лым вязаным воротником, которое она надевала по праздникам, сделалось широким. Тетя Матрена присборила его в поясе. Мама напоминала себя прежнюю и одновременно казалась незнакомой девочкой – строгой старенькой девочкой в серебристой короне кудрявых волос.
Изочка в последний раз подержала в ладони янтарные бусы. Горючие слезы водяной девы Юрате окропили пальцы нездешним солнечным светом, оплакивая земную любовь Марии и Хаима, и упокоились под заострившимся подбородком, подвязанным бинтом. Изочка украдкой поцеловала мамины сложенные на груди руки. Губы ожгло холодом.
– Догнало Марию ледяное море, – вздохнула Наталья Фридриховна.
Соседки сварили кутью, кисель и напекли блинов. Изочкин взгляд бездумно бежал от предмета к предмету, некстати примечая разные мелочи: хрусткие оборки блинов, непроглаженные складки на чьей-то новой простыне, зашторившей зеркало умывальника, карандашные пометки на косяке двери, оставленные рукой мамы, – так она каждые полгода измеряла рост дочки. Пахло, опять-таки, блинами и смолкой свежеструганых сосновых досок…
Изочка не могла думать о главной, невозможной и непостижимой правде. Эта правда противоречила привычному порядку вещей и живых существ: вот лежит Мария – Изочкина ненаглядная мамочка… – но ее больше нет.
Утром возле мамы молча просидел Гришка. Он не плакал. Мореходы, наверное, не плачут или умеют плакать внутри. Гришка дрожал всем телом, словно озяб, хотя в комнате, несмотря на полную колотого льда ванну под гробом, холодно не было.
Народу на похороны собралось неожиданно много. Явились работники рыбтреста, поселенцы, еще не получившие справки об освобождении, и те из них, кто решил остаться на Севере. Люди говорили о маме добрые слова. Изочка безотрывно смотрела на ее лицо, и понемногу всё вокруг, кроме этого светлого, спящего лица, стало чудиться неживым – последние мамины гости, их голоса, легкий ветер, покачивающий за окном прижатые к стеклу ветки павшей рябины.
Тетя Матрена прикрыла веки мамы монетами, и мир развернулся слева направо… Мир ожил, а мама уставилась в потолок мертвыми медяками.
– Зачем они? – спросила Изочка.
– Обычай велит, миленька моя. Копейки – плата тому, кто доставит душу на тот свет.
– В чем доставит?
– Поди, в лодке…
Прибыла ветеринарная лошадь с подводой, на которой дядя Паша возил маму в больницу и обратно. Теперь станционный кучер повез гроб с ее отболевшим телом на кладбище. Изочка снова видела мир будто бы издалека и чувствовала ревнивое отчаяние, что другие вместе с ней провожают маму. Если б не эта толпа, прижалась бы к гробу и немножко полежала бы так, а может, и поспала.
В одном месте между пригорками, отмеченными темными крестами и звездами с облупленной краской, земля была то ли выкопана, то ли взорвана. Бурые, уродливо вывернутые губы дерна окаймляли разинутую прямоугольником пасть могилы. Тревожный воздух напрягся странно, как вздувшаяся перед внезапным ветром река. В воздушных волнах ошметками мусора плавали всхлипы, сморкание, приглушенный шепот.
После речи маминого начальника Изочка просеменила вместе со всеми вокруг ямы. Комья земли с гулким стуком повалились на крышу закрытой лодки, приготовленной к таинственному отплытию – конечному переселению. Замахали лопаты, дерновые губы поджались, сомкнулись бесшовно и скоро исчезли под холмиком. А едва в его свежее изголовье установили увенчанную красной звездой тумбочку, начал падать снег. Легкий шорох погасил затянутую минуту молчания и сорные звуки.
«Снег валил хлопьями, мягкий снегопад, спокойный, без ветра. Башенка над часовней, кусты, деревья, скорбящий народ – все кругом белым-бело – пухом земля», – вспомнила Изочка мамин рассказ о похоронах Варвары Алексеевны Пушкиной. Он повторился наяву, только сейчас это были похороны мамы. Сонный пух за считаные минуты покрыл пригорки, сосны, головы и плечи людей, все беспорядочно раскиданное кладбище за Никольской церковью. Снежинки трогали веки прохладой. Снег первозданной чистоты и нежности летел вниз, а душа Марии невидимой снежинкой поднималась к новому обитанию.
Дома соседки приготовили поминальный стол. Расторможенные водкой разговоры о загубленной рано жизни стали свободнее и громче. Изочка услышала кое-что из того, чего не знала о маме. Молча удивилась, какой она была скрытной, потому что и люди многого о ней не знали…
Одни товарищи и сослуживцы уходили не прощаясь, их заменяли другие. К вечеру, когда Изочка устала до полного изнеможения, все наконец разошлись. Остался только дядя Паша. Уронив в ладони пьяное лицо, он через каждые пять минут раскачивался на табурете и как-то чудно́, по-коровьи, мычал.
Изочка с открытыми глазами лежала в одежде на маминой кровати. Смотрела в обиде на стены комнаты, как ни в чем не бывало продолжающие жить без главной хозяйки. И стены словно бы усовестились, начали раздвигаться, исчезать понемногу, пока не растаяли совсем. Впереди показался солнечный лес – чистый, без кустов и валежника. Прямо от кровати в глубь леса бежала тропинка. Изочка встала и пошла по рыжему песку, мягко пружинящему под ногами. Прямоствольные сосны соединялись в кронах, золотые нити пронизывали дрожащую сеть, сплетенную из веток и теней. Снизу из клюквенной впадины к горному лесу поднимались лазурные стрекозы… И вдруг там, где кончалась тропинка и ослепительное солнце распахивало дверь в свободное небо, Изочка углядела тонкую фигурку. Фигурка была прозрачная и светилась, точно горящая свеча. «Ангел», – подумала Изочка в восхищении, а через секунду поняла, что ошиблась. Это был не ангел. Это была женщина. Навстречу ей с простертыми руками двигался мужской силуэт. Обведенный лучами, он напоминал рисунок на просвеченном солнцем оконном инее…
Резкий грохот прервал красивый сон. Со спинки маминой кровати с шумным клекотом взлетели хищные птицы. «Невермор, невермор!» – каркали, исчезая за «голландкой», черные во́роны.
Невермор – никогда… Ужасное слово из стихотворения Эдгара По на английском языке, которое мама читала вслух.
Протерев глаза, Изочка, конечно, не увидела никаких птиц, а увидела дядю Пашу и неприбранный стол. Горбясь за столом, сосед сливал в чашку остатки вина из захватанных пальцами рюмок. Изочка подошла, положила руку на его большую, косматую голову. Он медленно повернулся и поднял вверх испитое лицо. Опухшее, в седой щетине, с щелочками воспаленных глаз, оно неузнаваемо изменилось за три дня.
– Я… ее любил… – прохрипел дядя Паша, упал на стол грудью, сильным движением сметя на пол тарелки с объедками, и затрясся в безмолвном и страшном плаче.
Глава 20Детдом
Мамина смерть полностью разбила привычный уклад Изочкиной жизни. Горсовет отказал Павлу Пудовичу в опекунстве. Ему дали понять, что и отъезд девочки из республики исключен, поскольку родственников у нее нигде нет.
Через неделю после праздника 7 Ноября в общежитие приехала на машине комиссия из гороно.
– В детском доме сироту воспитают достойным членом нашего общества, – сказал мужчина с быстрыми глазами, судя по начальственным ноткам в голосе, главный из четверых прибывших. Изочка хотела вмешаться в разговор взрослых и возразить, что она не сирота. Кроме дяди Паши, у нее есть тетя Матрена с Мишей, Наталья Фридриховна с дядей Семеном и другие, но выловить резвый взгляд главного не смогла, а без конца заглядывать чужому человеку в лицо стало неловко.
Ей велели взять с собой только самое необходимое.
– А куклу?
– Дети в детдоме находятся на полном государственном обеспечении, – не очень вразумительно пояснил главный.
Женщина в черном пальто погладила Изочку, как маленькую, по голове, то есть по оленьему капюшону, и мягко упрекнула:
– Зачем плакать? Все хорошо, ты не одна.
– Я и так не…
– Тебе надо готовиться к новой жизни, – перебила женщина, – к встрече с новыми друзьями. Их теперь будет много.
Изочка поспешно вытерла слезы рукавичкой. Для дружбы ей хватило бы соседей, двух-трех человек из класса и Гришки (если он признается, почему избегает ее), но вместо того, чтобы сказать об этом, она спросила:
– Мне разрешат иногда приходить сюда?
– Маму, разумеется, жаль, очень жаль, но что поделаешь, люди смертны, – вздохнул главный, умело избегая Изочкиных глаз, и сделал широкий жест рукой. – Отныне ты вправе считать своей матерью всю нашу большую Родину.
«Он пропустил слово «зато», – подумала Изочка. – «ЗАТО отныне ты вправе считать своей матерью…»
Она поняла, что больше не заплачет при людях из комиссии и говорить ничего не станет, все равно никто ее не слышит. Может, у них принято не отвечать на вопросы, или они притворяются тугими на ухо, потому что не знают ответов, а может, и то и другое.
На проспекте у горсовета шустроглазый и два его сотрудника вышли из машины. С Изочкой осталась женщина в черном пальто. Скоро машина выехала на окраинную дорогу и углубилась в зимний лес.
В лесу было красиво, сосны припудрились снежком, а на густых елочках снег уже лежал, словно пышные песцовые воротники в витринах универмага. Но ехали недолго, до первых домов дачного поселка и длинного забора. Вывеска над воротами извещала: «Детский дом «Радуга». За ними открылся просторный, обсаженный березами двор. В центре двора друг против друга стояли два бревенчатых барака, замкнутые «в головах» массивным зданием с двумя отдельными входами по бокам и красным флагом над крышей.
– Тут живут девочки, тут – мальчики, – показала спутница, – а в общем корпусе, что посередке, находятся спортивный зал, ленинская комната, столовая и остальное.
Машина притормозила у левого крыльца общего корпуса.
«Медпункт», «Библиотека», «Воспитательская», «Директор Л. В. Скрынникова», – прочла Изочка на дверных табличках в коридоре. Легонько подтолкнув ее к приоткрытой двери директорской, провожатая зашла следом и сказала елейным голоском:
– Здравствуйте, Леонарда Владимировна!
Сидя за столом, женщина с мужской прической глянула на посетительниц из-под очков и холодно кивнула: