Бегуны — страница 53 из 61

Наконец-то он нашел то, чего не заметил прежде. Куницкий снова закуривает, от волнения. Рассматривает таинственное слово, теперь оно станет его проводником, он пустит его по ветру, словно воздушный змей, и пойдет следом. — «Кайрос, — читает Куницкий. — Кайрос, — повторяет он, не совсем уверенный, что правильно произносит это слово. — Наверное, по-гречески, — думает он радостно. — Ага, по-гречески…» — и бросается к книжным полкам, но греческого словаря у него нет, только «Полезные латинские пословицы», на самом деле ни разу не пригодившиеся. Теперь он знает, что напал на след. И не может остановиться. Раскладывает фотографии вещей, найденных в ее сумке, хорошо, что он тогда их снял. Раскладывает ровными рядами, словно пасьянс. Закуривает еще одну сигарету и ходит вокруг стола точно детектив. Останавливается, затягивается, рассматривает снимок с помадой и карандашом.

И вдруг чувствует: смотреть можно по-разному. Одни люди видят просто предметы, полезные вещи, достойные и конкретные, сразу понятно, как ими пользоваться, чему они служат. А можно смотреть панорамно, в целом, тогда замечаешь связи между вещами, сеть взаимных отражений. Предметы перестают быть предметами, их назначение перестает быть существенно, это лишь видимость. Вещи превращаются в знаки, указывают на то, что отсутствует на фотографии, отсылают за рамки снимка. Нужно хорошенько сосредоточиться, чтобы выдержать этот взгляд, эту, по сути, милость, дар божий. Сердце у Куницкого колотится все сильнее. Красная ручка с надписью «Септолете» глубоко врастает в темный непостижимый смысл.

Это место ему знакомо, в последний раз он был здесь сразу после наводнения, когда вода уже почти сошла. Библиотека, почтенный «Оссолинеум»[136], стоит на берегу реки, обратив к ней свой лик, — это была ошибка: книги следует хранить на холмах.

Куницкий помнит эту картину: показалось солнце, вода спала. После наводнения осталось много ила и грязи, но кое-где уже убрали, и теперь библиотекари выкладывали на эти пятачки книги для просушки. Ставили полуоткрытыми прямо на пол — сотни, тысячи томов. В таком неестественном положении те напоминали живых существ — полуптиц-полуактиний. Руки в тонких латексных перчатках терпеливо разъединяли мокрые страницы, чтобы высушить отдельные фразы и слова. К сожалению, страницы увяли, потемнели от ила и воды, сморщились. Люди осторожно бродили между ними, женщины в белых халатах, словно в больнице, поворачивали фолианты к солнцу: пускай и оно почитает. На самом деле это была жуткая картина, какой-то поединок стихий… Куницкий стоял и смотрел ужасаясь, а потом, по примеру кого-то из посетителей, взволнованно принялся помогать.

Сегодня в этой библиотеке в центре города, прекрасно отремонтированной после наводнения, упрятанной в корпуса, стоящие вокруг двора-колодца, он чувствует себя неловко. Войдя в большой просторный читальный зал, он видит ровные ряды столиков, расставленных на корректном расстоянии друг от друга. Почти за каждым — склоненная, сгорбленная спина. Дерево над могилой. Кладбище.

Книги на полках демонстрируют людям только корешки: все равно как если бы людей, думает Куницкий, можно было увидеть только в профиль. Книги не манят цветными обложками, не хвастаются бандеролями, каждая фраза на которых начинается со слова «самый», нет, они дисциплинированно, словно солдаты, показывают только свои знаки различия: название и автор, ничего больше.

Вместо буклетов, плакатов и рекламных брошюрок — каталоги. Эгалитарность маленьких, втиснутых в ящики карточек вызывает уважение. Минимум информации, номера, короткая опись, никакого бахвальства.

Он никогда здесь не был. Во время учебы пользовался только современной университетской библиотекой. Подавал библиотекарше листок с названием книги и фамилией автора и через пятнадцать минут получал искомое. Но и туда он ходил не слишком часто, честно говоря, только в виде исключения, потому что бо́льшую часть текстов студенты ксерили. Это новое поколение литературы — эфемерная ксерокопия, текст без корешка, что-то вроде бумажного платочка, пришедшего к власти после отречения от трона платочков из ткани. Бумажные платочки совершили скромную революцию, ликвидировали классовые различия. Их используют только раз, после чего выбрасывают в мусорную корзинку.

Перед ним три словаря. «Греческо-польский словарь». Составитель — Сигизмунд Венцлевский, Львов, 1929. Книжный магазин Бодека, ул. Батория, 20. «Настольный греческо-польский словарь». Тереса Камбурели, Танасис Камбурелис, издательство «Ведза Повшехна», Варшава, 1999. И четыре тома «Греческо-польского словаря», под редакцией Зофьи Абрамович, 1962, Польское научное издательство. Там, с трудом, пользуясь табличкой с алфавитом, Куницкий находит нужное слово: κάίρός.

Он читает только то, что написано по-польски, латиницей.

1. «О мере» — подходящий размер, сообразность, умеренность, разница, значение. 2. «О месте» — живое, чувствительное место в теле. 3. «О времени» — критическое время, подходящее время, удобный момент, оказия, подходящий момент быстротечен, появившиеся нежданно, не использовать шанс, когда подоспел момент, помогать в беде, вовремя, если подвернется оказия, слишком рано, критические периоды, периодические состояния, хронологическая последовательность фактов, ситуация, положение вещей, обстоятельства, крайняя опасность, польза, прок, с какой целью? зачем тебе это нужно? где выгоднее?

Так утверждает один словарь. Теперь второй, более старый. Куницкий пробегает глазами мелкие строчки, пропуская греческие слова и спотыкаясь на устаревших конструкциях: «хорошая мера, подходящая, справедливая мера всех вещей, умеренность, подходящий и благоприятный момент (время, место) для действия, особо благоприятное дерзновение, миг вне времени и предшествующий времени, мгновение великого счастья. В древности говорили: Ты произнеси „Кайрос“ и смотри, что перед тобой откроется! Ино бо лето (χίσνΐς), ино же год (κάίρός)».

В самом новом словаре дают в квадратных скобках произношение: [kieros]. Кроме того: «погода, время, пора, какая погода? Теперь пора винограда, тратит время, время от времени, однажды, как долго? Давно уже нужно было».

Куницкий в отчаянии оглядывается. Видит макушки склоненных над книгами голов. Возвращается к своим словарям, читает предыдущее слово, очень похожее — отличающееся, собственно, всего одной буквой: κάίρίός. Здесь тоже много вариантов: «сделанный вовремя, меткий, результативный, смертельный, фатальный, решающий вопрос» и — «место на теле, где раны особенно опасны, всегда актуальное, вечное».

Куницкий собирается и идет домой. Ночью он находит в «Википедии» статью о Кайросе, из которой узнает, что это бог, древнегреческий, не из самых важных, полузабытый[137]. И что это открытие сделали в Трогире[138]. В тамошнем музее есть его изображение, поэтому жена и записала это слово. Вот и все, ничего больше.

Когда сын был маленьким, совсем крошечным, Куницкий не думал о нем как о человеке. И хорошо — поэтому они могли быть вместе. Человек же всегда далек. Куницкий научился ловко менять памперсы — пара движений, треск застежек-липучек, и готово. Он опускал его тельце в ванну. Мылил животик, потом нес его, закутанного в полотенце, в комнату, натягивал ползунки. Это было легко. Когда у тебя крошечный ребенок, можно ни о чем не задумываться, все очевидно и естественно. Прижимание младенца к груди, его тяжесть, запах — родной и трогательный. Но младенец — не человек. Человеком он становится, когда вырывается из рук и говорит «нет».

Теперь Куницкого беспокоит тишина. Что делает сынишка? Куницкий останавливается на пороге и видит, что ребенок сидит на полу среди кубиков. Он присаживается рядом и берет пластмассовую машинку. Катит ее по нарисованной дороге. Может, надо придумать сказку: вот, мол, однажды машинка заблудилась. Он уже собирается открыть рот, но тут мальчик вырывает у него игрушку и дает другую — деревянный грузовик, нагруженный кубиками.

— Будем строить, — говорит малыш.

— Что ты хочешь строить? — подхватывает Куницкий.

— Домик.

Домик так домик. Они делают из кубиков квадрат. Грузовик подвозит материал.

— А может, построим остров? — спрашивает Куницкий.

— Нет, домик, — говорит сын и ставит кубики друг на друга, как попало. Куницкий осторожно поправляет их, чтобы постройка не рухнула.

— А море помнишь?

Ребенок отвечает утвердительно, грузовик выгружает новую порцию строительного материала. Больше Куницкий не знает, что сказать, о чем спросить. Может, показать на ковер, сказать, что это остров, что они на острове и мальчик потерялся, а папа беспокоится, куда подевался его сынок? Куницкий так и делает, но получается не очень убедительно.

— Нет, — упрямится мальчик. — Будем строить домик.

— Ты помнишь, как потерялся вместе с мамочкой?

— Нет, — восклицает малыш и радостно бросает кубики на стройку.

— Ты когда-нибудь терялся? — снова спрашивает Куницкий.

— Нет, — отвечает ребенок, и грузовик со всего маху въезжает в только что возведенную постройку, стены рушатся. — Бум-бум, — смеется мальчик.

Куницкий терпеливо строит все заново.


Когда жена возвращается домой, Куницкий смотрит на нее с ковра, словно ребенок. Она большая, румяная от холода, подозрительно возбужденная. У нее красные губы. Она бросает на спинку стула красный (или, может, карминный, пурпурный) шарф и обнимает малыша. «Голодные?» — спрашивает она. Куницкому кажется, что вместе с ней в комнату ворвался ветер, холодный порывистый ветер с моря, бриз. Ему хочется спросить ее: «Где ты была?» — но он сдерживается.

Утром у него эрекция, и ему приходится отвернуться, ему приходится скрывать эти постыдные желания своего тела, чтобы она не увидела в них приглашения, попытки помириться, тяготения. Он отворачивается стене и священнодействует с этой своей эрекцией — бесцельной готовностью, напряженным побегом, — ни с кем ею не делится.