Бегуны — страница 37 из 61

Эскалатор везет всех этих существ прямо в бездну, в пропасть, вот глаза церберов в стеклянных будках в конце лестницы, вот обманчивый мрамор и колонны, мощные статуи демонов — одни с серпами, другие со снопами. Мощные ноги, плечи гигантов. Тракторы — адские машины — волокут острые, зубастые орудия пыток, которыми наносят земле незаживающие раны. Везде стиснутые в толпе люди, панически, умоляюще воздетые руки, уста, открывшиеся в преддверии крика. Здесь совершается Страшный суд. В подземелье метро, освещенном хрустальными люстрами с их мертвенным желтым светом. Судей, правда, не видно, но повсюду ощущается их присутствие. Аннушке хочется вернуться, бежать наверх, против течения, но лестница не пускает, приходится ехать вниз, ничего не поделаешь. С шипением откроются перед ней пасти подземных поездов, засосут внутрь мрачные туннели. Но ведь бездна повсюду, даже на верхних этажах города, даже на одиннадцатом и семнадцатом, на верхушках шпилей, на кончиках антенн. Никуда от нее не скрыться, разве не об этом кричала, перемежая слова проклятиями, та сумасшедшая?

Аннушку шатает, она прислоняется плечом к стене. На ворсистом пальто остаются белые следы штукатурки, помазание стены.

Теперь надо пересесть на автобус, уже темно, Аннушка выходит наугад: из окна автобуса ничего не видно, мороз успел разрисовать его серебристыми веточками, — но она знает маршрут на память и не ошибается. Еще несколько дворов — Аннушка срезает путь, — до дома рукой подать. Но она замедляет ход, ноги не желают нести ее к цели, сопротивляются, шаги все укорачиваются. Аннушка останавливается. Задирает голову и видит, что в окнах их квартиры горит свет. Ее наверняка ждут, поэтому Аннушка трогается с места, но через минуту опять останавливается. Холодный ветер проникает сквозь ткань пальто, развевает полы, ледяными пальцами хватает за бедра. Его ласки — точно бритва, битое стекло. От холода по щекам текут слезы, ветру это на руку: есть повод пощипать ее лицо. Аннушка бросается вперед, к подъезду, но перед самой дверью разворачивается и, подняв воротник, торопливо идет обратно.


Относительно тепло только в большом зале ожидания на Киевском вокзале и в туалетах. Аннушка останавливается в нерешительности, когда мимо проходят дежурные милиционеры (они всегда шагают неторопливо, небрежно, чуть подволакивая ноги, словно прогуливаются по приморскому бульвару), притворяется, будто читает расписание, Аннушка сама не знает, чего боится, ведь ничего плохого она не сделала. Впрочем, милиционерам есть чем заняться — они безошибочно выуживают из толпы смуглых мужчин в кожаных куртках и их женщин в платках.

Аннушка выходит из здания вокзала и издалека видит, что закутанная по-прежнему топчется на своем месте, голос охрип от проклятий, собственно, и самих проклятий уже не разобрать. Хорошо — поколебавшись, Аннушка спокойно останавливается перед ней. Женщина замирает лишь на мгновение, похоже, она хорошо видит Аннушку сквозь тряпку, закрывающую лицо. Аннушка делает еще шаг вперед и оказывается так близко, что чувствует исходящий от женщины запах — пыли и затхлости, прогорклого масла. Та говорит все тише, наконец выходит из транса и умолкает. Теперь она не топчется, а раскачивается, словно не может остановиться. Женщины стоят друг перед другом неподвижно, мимо идут люди, но не обращают внимания, только один человек бросает взгляд в их сторону, все спешат, боятся опоздать на электричку.

— Что ты говоришь? — спрашивает Аннушка.

Закутанная цепенеет, от изумления перестает дышать, потом испуганно шарахается в сторону, к проходу вдоль забора. Аннушка идет следом, по деревянному настилу, под которым мерзлая грязь, — отстав на несколько шагов, не спуская глаз с ватника, мелко семенящих валенок. Она ее так не отпустит. Женщина оглядывается через плечо и пытается ускорить шаг, она почти бежит, но Аннушка молодая и сильная. И тренированная — столько раз она стаскивала вниз и коляску, и Петю, столько раз вносила наверх, если не работал лифт.

— Эй ты! — окликает Аннушка время от времени, но женщина не реагирует.

Они проходят через дворы, помойки и вытоптанные скверы. Усталости Аннушка не чувствует — обидно только, что потеряла сумку с цветами на могилу, но возвращаться не хочется, жалко времени.

Наконец женщина садится на корточки и пытается отдышаться. Аннушка останавливается в нескольких метрах от нее и ждет, пока та встанет и обернется. Ведь закутанная проиграла, ничего не поделаешь. В самом деле, она оглядывается через плечо, Аннушка видит ее лицо — женщина стянула вниз повязку. Глаза светло-голубые, испуганные, смотрят на Аннушкины сапоги.

— Чего ты от меня хочешь? Зачем за мной гонишься?

Аннушка не отвечает, у нее такое ощущение, будто она поймала крупного зверя, жирную рыбу, кита, и теперь не знает, что делать со своим трофеем, — бросить-то жаль. Женщина боится, видимо, от страха она растеряла все слова:

— Ты из милиции?

— Нет, — говорит Аннушка.

— Ну так что?

— Я хочу знать, что́ ты говоришь. Ты ведь все время что-то говоришь, я вижу тебя каждую неделю, когда еду в центр.

Теперь закутанная отвечает уже смелее:

— Ничего я не говорю. Отстань от меня.

Аннушка наклоняется и протягивает руку — помочь ей встать, но рука передумывает и гладит женщину по щеке. Щека теплая, мягкая, приятная на ощупь.

— Я не хотела ничего плохого.

Та сперва замирает, удивленная прикосновением, однако этот жест, видимо, заставляет ее сменить гнев на милость, женщина с трудом встает.

— Есть хочу, — говорит она. — Пойдем, тут недалеко есть киоск с дешевыми хот-догами, купишь мне чего-нибудь.

Они идут молча, плечо к плечу. В киоске Аннушка покупает две длинные булки с сыром и помидорами, поглядывая, чтобы закутанная не сбежала. Самой кусок в горло не идет. Она держит бутерброд перед собой, словно флейту, на которой вот-вот заиграет зимнюю мелодию. Женщины садятся на приступочку. Закутанная съедает свою порцию, потом молча забирает у Аннушки вторую. Она старая, старше свекрови. Щеки все в морщинках, бегущих наискосок, от лба к подбородку. Откусывает с трудом — нечем. Куски помидора выскальзывают, она еле успевает их подхватить, в последний момент, неуклюже, и тщательно засовывает обратно, между двух половинок булки. Одними губами отрывает крупные куски.

— Я не могу вернуться домой, — говорит вдруг Аннушка и опускает глаза. Она немного ошарашена собственными словами и только теперь с ужасом задумывается о том, что сказала. В ответ закутанная сперва что-то невнятно бормочет, затем, проглотив кусок, спрашивает:

— У тебя есть адрес?

— Есть, — отвечает Аннушка и говорит: — Кузнецкая, сорок шесть — семьдесят восемь.

— Ну так забудь его, — бросает женщина, не переставая жевать.


Воркута. Она родилась здесь в конце шестидесятых — блочные дома, которые теперь выглядят столетними, тогда только строились. Аннушка помнит их совсем новыми: шершавая штукатурка, запах бетона и асбеста, который использовали для теплоизоляции. Многообещающая гладкость плит ПВХ. Однако в холодном климате все старится быстрее, мороз разрушает плотную структуру стен, замедляет вечный круговорот электронов.

Аннушка помнит ослепительную белизну зим. Белизну и острые края затравленного света. Такая белизна служит лишь контрастом для тьмы, которой неизмеримо больше.

Отец работал истопником на крупной теплостанции, мать — в столовой, откуда всегда что-нибудь приносила, так что семья не бедствовала. Теперь Аннушке приходит в голову, что всех там точила какая-то странная болезнь — огромная, скрытая глубоко внутри тела, под одеждой печаль, а возможно, нечто большее, чем печаль, просто Аннушка не может подобрать точное слово.

Они жили на восьмом этаже девятиэтажной башни, одной из многих, но со временем, когда Аннушка подросла, квартиры на верхних этажах стали освобождаться. Люди уезжали в более благосклонные к человеку места — обычно в Москву, да куда угодно, лишь бы подальше, а оставшиеся спускались ниже, занимали пустые квартиры — потеплее, поближе к людям, к земле. Жить на девятом этаже во время долгой полярной зимы — все равно что зависнуть под бетонным сводом мира в замерзшей капле воды, в самой сердцевине студеного ада. Когда Аннушка в последний раз навешала сестру и мать, они обитали на первом этаже. Отец давно умер.

К счастью, Аннушка сумела поступить в хороший московский пединститут, который, к несчастью, бросила. Закончи она учебу, работала бы учительницей и, возможно, никогда бы не познакомилась с мужчиной, ставшим ее мужем. Их гены не соединились бы в гремучую смесь, из-за которой Петя появился на свет с неизлечимой болезнью.

Много раз Аннушка пыталась сторговаться с кем-нибудь — с Богом, Богоматерью, святой Параскевой-мученицей, со всем иконостасом, даже с целым миром — что бы это ни значило, — с судьбой. Я пойду вместо Пети, возьму на себя его болезнь, умру, пусть только он выздоровеет. Мало того — Аннушка бросала на чашу весов и чужие жизни: молчаливого мужа (пусть его там застрелят) и свекрови (пускай ее разобьет паралич). Но, конечно, никакого ответа на свои предложения она не получила.


Аннушка покупает билет и спускается вниз. Вагоны по-прежнему переполнены, люди возвращаются из центра в спальные районы. Некоторые засыпают прямо в метро. Их сонное дыхание оседает на стеклах облачками тумана, на них можно рисовать пальцем — неважно что, все равно картинка мгновенно исчезает. Аннушка добирается до конечной станции — «Юго-Западная», — выходит и останавливается на перроне, но сразу понимает, что поезд сейчас поедет обратно, тот же самый. Тогда она садится на свое место и теперь катается туда-сюда, потом, сделав несколько рейсов, переходит на кольцевую. Теперь она ездит по кругу, а ближе к полуночи возвращается на «Киевскую», словно домой. Там она сидит на перроне, пока какая-то грозная блюстительница порядка не выгоняет ее, потому что метро закрывается. Выходит Аннушка неохотно — на улице сильный мороз, но потом обнаруживает возле вокзала маленькую забегаловку: под самым потолком подвешен телевизор, за столиками несколько бесприютных пассажиров. Она заказывает стакан чая с лимоном, потом еще один, потом борщ, невкусный, жидкий, и, подперев голову рукой, погружается в короткую дрему. Она счастлива, потому что в голове ни одной мысли, никаких тревог, никаких ожиданий или надежд. Блаженное состояние.