Введенское кладбище, хоть не только в черте города, но теперь едва ли не в центре, расположено неудобно, далеко от метро. Долгие годы, пока в семье не появилась машина, поездка с пересадками на метро, а потом на трамвае была утомительной. У могил надо было сесть на лавочку и закурить. Миша и мама курили «Беломор», я – сигареты с фильтром. Только после этого можно было приступать к уборке и сажать цветы. Потом мама легла в землю рядом с мужем. Мы с Мишей и его старшим братом Олегом решили поставить новый памятник. Увы, через несколько лет имя Олега пришлось написать на гранитной плите. Годы жизни выбили очень крупно. Я посетовала, что на нас с мужем места почти не осталось. Рыжий башкир Зуфар, уже много лет смотритель этого участка, как умел утешил:
– А у вас фамилия с мужем одна?
– Да.
И тут он жестом фокусника вынул из кармана рулетку и начал сосредоточенно мерить плиту, даже, кажется, губами шевелил. Он поворачивал стальную ленту и так, и сяк и, наконец, торжественно изрек:
– Поместитесь!
На соседней могиле – дяди и тети – стояла небольшая белая плита с красивым фигурным бортиком. После одной из наших первых поездок муж подвел меня к изящному старинному столику на фигурных ножках, служившему подставкой для старинной лампы под сборчатым абажуром. Он откинул покрывавшую его салфетку, под которой я, вытирая пыль, уже не раз обнаруживала грубую некрашеную деревяшку. Оказалось, что мраморная столешница стала тем самым надгробьем – артефакт эпохи дефицитов.
На кладбище непременно надо было погулять. Неспешно, разглядывая знакомые памятники, неизменно изумляясь тысячу раз виденным надписям. Ну что это? «Дорогому отцу от сына», «Человеку большой души». Писали самое главное: «Петров А. И. Герой труда. 85 лет». А фамилии… Хорошо, что лежащий здесь человек, означенный, как «доцент Бляблин», с простым добрым лицом на фаянсовом овале, умер задолго до того, как возник идиотский эвфемизм «блин». На одной доске было золотом выбито «от горячо-любящей жены». При нашей болезненной грамотности орфографические ошибки так и лезли в глаза. И почему-то мерещилось: дожди, снега, время сотрут золото с букв, а безграмотный дефис останется сиять вечным памятником любимому мужу. Очень мы тогда смеялись…
Бывают памятники выдающиеся по безобразию. На главной аллее – абсолютный чемпион. Супруги удостоились цветных мозаичных портретов. Смальта, где преобладала лазурь с золотом, запечатлела каждую морщинку, рисунок двойных подбородков, подробности его орденских колодок и, что особенно трогательно, ряд ее золотых зубов, приоткрытых легкой улыбкой. Конечно же, портреты больше рассказывали не о тех, кто на них изображен, а об убитых горем родственниках, увековечивших память о них, не пожалев немалых денег и сообразуясь со своим вкусом.
Миша любил водить друзей по кладбищу, он знал его наизусть. Не только знаменитые погребения – доктора Гааза, бывшего владельца кондитерской фабрики «Красный Октябрь» Фердинанда Теодора Эйнема, знаменитого аптекаря Карла Феррейна, братскую могилу наполеоновских солдат, Михаила Пришвина или Бахтина… Он радовался, когда наша дочь классе в шестом написала сочинение «Мои любимые места Москвы», выбрав, к немалому изумлению советского образца училки, именно Введенское кладбище. Немного смягчил удар пушкинский эпиграф «…любовь к отеческим гробам».
Однако его странное увлечение многих отпугивало. Миша рассказывал, как в студенческие годы начал ухаживать за филологиней-сокурсницей, увлеченной историей московского центра. Они много гуляли по тихим переулкам, и он дважды поразил и, кажется, не на шутку напугал девушку. Она привела его арбатскими закоулками к дому Мельникова, странному, будто пришелец из других миров, среди особнячков и доходных домов.
– Знаю, знаю… У него простой деревянный крест на могиле, а летом все вокруг буйно зарастает травой. Редкость на том кладбище, там много тени.
Это девица еще стерпела. Но когда они вышли на улицу Фрунзе и она гордо, но нарочито небрежно бросила, что это, мол, бывшая Знаменка, он ее перебил:
– Да, конечно. Но вот когда Анна Каренина уже едет бросаться под поезд, она кучеру говорит: «На Знаменку, к Облонским», а я хоть и не знаю, в котором доме жили Облонские, сразу представляю могилу Кампорези, русского итальянца, который на Знаменке много всего построил.
Девушка потрясенно помолчала, потом как-то осторожно, странно растягивая слова, спросила:
– У тебя курсовая по кладбищам?
Он рассмеялся, пытался объяснить, что для него родное кладбище ничем не отличается от бульваров и переулков, но она свернула разговор, прервала прогулку, сославшись на неожиданно всплывшее в памяти дело, и больше на приглашения не откликалась.
Мы часто ездили в компании – у многих родные могилы были недалеко от наших. У всех были свои опознавательные знаки, чтобы вовремя свернуть с аллеи на нужную тропинку. А нас с некоторых пор стало совсем просто найти. Уже несколько лет на тропинку указывает стрелочка «К могиле Люсьена Оливье». Она через три от нас, долгие годы была заброшена, а теперь у надгробья автора неизбежного в застолье салата всегда цветы, а то и венок «От союза рестораторов и отельеров».
У меня был на кладбище свой, образцовый памятник. Мне всегда казалось, что это про них, неведомых супругов Марковых, сказано, что жили они долго и счастливо и умерли в один день. Кто знает, конечно… Может быть, Лев Игнатьевич пил горькую и таскал Зинаиду Николаевну за волосы по всему дому, а она била посуду и закатывала истерики по ничтожным поводам. Хотя морщинистые светлые лица говорили о другом. У них на плите были не паспортные казенные, «по стойке смирно» лица в фаянсовых овалах, а общая фотография: два старичка сидят под корявой яблоней и пьют чай из больших пузатых кружек. Вот это правильная картинка: несуетно дожили до девяноста четырех и, как я надеялась, ушли мирно. Умерли они, правда, не в один день, он задержался на земле, чтобы помянуть спутницу жизни на ее девятины.
Нам так Бог не дал… Теперь я приезжаю на кладбище и привожу Мише его любимые ирисы. Уже не одно десятилетие, как я не курю, даже вспоминаю об этом редко. Но на лавочке у его могилы мне всегда чего-то не хватает. Щелчка зажигалки, дымка, уносящегося к верхушкам старых-старых кленов. Время от времени на каком-нибудь из них вокруг морщинистого ствола возникает красная тряпка, как будто его приняли в почетные пионеры. Но, увы, это приговор. Бывает, что спилить не успевают и во время сильного ветра дерево обрушивается, круша непрочно закрепленные плиты.
Я иногда тоже гуляю по аллеям, так же, как мы делали это вместе и, так же как Миша, отмечаю новоприбывших. Не придавая этому никакого мистического значения, но все-таки видя какой-то символический смысл, он любил, когда хорошие люди находили именно здесь последний приют. Говорил: «Наши соседи по светлому будущему». Для него это будущее уже наступило…
Признаки жизниВариации
…познай самое себя и намели кофе на семь недель.
Почему говорят: «Утро вечера мудренее»? Ведь, засыпая, получаешь индульгенцию на целую ночь, зато, проснувшись, ощущаешь груз заметно потяжелевшим. Почему бывает так: идешь по улице и все тебе в радость, и вдруг, безо всякой причины, белый свет разом меркнет, а иногда – ровно наоборот? Почему?..
«Земную жизнь, пройдя до половины» – это уже давно не про меня. Черновик окончен, все уже не «понарошку». Но еще двадцать лет назад меня потянуло оглядеться: каковы ее, жизни, отличительные признаки. Тогда и были написаны эти эссе. Некоторые мне захотелось здесь напомнить.
Размышляла я, главным образом, о себе. В конечном счете, даже строго научное исследование должно опираться на примеры. И мой личный опыт годится не хуже и не лучше других. Попытка самовивисекции, правда, принесла неожиданности: посыпались одно за другим детские воспоминания и то и дело стали приходить на ум книжные образы.
Музыка же – для меня не фон, а воздух – неведомым образом не уложилась в слова, зато определила жанр: ведь «вариации» позволяют произвольно и лукаво выбрать и расположить фрагменты, из которых, нанизывая ноту за нотой, жизнь плетет свою партитуру.
Семейство вьюрковых, отряд воробьиныхСтрасть
…будучи в душе игрок, никогда не брал
он карты в руки, ибо рассчитал, что его
состояние не позволяло ему (как сказывал
он) жертвовать необходимым в надежде
приобрести излишнее, – а между тем,
целые ночи просиживал за карточными
столами и следовал с лихорадочным трепетом за различными оборотами игры.
Мне было, наверное, лет пять-шесть, когда я впервые попала на симфонический концерт. Музыка была со мной с рождения – я росла в квартире моего дяди – замечательного пианиста, профессора Московской консерватории, проводя долгие часы в его комнате, где два огромных рояля скалились друг на друга открытыми клавиатурами и тихо шелестел бобинами громоздкий, с меня тогдашнюю ростом, студийный магнитофон. Но мощь живого оркестра поразила меня. Мы сидели в одном из первых рядов партера, и я ясно видела бег пальцев по грифам скрипок, плавный полет виолончельных смычков, дрожание медного гонга после удара, а главное – руки дирижера, как бы отделившиеся от остального тела и совершавшие ритуальный танец. Собственно, они и прокладывали путь звукам, дивная же палочка мгновенно была идентифицирована мною как волшебная.
До самого конца я, естественно, не видела лица дирижера, потому что, завороженная разглядыванием инструментов, пропустила приветственный поклон публике. И это делало его фигуру, спину, закованную в невиданный доселе хвостатый пиджак, еще более загадочной. Но нервные взмахи палочки и пассы левой рукой сопровождались еще одним движением, как мне казалось, диссонирующим с его священнодействием: он то и дело откидывал прядь волос со лба.