали, что да, все сомнения отпали, но особой радости на их лицах я не прочел. Они встали. Дон Альберто не захотел выслушивать благодарности и поспешил от пеонов отделаться. Эту схватку он выиграл, но впереди ждали новые битвы.

Мы с Себастьяном поехали на такси в Фигерас — он решил проводить меня. Посмотришь на нас со стороны — едут два записных весельчака: шуточки, прибауточки, беспечный смех. Но на сердце у нас кошки скребли, жаль было расставаться. Тогда мы наперебой принялись вспоминать всякую всячину из нашей рыбачьей жизни — тут было, о чем поговорить. Сколько рыбы мы переловили! Как красивы морские глубины!

А ведь никто здесь их не видел и вряд ли когда увидит.

Там все осталось, как во времена Одиссея, и никто не потревожит покой их обитателей. А как нам повезло весной с кальмарами! И мы сговорились в будущем году заняться ими всерьез.

Но если не считать того памятного случая, сказал Себастьян, жизнь в этом году была, в общем-то, невеселая. Уж больно это приятно — ловить кальмаров.

А своя работа ему постыла, потому что требовала одного только старания. Они строят коттеджи для туристов. Понавезли им дверей, окон, труб, унитазов — все готовое, все одинаковое. Только и остается, что поставить все на место. И так коттедж за коттеджем. Тоска смертная. Конечно, кальмаров ловить — работа тоже однообразная. Но там все же соображать надо и сноровку иметь. Нет, никогда не забудет он той ловли.

Мы въехали в лес. Кора змеиной кожей сползла с деревьев, и они стояли совсем голые, белея мертвой древесиной. А вот и опасный поворот. Здесь дорога обрывается в пропасть, и когда-то помещики в этом месте рванули динамитную шашку, дабы оградить своих крестьян от наездов чужаков. Теперь дорогу расширили — второй раз за последние два года, — повесили предупреждающий знак и установили ограждение — бетонные блоки, выкрашенные, как и полагается, в черно-белый цвет.

Разговор зашел о переменах и о будущем. Как ни бился Себастьян, дела у него шли неважно. Эльвира бросила работу в гостинице после того, как один немец, которому она стелила постель, подошел к ней и стал совать сто песет, весьма недвусмысленно давая понять, что от нее требуется. Эльвира в слезах прибежала домой, а Бабка закатила Себастьяну скандал, снова обвиняя его в бессилии и бесплодии, кричала, что он готов закрыть глаза на то, каким способом зарабатывает его жена деньги.

Деваться, однако, было некуда: без Бабки им пока было не прожить. Работу строители могли получить только через подрядчика, и им шла установленная плата. Себастьяну надоело, что как ни старайся, больше не заработаешь: придется, наверно, искать другое место. Дело предстояло серьезное, он предпочитал об этом не распространяться, пообещав написать, когда с работой станет ясно.

Но все, как он сказал, не так уж плохо. Пережили тяжелый год, а дальше должно быть полегче — все так считают. Конечно, в гостиницу Эльвира больше по вернется, но ей предлагают работу в прачечной, почему бы туда не пойти? Все рыбаки уверены, что голодные годы кончились, весной надо ждать сардину, и все уже готово для мартовской путины — починили второй из трех разбитых баркасов. Он считает, что Бабка потому-то и злится, что рыбы стало меньше и торговля ее чахнет, а станут уловы погуще — она оттает, и жить ему станет полегче. Опять зашла речь о перемене работы, и вновь он ничего определенного не сказал. Если что-нибудь подвернется, то в апреле возьмет расчет и выкроит себе недельку-другую. Вот тогда и половим омаров.

На этой радостной ноте и закончилось наше прощание. С часовым опозданием, громыхая на стрелках, на вокзал Фигераса прибыл почтово-пассажирский, битком набитый кормящими матерями, плачущими детьми и крестьянами, везущими в клетушках кур. Тут же налетели продавцы лотерейных билетов, торговцы черствыми бутербродами и лимонадом, имеющим цвет разбавленной крови. Из каждого окна высовывалось по двадцать-тридцать человек, они простирали руки, как бы моля о спасении. Половина тех, кто заполнял перрон, никуда не ехала: эти люди пришли сюда посмотреть, как приходят и уходят поезда, поговорить с пассажирами — свисток кондуктора положит конец этому мимолетному знакомству.

Это была моя Испания. Я узнал и полюбил ее, так же как узнал и полюбил Себастьяна, этого худого человека с грустными глазами, поэта, не писавшего стихов, безоружного бойца, побежденного, но не сдавшегося; жившего впроголодь и многого от жизни не ждавшего — было бы только чуть побольше хлеба. Он во многом был для меня живым воплощением своей страны.

Появился дежурный с огромными часами в руке.

— Отправляемся, господа, отправляемся. Просим пассажиров занять свои места.

Я поднялся в вагон, прошел в купе и, протиснувшись к окошку, помахал Себастьяну рукой.

— До следующего года.

— Если господу будет угодно.

— Конечно же, будет.

Мы переняли Бабкину привычку все решать за господа бога.

Стоило мне сесть, как крестьяне тут же принялись совать мне всякую снедь.

Третье лето