Бегущий за ветром — страница 19 из 53

И сильная личность не замедлила явиться. Это был Рональд Рейган.

Когда Рейган в своем телеобращении назвал шурави «империей зла», Баба пошел и купил плакат, на котором был изображен улыбающийся президент с поднятыми вверх большими пальцами. Этот плакат отец оправил в рамку и повесил на стену прихожей рядом с черно-белой фотографией, где Баба пожимает руку королю Захир-шаху. Надо сказать, что по соседству с нами жили в основном водители автобусов, полицейские, работники автозаправок и матери-одиночки, получающие пособие, — в общем, сплошной пролетариат, который «рейганомика» прижала к ногтю. Так что в нашем корпусе Баба был единственным республиканцем.

Все бы хорошо. Только смог мегаполиса ел Бабе глаза, от шума автомобилей у него болела голова, а от пыльцы цветущих калифорнийских растений он кашлял и чихал. Фрукты были не сладкие, вода не очень чистая, а садов и полей не имелось вообще. Битых два года я уговаривал Бабу записаться на курсы английского. Ответом мне были одни насмешки.

— Ну произнесу я правильно «кот», и что с того? Неужели учитель наградит меня блестящей серебряной звездочкой? Вот уж будет чем перед тобой похвастаться!

Как-то в воскресенье (это было весной 1983-го) во время прогулки я решил заглянуть в лавку букиниста, рядом с индийским кинотеатром на бульваре Фримонт. Баба, у которого в этот день был выходной — он работал на автозаправке, — только плечами пожал. Из окна книжной лавки я видел, как он переходит улицу в неположенном месте и скрывается в дверях «Фэст-энд-Изи», маленького продуктового магазина, принадлежащего пожилым вьетнамцам — мистеру и миссис Нгуен, седеньким и очень милым в общении. У нее была болезнь Паркинсона, у него вместо бедренной кости был вживлен имплантат.

— Ну прямо «Человек ценой в шесть миллионов долларов».[25] — На лице у Бабы появлялась щербатая улыбка. — Помнишь этот фильм, Амир?

В ответ мистер Нгуен хмурился в точности как Ли Мэйджорс и нарочно начинал двигаться короткими ломаными движениями, словно робот.

Я листал изрядно потрепанный экземпляр очередного детектива про Майка Хаммера,[26] когда с той стороны улицы послышались крики и звон разбитого стекла. Отбросив книгу, я помчался через дорогу. Супруги Нгуен, белые как полотно, прижимались за прилавком к стене. Мистер Нгуен обнимал жену. На полу, усыпанном апельсинами, валялась перевернутая стойка с журналами. У ног Бабы красовалась разбитая банка говяжьей тушенки.

Оказалось, у Бабы не было с собой наличных денег, чтобы заплатить за апельсины, и он выписал мистеру Нгуену чек, а тот захотел взглянуть на удостоверение личности.

— Он хотел, чтобы я предъявил ему свои права! — вопил Баба на фарси. — Я уже больше года покупаю у него фрукты и пополняю его мошну, а этот собачий сын требует, чтобы я ему показал права!

— Здесь нет ничего личного, Баба, — успокаивал его я, улыбаясь Нгуенам. — Таков порядок. Так здесь принято.

— Убирайтесь из моего магазина. — Мистер Нгуен прикрыл своим телом жену, выставил трость в сторону Бабы и обратился ко мне: — Вы очень милый молодой человек, но ваш отец, он ненормальный. Мы не хотим его больше здесь видеть.

— Он думает, я — вор? — возопил Баба. — Что за страна! Никто никому не верит!

Начали сбегаться зеваки.

— Я вызову полицию, — высунулась из-за плеча мужа миссис Нгуен. — Уходите, или я вызову полицию.

— Прошу вас, уважаемая, не надо звонить в полицию. Я сейчас отведу его домой. Не надо зря беспокоить власти, ладно?

— Да, да, уведите его. Прекрасная мысль, — изрек мистер Нгуен, не сводя глаз с Бабы.

Когда я выводил отца на улицу, он успел пнуть журнал.

Взяв с Бабы клятвенное обещание, что он за мной не пойдет, я вернулся в магазин и извинился перед вьетнамцами. Я постарался объяснить, что у отца сложный период в жизни, дал миссис Нгуен наш телефон, попросил оценить нанесенный ущерб.

— Только позвоните, и я сразу же все оплачу. Простите его. Он еще не приспособился к жизни в Америке.

Руки у старой вьетнамки дрожали сильнее обычного. Я разозлился на Бабу. Надо же, до чего довел даму.

Как мне было объяснить им, что в Кабуле мы ходили за покупками с оструганной палочкой вместо кредитной карты? Когда мы с Хасаном брали хлеб, пекарь просто делал на палочке отметку. Одна лепешка из гудящего огнем тандыра — одна зарубка. В конце месяца отец подсчитывал отметки и расплачивался. Вот и все. Никаких лишних вопросов. Никаких документов.

В очередной раз поблагодарив миссис Нгуен за то, что она не вызвала полицию, я отправился с Бабой домой.

Пока я возился в кухне с курицей и рисом, отец сердито курил на балконе. Уже полтора года минуло с того дня, как наш рейс из Пешавара прибыл на территорию США, а Баба все еще не привык.

Ужинали мы в молчании. Проглотив пару кусков, Баба отодвинул тарелку.

Как он изменился! Натруженные, загрубевшие руки, обломанные ногти черны от машинного масла, одежда провоняла пылью, потом и бензином — заправка есть заправка. Баба напоминал вдовца, который женился снова, но не в силах выбросить из головы покойную супругу. Он скучал по тростниковым полям Джелалабада и садам Пагмана, тосковал по дому, где почти всегда роились люди, мечтал пройтись по Шурбазару, поздороваться за руку со знакомыми, со стариками, которые хорошо знали его отца и деда, с дальними родственниками.

Для меня Америка была землей, где я мог похоронить свои воспоминания.

Для Бабы — местом скорби по прошлому.

— Может, нам вернуться в Пешавар? — спросил я, глядя на кусочки льда в своем стакане.

Мы прожили в Пешаваре полгода, ожидая, пока Служба иммиграции и натурализации выдаст нам визы. Наша захудалая квартира с одной ванной вся пропахла грязными носками и кошками, но вокруг были все свои, — во всяком случае, свои для Бабы. Он мог пригласить на ужин целый коридор соседей — большинство из них, как и мы, маялись в ожидании визы. Кто-нибудь обязательно приносил с собой музыкальные инструменты, у кого-то был сносный голос, и песни звучали до самого рассвета, пока не стихнет комариный зуд и ладони не вспухнут от постоянного прихлопывания в такт музыке.

— Тебе там было лучше, Баба, — добавил я. — Ты там был будто дома.

— Мне-то конечно в Пешаваре было хорошо. Тебе — нет.

— У тебя здесь такая тяжелая работа.

— Ну, теперь-то стало полегче, — возразил он. (С недавних пор его назначили старшим смены. Но я-то видел, как в сырые дни он, морщась, потирает запястья. Видел, как пот выступает у него на лбу, когда он пьет после еды свое лекарство от несварения.) — Кроме того, я не ради себя самого прикатил сюда, правда?

Я погладил его по руке. Моя ладонь — чистая и нежная — и его мозолистая лапа трудяги. Сколько подарков он сделал мне в Кабуле — игрушечные грузовики, поезда, велосипеды! И вот Америка. Последний подарок Амиру.

Не прошло и месяца с момента нашего прибытия в США, как Баба нашел работу на бульваре Вашингтона. Владел автозаправкой какой-то афганец, — естественно, знакомый Бабы. Шесть дней в неделю, двенадцать часов в день Баба заливал бензин, пробивал чеки, менял масло и протирал ветровые стекла. Иногда я приносил ему еду и заставал такую картину: Баба разыскивает на полке какую-нибудь пачку сигарет, а клиент ждет с той стороны покрытого маслянистыми разводами прилавка. Когда я входил, звенел электронный колокольчик, и Баба оборачивался и с улыбкой смотрел на меня через плечо, а глаза его слезились от напряжения…

В тот же день, когда Бабу приняли на работу, мы отправились в Сан-Хосе на прием к миссис Доббинс — служащей органов социального обеспечения, которая занималась нашими пособиями, полной негритянке с весело поблескивающими глазами и ямочками на щеках. Как-то она мне сказала, что пела в церкви. Ничего удивительного — ее голос так и тек молоком и медом.

Баба вывалил ей на стол целую кучу продовольственных талонов и сказал, что они ему без надобности.

— Я всегда работаю, — пояснил Баба. — И в Афганистане, и здесь. Большое вам спасибо, миссис Доббинс, но я трачу только то, что заработал. Дармовых продуктов мне не надо.

Миссис Доббинс подозрительно прищурилась, не понимая, где тут подвох, но талоны взяла.

— За пятнадцать лет, что я здесь служу, такого случая не припомню. — В голосе ее слышалось крайнее удивление.

Бабе всегда было ужасно неловко рассчитываться в магазине талонами — он ведь не нищий. Еще какой афганец увидит, позору не оберешься.

Из конторы на улицу Баба вышел такой довольный, словно ему только что успешно вырезали опухоль.


Летом 1983 года я закончил среднюю школу. Мне было уже двадцать лет — самый старший среди вышедших на футбольное поле выпускников в академических шапках. Помню, Баба совсем затерялся в толпе родителей, среди вспышек фотокамер и голубых платьев. Потом его фигура обнаружилась рядом с двадцатиярдовой линией — руки в карманах, на груди фотоаппарат — и опять исчезла. Люди так и сновали туда-сюда, девушки обнимались, смеялись и плакали, все махали друг другу руками. Борода у Бабы поседела, волосы на висках поредели, и он вроде как стал меньше ростом — в Кабуле-то отец возвышался над любой толпой. На нем был красный галстук, который я подарил ему на пятидесятилетие, и парадный коричневый костюм — тот самый, который он на родине надевал только на свадьбы и похороны, — ныне единственный. Разглядев меня, Баба улыбнулся, подошел поближе, поправил у меня на голове академическую шапку и щелкнул меня на фоне школьной башни с часами. Конечно, сегодня был его день, даже в большей степени, чем мой. Обнимая меня и целуя, Баба сказал:

— Я горжусь тобой, Амир.

Глаза у него при этом заблестели, и я был тому причиной. Какое счастье.

Вечером он повел меня в афганскую шашлычную в Хэйворде и столько всего заказал, что в нас не влезло. Хозяину он объявил, что осенью сын отправится в колледж. Я готов был поспорить с ним на этот счет и сказал, что сейчас мне лучше пойти работать, поднакопить денег и поступить в колледж на следующий год. Но Баба на меня так глянул, что мне сразу расхотелось развивать дальше свою мысль.