Бел-горюч камень — страница 44 из 55

Вызванный к вечеру доктор, почесывая переносицу, хмуро сказал:

– Вот и последствия «ностальгии»… Острая уремия, отягощенная хроническим пиелонефритом. Почки воспалены, нарушена проходимость мочеточников. Необходим стационар.

Глава 16Опоздала свобода

Наступили ветреные, звонкие на переломе зимы вечера, подернутые засиневшим туманцем. Лед на оконном стекле истончился, вода пропитала свернутую канатиком марлю на подоконнике и побежала с нее в подвешенную бутылку. Ночью бутылка переполнялась, и звук бьющихся о половицы капель будил Изочку. Окно плакало: кап… кап-кап… кап-кап… На мощной голове Быка Мороза зашатался и упал один рог, потом незаметно обломился второй. Снег просунулся, осел, вода под ним опробовала хрипловатый поначалу голос и, вобрав в себя утоптанный наст и сугробы, повлекла с гортанными ручьями к рекам растаявшее бычье тело.

Мария продолжала лежать в больнице. Изочка ежедневно бегала туда после школы. Передавала в окошко санитарке бутылку с брусничным морсом и вслушивалась за дверью в обрывки разговоров – вдруг что-нибудь скажут о больной по фамилии Готлиб? Спросить у врачей почему-то боялась.

В начале июня дядя Паша привез Марию в повозке ветстанции. Перенес на руках в комнату и уложил в гнездо, сооруженное Изочкой на кровати из подушек и одеял. День казался праздничным… Изочка была рада, но не сказать, что счастлива. В больничную палату ее стали пропускать месяц назад, и тогда, как сейчас, она видела: состояние Марии не улучшилось.

Назавтра произошло большое событие: явился посыльный из ведомства, которое Мария просто «ведомством» и называла. Вручил справку с длинным номером, скрепленную печатью и подписью председателя судебной коллегии Верховного суда Якутской АССР. Дело в отношении Марии Романовны Готлиб было «…прекращено производством в связи с освобождением от спецпоселения».

Мария еще не слышала о том, чтобы свободу кому-то, как бухгалтер Полушкин зарплату, доставляли на дом. Значит, «там» знали о болезни ссыльной и выписке ее из больницы.

Когда посетитель ретировался, зашла Наталья Фридриховна. Взяла со стола ничтожную по виду, огромную по значению бумажку и взбешенно фыркнула:

– «В связи с освобождением»! А где слова о невиновности, хоть какое-то подобие извинения?

– Многого хотите, – невесело усмехнулась Мария. Подчеркнуто суровый сотрудник не пожелал добавить к выдаче справки ни одного неофициального слова. Ничего не сказал просто так, по-человечески, что хоть немного смягчило бы горечь перегоревшего ожидания.

Нарочно распахнув дверь, Наталья Фридриховна громко закричала:

– Мария, счастье-то какое! Кончилась ссылка!..

И снова заглядывали соседи – вчера несли гостинцы и желали здоровья, сегодня поздравляли с получением долгожданного документа.

Матрена Алексеевна всплакнула:

– Осподи, миленька моя-а! Ох и крупные годы мы сообча пережили!.. Уедете с Изочкой, так пишите, не забывайте нас… А комод свой, Мария, никому не продавай, я возьму… За скока скажешь, за стока и возьму…

Дочь красиво причесала и приодела Марию в нарядное синее платье для паспортного снимка – Семен Николаевич привел знакомого газетного фотографа. Статус неблагонадежности снят, пора получить вместо удостоверения личности настоящий паспорт гражданина Союза Советских Социалистических Республик.

Мария любовалась дочкой – красивым, пышущим здоровьем ребенком, радовалась ее радости. Научилась в больнице останавливать в памяти, как на фотографии, драгоценные мгновения жизни, полюбила перебирать их, переживая заново бессонными ночами. Она знала: свобода опоздала к ней. Освободить из новых оков, повязавших пленницу, не сумела бы теперь вся власть страны. Волен был избавить только Тот, Кто не подчиняется ничьей власти.

– Ты же поправишься, Мариечка? – заплакала дочь вечером.

«Догадывается», – с печалью подумала Мария. Больше девочка не задавала этот вопрос. Поняла, что у матери нет на него утвердительного ответа.

Приходящая медсестра каждый день ставила уколы. Павел Пудович по подсказке врача добыл у спекулянтов дефицитное лекарство в ампулах, утишающее боль.

– Вы стойкий человек, – убеждала Наталья Фридриховна. – Выкарабкаетесь.

Мария впервые при ней вспомнила Хаима вслух:

– Стойким был мой муж. Как дерево на скале. А я… меня вынудила к стойкости его смерть.

– Почему ты сказала о папе «как дерево на скале»? – спросила Изочка позже.

– Он, доча, таким и был – крепким деревом в каменном грунте. Бури крутили его, крутили, не сумели ни согнуть, ни сломать и выкорчевали с пластом камня. – Мария отметила, что неожиданно для себя выразилась поэтично.

Она держалась не упорством – терпением. Не жаловалась и по-прежнему никого не впускала в свой мир, но взгляд стал мягче и открытее. Печаль знания о близящейся «другой» свободе позволила ей снять жесткую узду с подавляемых чувств.

Замурованное в хвори время двигалось болезненными однообразными рывками, часы сна плыли отданной на волю памяти каруселью, с которой все труднее становилось сходить. Тихо и виновато угасала Мария в тоске по дымчатым балтийским волнам, вздутым муссонным ветром. Осязая во сне мятное дыхание кленов и лип, скользила тенью в лучистой ряби аллей, по воде у парапета набережной; слышала неспешное движение в утренних домах, воркующий женский смех и чьи-то легкие шаги. Из прохлады вечернего воздуха прорывались к ней смешанные запахи морского порта, густоцветного лета и аромат кофе с крыла кисейной занавески в открытом окне, машущей кому-то вслед. Беглый взгляд праздно плутал по разветвлению улиц, переулков, эспланад, в бездумном блаженстве выхватывая всплывшие из подсознания детали городского пейзажа, милые мелочи, мимолетные улыбки в колыханиях приливающих к площадям толп, и ни на чем, ни на ком не останавливался. Мария целовала солнечное лицо Клайпеды, теплые древние щеки ее в трещинах мостовой. Целовала соленые губы залива, призрачную землю, дюнным песком струящуюся сквозь анемичные пальцы…

Милосердные сны воспринимались подлинным освобождением, полноценной, возликовавшей в яви надреальностью. Пробуждение почти всегда было глухим и страшным, как пинок кованого сапога в поясницу. Недуг беспощадно возвращал душу в боль и стон искалеченной холодом плоти. Вместе с тем мгновенно осмысливалась необходимость собрать остатки душевных сил и улыбаться – без видимого напряжения улыбаться дочери, соседям, навещающим чаще, чем бы этого хотелось. Опасаясь выдать себя, Мария следила за лицом и забывала о руках. Тревогу пальцев, в безотчетном порыве шарящих по постели, усмиряли янтарные бусы, подсунутые чуткой Изочкой. Мария перебирала медвяные камни, отполированные любящими руками мужа, и боль стихала.

Он давно не снился. Наверное, не желал беспокоить заранее, ожидая жену за гранью времен. А может, не знал, что она струится к нему последней живой кровью, не хотел докучать…

Однажды вспомнилась его рассудительная реплика: «Безвыходных ситуаций, кроме смерти, не бывает. Да и смерть, вероятно, выход. Или вход?»

«Я выхожу туда, где светло…» Где светло…

Чете Готлибов изначально было суждено остаться погребенными в одной земле. Мария смирилась с мыслью о смерти, испытывая вину перед жизнью: она не любила ее без Хаима. Она любила дочь.

Матрена Алексеевна уже не напоминала о продаже комода. По тому, с каким скорбным лицом соседка принесла и поставила на комод бумажную иконку Николая Чудотворца, Мария поняла, что дни ее сочтены.

– Молись, мамочка, – просила Изочка. – Ведь бывает чудо: просишь-просишь Бога, и вдруг нечаянно выздоравливаешь. Тетя Матрена сказала – бывает, правда!

– Я молюсь…

Ежедневно, ежечасно, пока не спала, Мария молилась о дочери.

– Бредит, – шептал Изочке Павел Пудович и, вздыхая, смягчал кедровым маслом обметанные лаковым глянцем губы Марии.

Она знала – сосед взял бы на себя бо́льшую часть забот, свалившихся девочке на плечи, но не решался предложить помощь. А Изочка и не позволила бы. С трогательной готовностью ухаживала она за матерью. За все каникулы ни разу не отпросилась поиграть с окрестной детворой. Любимый Изочкин лес без нее благоухал шиповником и земляникой, потом полнился грибными запахами, словно воздух сырного погреба, и, наконец, задышал осенней, чуть банной березовой дымкой. А Изочка в это время варила еду, стирала, сушила и гладила бесконечные прокладки с разводами крови, мыла Марию губкой, подстилая под ослабшее тело старую клеенчатую скатерть, втирала мази, заворачивала в прогретые пеленки…

Медсестра продолжала ходить аккуратно и, поставив укол, изумлялась с грубоватой прямотой:

– Надо же! Похудели как, а кожа не дряблая, до сих пор пролежней нету!

Целительную энергию Майис чувствовала Мария в маленьких руках дочери. Эти решительные руки выминали ее тело с упругой и ласковой силой. Изочка обладала удивительной интуицией – тем, что якуты называют «зрением пальцев». Хваткие пальцы двигались ритмично, как гребцы на веслах, точно определяли, где усилить, а где ослабить массаж, и вялотекущая кровь оживала.

– Ты устала, хватит, – пугалась Мария теней утомления под глазами девочки.

– Не устала, – упрямилась та. – Мне интересно, я как будто леплю тебя из глины…

За ужином Изочка клевала носом и вдруг резко вздрагивала:

– Мамочка? – она перестала называть Марию по имени. – Мама?!

– Все хорошо, – отвечала Мария бодро. – Ложись спать.

– Я сейчас… Я немножко помолюсь. И ты помолись о себе на ночь, ладно?

– Ладно.

Мария послушно молилась о себе. «Господи, прошу! Пусть скорее придет то, что должно! Надорвется дитя…»

Глава 17Не северное деревце

В день рождения Изочки Марии, как по заказу, полегчало. Утром она согласилась поесть геркулесовой каши и впрямь съела почти полтарелки. Привычная боль отдалилась, ныла где-то на кромке сознания, и даже подумалось мельком: «А что, если?..» Захотелось сесть, попросила дочь сложить за спиной подушки.