Бегущей строкой — страница 26 из 34

Бабушка была практична и верховодила в доме. Характер у нее был твердый, даже несколько деспотичный. Но были у нее маленькие слабости, которые оказались мне на руку. Мы с ней ходили в кино, обычно в «Россию», только-только тогда открытую, с небывало широким экраном. В день, когда мы смотрели «Гусарскую балладу», я могла погибнуть. Было очень холодно. После фильма мы, как обычно, пошли пройтись по Тверскому бульвару. Но быстро замерзли и решили погреться в кассах театра им. Пушкина (театра Таирова, как, конечно, говорила бабушка). Я прижала руки к батарее, как вдруг на меня рухнул большой кусок потолка, превратившись в груду обломков и засыпав все вокруг белой пылью. Бабушка в этот момент изучала афишу у противоположной стены. Она страшно закричала, кинулась ко мне, прибежали какие-то люди. А я даже испугаться не успела. И еще мы с бабушкой позволяли себе баловство: горячие пончики из автомата. Их продавали из окошка, через которое можно было видеть, как они выскакивают из металлической трубы. Потом пончики посыпали сахарной пудрой и укладывали в бумажный пакет, который быстро промасливался. Были они такими аппетитными, что моя чопорная бабушка с тысячью оговорок («Вообще-то, конечно, так делать неприлично, но их надо есть, пока не остыли») разрешала вцепиться зубами в сочное тесто прямо на улице. От своего балетного прошлого она долго сохраняла осанку и безуспешно воевала с моей сутулостью. Зарабатывала она на жизнь преподаванием вязания в двух Домах культуры и частной домашней группе. А кроме того, она шила на заказ корсеты-грации. Часто при мне приходили дамы для снятия мерок или подгонки по фигуре. Для мерок была специальная таблица, их снималось множество. Мне иногда доверялось заполнять под диктовку длинную таблицу с диковинными сокращениями, причем граф там было несколько десятков! В подмастерьях у бабушки трудилась домработница Лиза. Ей доверялись подсобные работы, например, выстрачивание до жесткости детали, прилегающей к животу и заменяющей теперешние эластичные «утяжки». Ткань (не помню – дамаст? мадаполам?) покупали по блату прямо на фабрике, наверно, ворованную, прямо в рулонах. С книгой я никогда ее не видела. Но на прогулках она частенько декламировала, видимо, с юности запомнившиеся стихи Игоря Северянина и на словах «И внимая Шопену, полюбил ее паж…» драматически понижала голос, что мне казалось очень изысканным.


В семье папиных родителей я провела раннее детство, а потом бывала, конечно, но не с такой ритуальной регулярностью. Как эти два дома были не похожи… Мне оба были милы именно своей разностью. Материальный, вещный мир одного и почти безбытный, наполненный звуками рояля и запахами масляных красок с палитры возвышенный мир другого. Много лет спустя кто-то сказал, что здесь прожили жизнь так, как будто не было советской власти. Так, да не так. Помню семейный рассказ о страшном сне дяди Сени, консерваторского профессора. Приснилось ему, что он потерял профсоюзный билет. И его прорабатывают, мучая нелепым вопросом: «А вдруг им воспользуется враг?» А однажды он принес с работы, как тогда говорили, ордер, дававший право на покупку дефицита – отрезов ткани на костюм. И они с братом – моим дедом-художником отправились их «отоваривать». По рассказам, обслуживал их немолодой продавец, возможно, из дореволюционных приказчиков. Он очень неодобрительно отнесся к тому, что ордер был не один, заподозрив в них спекулянтов. И произнес фразу, вошедшую в семейный фольклор: «Смотрите, дело может кончиться финалом». А еще я помню фотографии, как-то странно вырезанные – не по контуру фигур, – теперь-то я понимаю, почему людей могли вычеркивать из своей жизни…

В этой квартире жила тень моей бабушки, о которой я помнила только руки с картами. Она раскладывала пасьянсы, а для меня ставила карты домиком, и под этой треугольной крышечкой прятался маленький флакончик духов. Живой бабушкой стала вторая жена деда, замечательная переводчица с японского Вера Маркова, которую в доме звали Добрушкой. Но главным был дядя Сеня. Когда его не стало, меня, десятилетнюю, взяли на панихиду в Большой зал консерватории. Когда я увидела его в гробу, я рыдала так, что меня пришлось увести. Преступно мало я бывала в том доме – как теперь понимаю. Все обитатели этой квартиры были необыкновенными: и дед – прекрасный художник, поэт и философ, и папина сестра – знаменитая сказочница Софья Прокофьева, и мой двоюродный брат Сережа, ставший знаменитым антропософом. Но чем старше я становилась, тем больше давил на меня груз, тем выше рос комплекс неполноценности: никогда, никогда не подняться мне до моих предков! Более того, помню, как в подростковые годы велик был страх, что обо мне за спиной будут говорить, понимающе и снисходительно покачивая головой: «Ну бывает… Надо же, в такой семье»… или еще хуже – сакраментальное «Природа отдыхает». Как мне жаль ту давнюю девочку… К тому же мама была признанной красавицей – и тут беда. Диву даюсь, как удалось если не изжить, так преодолеть все комплексы. Но во многом это определило мою жизнь.

О роскоши творческой профессии, выбирая институт, я и не думала. Но червячок глодал. Моим любимым детским чтением были популярные исторические книжки. И я выбрала исторический факультет. Но не университета, в который, наверное, смогла бы поступить и на чем настаивали родители. Нет, я подам документы в пединститут, потому что там меня научат правильно обращаться с детьми, для которых я смогу такие книжки писать… В итоге детскую книжку я напишу через много лет и всего одну, а жизнь повернется неожиданно и счастливо… Как и должно, дело кончилось финалом.

Некруглая дата

Кто говорит, что на войне не страшно,

Тот ничего не знает о войне.

Юлия Друнина

Я ничего не знаю о войне, кроме того, что там было страшно… Я родилась после Победы, и Бог пока что упас от зрелища кровавой бойни. Есть, конечно, испытанный на собственном опыте животный страх перед темной подворотней или разгоряченной толпой, но это нечто иное.

Случилось так, что в 2005 году, когда вовсю гремели трубы приближающегося 60-летия Победы, мне впервые попали в руки фронтовые письма моего отца. Я не знала, что они сохранились. Под Рождество, придя из храма, остаток ночи и весь праздничный день я сидела над папкой и перебирала листки, которые казались необыкновенно красивыми: не пожелтевшими от времени, а будто специально тонированными, как модные сейчас фотографии цвета сепии. Мы бы сейчас назвали такую бумагу «оберточной», хотя наши дети такой тоже уже не помнят. Крупно – ВОИНСКОЕ. Политработники не упустили возможности наглядной агитации. Сверху – «Смерть немецким оккупантам!». А слева, слегка перекрытые синим штампом «просмотрено военной цензурой» никогда прежде не встречавшиеся строки:

Немецкие руки – в русской крови…

Родина требует – останови!

А вместо обратного адреса обезличенные цифры полевой почты. И так странно, что дом для него – 8-я Гвардейская армия, 1-й Белорусский фронт, 625-й отдельный мотострелковый батальон…


Я долго копила силы, чтобы вернуться к этим письмам, адресованным родителям и датированным 1945 годом, из Польши, Чехословакии, Восточной Пруссии, наконец, из Берлина, и только то и дело смотрела на открытку, которую положила под стекло письменного стола:


12 мая 1945 г.

Дорогие родители!

Война – кончилась!

Я – жив.

С приветом из Берлина

Сергей.


Мой отец, переводчик восточной поэзии Сергей Леонидович Северцев, умер летом 1991 года, как раз на сороковины пришелся августовский путч, и собравшиеся помянуть его родственники и друзья торопились домой, чтобы успеть до объявленного комендантского часа. А в 1945 году ему был двадцать один год, и он успел, как принято говорить, «пройти боевой путь от Волги до Берлина».

Отец не любил рассказывать о войне, но в День Победы надевал награды. Он возил на грузовике снаряды, поэтому после войны ни разу не сел за руль. Я не могу объяснить, почему не день его рождения и не дата кончины, а именно Девятое мая для меня – день его памяти.

Я воображаю его: мальчик из рафинированной интеллигентной московской семьи художников и музыкантов, не представляющий себя иначе как поэтом, принятый в 1941 году в знаменитый ИФЛИ…

В землянке? В окопе? За Родину, за Сталина!!! Фронтовые сто граммов? Медсестричка? Глаза в глаза с мальчиком-немцем? Убей его!?.

Пресловутая «окопная правда», за которую так поносили наших лучших писателей-фронтовиков и по которой я всегда пыталась уловить правду, теперь сконцентрировалась для меня в одной фразе, написанной отцовской рукой и не случайно подчеркнутой (а он любил подчеркивания) им немного неровной чертой. В других письмах строчки ровные, как шеренги на параде, а в этом – чуть пляшут, и воображение тщится дорисовать, где и как оно писалось:


«…Я не мог знать тех дней, где еще не побывал. Я не знал быта, я был беспомощен в грязных сырых завшивевших землянках, куда попал, выгрузившись из эшелона – через двадцать пять дней после отъезда. Я готовился к большему, но я не знал, что бывает худшее. Оказалось, что я никогда не мерз, не бывал грязен, не терпел от людей. Оказалось, что я совсем не знаю людей. Мне, привыкшему к вниманию и сочувствию, холод людей, которым в самом деле не хватало еще жалеть и ободрять незнакомого парнишку – казался беспощадностью». (11 марта 1945 г.)


Бацилла сочинительства, как известно, неистребима, никакие обстоятельства не способны изгнать ее. Всю войну отец сочинял стихи. В 1945 году, когда пишутся эти письма, он занят циклом сонетов.

Сонет из цикла «Другу»

Снега, снега… стада замерзших монстров:

Орудий, тягачей, грузовиков…

Шоссе, сползая с волжских берегов