– О май френд, хаур а ю?
– Ответь ему, Тарасова, что он хочет? – беспокоится Григорук. Она стоит рядом с пальмой, почти такая же длинная, ветер рвет на ней воланы, а на пальме листья. Отца певиц уронили в бассейн, и он вылезает в мокром пиджаке, разочарованно вытаскивает из кармана мобильный, модели хихикают, миллионер накидывает на папу халат.
Григорук дошла до кондиции и ругается на русском с официантом:
– А я тебе говорю, арабская морда, ты больше лей! Джину, джину! Не воды. Ну везде наебывают!
По каньону Григорук бредет, как сама говорит, «на каблуку» – и ей тяжело.
– Водички тут негде купить? – спрашивает она гида Ахмада. Вокруг пустыня и раскаленные камни. Ахмад, крупный египтянин килограммов ста тридцати, с чувством ловит Григорук, которая с воплем скатывается в расщелину. Меня он не ловит, видимо, у меня отрешенный вид.
– Пачиму подруга такой? – спрашивает он Григорук.
Григорук крутит у виска.
– А, дурное! Влюбилась, а у того жена и дети.
Ахмад оживляется:
– У нас можно второй жен. Главное – деньги быть, калым, золото. Можно жить второй жен!
Григорук говорит мне:
– Видишь! А я тебе что говорю! Твой этот мусульманин тебе глаза пудрит, а потом раз – и будешь сидеть в парандже и тапочках.
Вечером Григорук бурчит: пойду пройдусь. Приходит лирическая. Сообщает:
– Та в автобусе чуть-чуть поцеловались.
Я смотрю на розовую гору, как она медленно гаснет в черноте ночи.
Я не могу воткнуться в его спину носом, не могу даже обхватить, как все влюбленные во сне. Но если/когда он остается – тоже нельзя. Если положить руку на его лопатку, он повернется. И, уже совсем одуревшие от друг друга, мы станем смотреть, не отрываясь, истончаясь и коченея смотреть. А потом и не только смотреть, и не только, и не только.
Память об этом здесь – убивает.
Страшно, потому что мы можем раствориться друг в друге. А я не имею права – на «растворимся». Надо оставаться в рамках себя и оттуда устало смотреть. Истончаясь и коченея – одной.
Он пахнет фланелькой. Все равно, даже голый, пахнет фланелькой – мягким воротничком прилежного мальчика, детским материалом, ворсистым, покорным в сгибе как замша. Материалом пижам и ночных сорочек, халатов для детского сада и фартушков для уроков труда. Мальчуковых рубашек для хора. Ползунков и чепчиков. С молочным, как детское темя, запахом. Даже странно, чтобы взрослый мужчина так пах.
Я – глагол первого лица единственного числа – тебя, моя фланелька, моя бязь, ситец мой и мой мадаполам. Я бы могла тебя гладить вечно по круглой голове и дышать в затылок, если бы только… Когда бездетный человек погладит мягкий затылок ребенка – он ощущает чувство незаконности в собственной руке. Так и здесь.
Я слышу этот запах, даже отодвинувшись от него далеко. Я чувствую его, даже окунув нос в подушку. И вот я засыпаю тяжело, как одурманенный олеандрами король-эстет, пожелавший свести счеты с жизнью сладостью экзотического цветка.
Ночь. Розовые цветы олеандра пахнут как тлеющие благовония.
Григорук спит, я вышла во двор. Ужасно хотелось танцевать под звездами: включила в айподе Lucy in the sky – и хотела было отжечь по подсвеченными фонариками дорожкам, но благоразумие победило. Над темным пляжем, где стоят пляжные грибы, сияет детская площадка-пиратский корабль – огромный, с украшенными мачтами. Созвездия все перевернуты. Месяц висит как символ ислама. Вижу, как в море падают три звезды.
Днем. В ресторане подают гриль. Гриль пахнет, но его не дают.
– Мясо скоро? – спрашивает с тоской русский.
– Мяса-мяса! – ласково отвечает официант.
Официанты тут по лицу знают, кому сказать бон джорно, кому добрийдэн.
В будке над пляжем как судья на матче сидит спасатель, лицо его хмуро. Как только русские туристы, раскинув руки, бегут навстречу кораллам, а заодно травматологу, он зверски свистит. Свет лежит чешуей на воде, воду взрезает черный рукав водолаза. Прошли две девушки в персиковых бикини, одинаковой формовки тела, только у одной тело раскрытое, знающее себе цену, у другой зажатое, занятое внутренним.
Григорук говорит:
– Забрала с ресепшна деньги и кольцо. Та на фига мне этот цирк. В номере надежнее.
Она плавает по полчаса, медленно, с достоинством.
– Людочке надо сбрасывать, – говорит, стоя надо мной, сверкая телом и оттягивая кожу на бедрах. – Тебе бы тоже не мешало. – Оглядывает меня критически. – Животяускас наела – мама, не балуйся!
– Пойду возьму бухаускас. – Возвращается с египтянином, который несет зонтичный коктейль. Он смотрит на Григорук подведенным черным глазами и говорит:
– Красивий.
Григорук где-то натырила физалиса, выкладывает гору на поднос и говорит:
– Закусяускас.
Я вдруг начинаю рыдать. Григорук растерянно обнимает меня и качает:
– Все пройдет, все пройдет… Ну что ты как маленькая…
Порыдав, я иду плавать и все стирается: горечь и слезы, и теплая вода.
Уходя с пляжа в детстве, всегда остро чувствовал, что сегодня купаешься последний раз. Прощался с морем, гладил его, увещевал, договаривался. Говорил: до завтра. Море, море, мой дружок, зачем сбиваешь меня с ног? Ну и не вытащить при этом было, такое было горе – в последний раз купаться.
Камень воткнулся в мое колено, как айсберг в титаник – быстро и сокрушительно. А с виду был такой безобидный круглый камень, в Крыму такие только соскользнут и обдерут кожицу. Этот прям раскроил. Дыра глубиной в сантиметра полтора. Меня это потрясло: вот была целая нога, и вот нога нарушенная. Так о хрупкости человеческого существа и задумаешься.
Дело было даже не на коралловом рифе, а в Соленом озере. Это такой водоем, сообщенный с морем. Скала посередине. На ней ступенечки – залезать. Не то что бы какое-то запрещенное место.
Потом плыла к берегу, зрелищно истекая и опасалась мурены. Иду – мелодрама. Песок белый, кровь капает. Арабы делали страшные глаза, итальянцы всплескивали руками. Русские переносили мое страдание стоически.
Григорук со стаканом в руке стояла возле холодильника, когда я, затыкая трусами рану, окровавленная зашла в номер.
– Ебать-копать! – сказала Григорук и опустила стакан.
Она бегала, что-то орала, нашла в чемодане страховку и потащила меня в медпункт. Там долго ругалась.
– Я тебе сейчас заполню! Я тебе так заполню, арабская ты морда! Человек кровью истекает!
Григорук в операционную не пустили. Я слышала, как она бесновалась в приемном покое.
В раздетом виде или даже в купальнике я вызываю умиление у мужчин. Даже жалость. Я неспортивная. На днях тренер смотрел, как я таскаю гантели, и на лице у него была боль. Он предложил заниматься бесплатно.
Египтянин-врач с нежностью посмотрел на мой шрам от перитонита.
– Слип энд донт край, – говорит египтянин. Надо быть честной: я всплакнула, но даже не от боли, а от страха, глубокий порез, кожа разошлась как земная кора от тектонических сдвигов, в разрезе видны беловатые слои и что-то малиновое светится. Потом пришел ассистент, похожий на средневекового горбуна. Так вот: горбун налег от усердия на мою вторую, здоровую ногу.
– Будешь пить антибиотики и приходить ко мне на перевязки через день, – сказал в конце врач.
Мне наложили семь швов, повязка на полноги.
Когда мы дошли до кадки с пальмой у входа, повязка сползла. Вернулись, врач стал хохотать.
– Ржет он, – сказала Григорук в сердцах. – Пластырь налепить не может, пидораускас.
Плавать нельзя, в СПА нельзя, на танцы под пальмами – тоже нельзя. Лежу как бревно. Умолила Григорук уехать в Каир – там как раз Ахмад экскурсоводом. Она долго тянула волыну – не может же она бросить дитя, то есть меня. Зачем-то оставила мне флягу с текилой. Я полежала на пляже. Смотреть на купающихся было невыносимо. В номере убирали и посреди комнаты зачем-то стоял козляускас. Люду, говорит, ищу, она хотела у меня интервью взять. Я пожала плечами, папаша помялся и ушел.
Приехала Григорук, говорит:
– Та, большой город, все бегают, машины ездят – кошмар! Ходили в музей духов: вонючки! Экскурсия – не фонтан.
Про Ахмада ни слова. Прихорошилась, опять ушла. Я легла на кровать: и душа, и нога болели.
Розовая гора. Когда мне совсем плохо, я смотрю на розовую гору. Розовая гора не дает мне покоя. Это символ будущего. Когда я здесь все выпью, со всеми познакомлюсь, с кем суждено, перестану работать в редакциях и мне станет совсем все равно, что думают обо мне, машетарасовой, девушке с колонками и статьями, – я там поселюсь. Это, как вы понимаете, фантазия. Аллегория.
На розовой горе – как на луне – есть свои тайны. Почему там не строят? На горе нет ни дорог, ни людей. Она разрезана линиями, и в сумерках они то синеют, то становятся лиловыми. Иногда гора гаснет как выключенная лампа и сливается с мерцающим морем. Иногда наоборот – горит на солнце. Иногда она похожа на песочный торт, иногда – на кусок льда.
Я хочу убежать туда, чтобы ничего не решать. Потому что он говорит: я не могу уйти оттуда, но и ты должна быть со мной. Это достижимо, говорит он. Достижимое это вязкое и противное, и жена все знает, и не против и даже хочет познакомиться, мы должны быть честными, мы интеллигентные люди, а она хорошая, тебе понравится, она – золотой фонд человечества.
Боже, боже, если я скажу, какую загадку решаю, Григорук, ну вы понимаете, что она скажет:
– Наденет на тебя чадру и халат с карманами – и с приветом, дуся!
Поэтому единственный мой собеседник – розовая гора.
У Григорук украли перстень. Она побежала на ресепшн, обозвала их грязными арабами, добежала до виллы миллионера, прорвалась через секьюрити и ему сказала все, что думает. По-русски. Но он понял. Ему тоже самое «Эстония», видимо, регулярно говорит. Теперь Григорук ходит по номеру и пьет виски прямо из горла. Самые приличные слова, вылетающие из нее: «какого хера!» и «суки неприятные». Черные волосы стоят дыбом, еще чуть-чуть, она и мне вломит – за то, что не уберегла. Ахмад стоит по ту сторону двери и ждет, чтобы идти с ней в полицию. Ахмад – молоток.