ранение, сидящая во мне болезнь, а главное, эти долгие месяцы непрестанного напряжения и бессонных ночей, связанных с ответственностью за свои пушки, вдруг вылились в апатию и нежелание продолжать ночное путешествие в трясучей пролетке.
Меня погрузили в вагон, и лишь к вечеру другого дня наш поезд добрался до Ямбурга. Наш состав поставили на какие-то запасные пути; мост через Лугу был починен лишь 6 ноября, то есть в день моего ранения. Я лежал на досках и думал, что мне делать и как выбраться из грязного вагона, полного раненых. В этот момент услышал голос жены, спрашивающей, не здесь ли лежит капитан Гершельман. Я откликнулся, и скоро меня на грузовике доставили в расположенный в Ямбурге госпиталь. Эту ночь я спал как убитый, уход был нормальный, кроме жены, меня навестил мой старый командир генерал барон Велио, незадолго до того сдавший должность начальника штаба корпуса на псковском фронте. Через день меня перевезли в Нарву, в госпитале я встретил Андреева и Унковского. Там же меня навестил отец жены, Александр Александрович Мосолов240, только что приехавший в Ревель из Парижа. Он предполагал поселиться в Гельсингфорсе и оттуда постараться выписать из Петербурга жену, сына, двух дочерей и нашу девочку. Он меня поздравил с великолепным отзывом, который ему дали в штабе армии о моих действиях на фронте: «одна из лучших батарей». Я вспомнил, как несколько месяцев тому назад я на станции Кикерино принимал две пушки, в которые веревочными постромками были впряжены крестьянские лошади, безногого ездового, отсутствие телефонов… Когда меня ранили, орудия были запряжены сильными лошадьми, было 11 телефонов, 20 верст провода, великолепный состав офицеров и солдат. Недаром, как говорится в песне, «он не спал, не дремал – батарею обучал…». Благодаря хлопотам моей жены я избежал все трудности эвакуации, которая была весьма слабо налажена. Поезда с ранеными шли от Гатчины до Ямбурга 3–4 дня, в дороге раненых почти не кормили, в теплушках, спешно приспособленных для перевозки раненых, не было ни воды, ни чая, ухода никакого, так как при поездах персонал отсутствовал. Через гатчинский подвижной госпиталь ежедневно проходило не менее 500 человек, и так все время боев с 18-го по 28 октября, и их еле поспевали вывозить.
В Нарве мне вскрыли рану. Вскоре старшая сестра госпиталя баронесса Розен зашла ко мне и посоветовала мне просить об эвакуации в Юрьев, так как были опасения, что линия фронта может продвинуться к городу. Я с радостью согласился на ее предложение и просил записать на этот транспорт Унковского и Андреева.
Состояние моего здоровья было удовлетворительно, единственно, что внушало недоумение, был небольшой жар. Когда мы прибыли в 1-й Юрьевский эстонский госпиталь, меня, по заведенному порядку, опустили в ванну, но горячей воды не было, а потому ванна была холодная. К вечеру у меня поднялся жар, и я заболел вторым припадком возвратного тифа. Через неделю температура снова поднялась и достигла 41 градуса с дробью. Это был кризис, к ночи началось потение, и к заре температура упала на 35 и 3. Я был настолько слаб, что меня пришлось поддерживать два дня впрыскиваниями камфары, в первый день спас Унковской, позвав вовремя сестру. Это было уже в начале декабря.
Состав нашей палаты подобрался из воспитанных офицеров, кроме Андреева и Унковского, лежал талабчанин Калмыков и еще один офицер. Благодаря нашему тихому и скромному поведению персонал всячески шел нам навстречу и старался исполнять наши просьбы. Через объявление в газете мы связались с внешним миром, начали получать газеты и письма. В госпиталь мне прислали выписку из приказа по Северо-Западной армии за № 315 от 9 ноября 1919 года о производстве меня за боевые отличия в подполковники. Болезнь задерживала заживление раны, лишь после третьего припадка она загноилась и начала затягиваться. Немного окрепнув, я выписался из госпиталя и перебрался в Ревель, где вскоре мы с женой получили визу на въезд в Финляндию, где нас ждал ее отец.
В Ревеле собралось много наших гвардейских конно-артиллеристов: барон Велио, Колзаков241, мой брат, я, Щербачев242, Унковской, Зубов, Киселевский243. Был устроен дружеский ужин. Мы часто собирались в гостинице «Золотой Лев», где жили Неведомские. Я ходил на костылях и как-то вышел на улицу подышать свежим воздухом. Вид у меня был достаточно обтрепанный и жалкий, чем я возбудил жалость старушки немки-балтийки. Она подошла ко мне и сунула мне милостыню, не желая ее огорчить, я низко поклонился и поблагодарил. Эта мелочь долго у меня хранилась как память.
К счастью для меня, я не пережил всей тяжести унижения нашей армии, происшедшего не столько от причин, зависящих от нас, сколько от ряда мер, предпринятых эстонским правительством. Наши союзники англичане («Антантины сыны», как их стали называть в армии) молча смотрели на это организованное истребление русских белых полков и пальцем не пошевелили, чтобы как-нибудь помочь нам. Люди как мухи гибли от болезней – достаточно сказать, что количество больных достигало 16 000 человек, когда в армии числилось немногим больше 20–25 тысяч. Эстония считала, что роль Русской Белой армии уже окончена. После того, что наши Белые полки помогли изгнать большевиков из пределов Эстонии зимой 1919 года, после того, что мы в продолжение 9 месяцев прикрывали ее границы, Эстония решает уничтожить эту армию, как лишнюю помеху для заключения своего позорного мира с ворами и убийцами – большевиками.
Со своей стороны англичане, потеряв надежду на использование Белых армий для своих корыстных целей – получения концессий на севере России, хладнокровно присутствовали при медленной смерти тысяч людей, поверивших им. Белая армия больше не выгодна Англии, значит, она должна быть уничтожена. Какими же путями это сделать, все равно, – это лишь подробности. Таким образом погибла наша Белая армия.
Считаю своим долгом отметить, что случаи эксцессов солдат по отношению к своим офицерам, в отличие от развала Российской армии в прошлую кампанию, были очень редки. Достославные сотрудники «Свободы России», общественные деятели, друзья и ставленники англичан делали все от них зависящее, чтобы эти эксцессы вызвать: в целом ряде статей порицалось поведение офицеров, солдаты призывались к насилию над своими начальниками в смысле снятия погон. Снова наше многострадальное офицерство из спасителей превращалось в кровопийцев. Когда же, наконец, кончится это издевательство?!
Я снова оказался в эмиграции. Часто друзья и знакомые в Гельсингфорсе задавали мне вопрос: «Отчего кончился неудачей ваш поход на Петроград?» Отвечу лишь на этот вопрос, так как анализ всех причин нашей неудачи завел бы меня слишком далеко. Тут было и отсутствие «вождя» во главе нашей армии, и недостаток снабжения, и разнобой между фронтом и тылом, и предательство союзников, и т. д. Почему-то все вопрошающие были убеждены, что задачей нашей армии было исключительно занятие Петрограда, ее непосредственным назначением. Со взятием бывшей столицы связывали обязательный конец Гражданской войны и как будто даже роспуск нашей армии. По-видимому, и наше командование было проникнуто этим крайне поверхностным взглядом, иначе было непонятно, как могло оно предпринять столь трудную операцию, как взятие Петербурга, при тогдашнем состоянии нашей армии. Вся операция ведь носила характер набега. Поэтому на вопрос, могли ли мы взять Петроград, отвечаю: да, могли, если бы успели подойти к городу до прибытия красных подкреплений из Москвы; если бы генерал Ветренко раньше перехватил Николаевскую железную дорогу и смог бы задержать подвоз курсантских частей, и т. д., и т. д., то есть ставлю занятие Петрограда в зависимость от причин чисто случайных. Но тут же оговариваюсь, что совершенно не представляю себе, что бы было с нашей армией после занятия города, в котором мы получили бы 800 тысяч голодного населения в тылу и очень мало солдат на фронте. И дальше указываю, что от Невы и до Чудского озера у нас стояла бы редкая цепь, которая не смогла бы сдержать наступление даже незначительных красных отрядов. В то же время до перенесения нашей армейской базы в Петроград вся питающая армию железная дорога Нарва – Петроград оставалась бы под угрозой ударов Красной армии. Ведь мы начали наше наступление движением на восток, а затем повернули на северо-восток и подставили свои тылы ударам и из Луги, и из Струг Белых, и из Пскова. Как только обозначились эти удары, нам пришлось отступить.
Взгляд, что со взятием Петрограда настанет перелом у большевиков, по-видимому, твердо сидел в головах наших начальников, кроме того, многие недооценивали как самих коммунистов, так и их Красную армию. Большевики были гораздо сильней, чем большинство думало, и потеря «Красного Питера» хотя и была бы большим для них ударом, но далеко не окончательным, оставалась еще Москва в их руках. То время, когда по Петрограду равнялась вся Россия, прошло безвозвратно, и «Белый Петроград» не сделал бы всю Россию белой. Красная армия, очень слабая в тактическом отношении, обладала все же стройной системой, организованной бывшими офицерами русского Генерального штаба. Не то Троцкий, не то Аралов будто бы говорили: «Для меня, как неспециалиста, дважды два может быть 5 или 6, иногда 4, а для «спеца», при всем его желании саботировать, всегда дважды два равняется четырем».
Наше командование имело право предпринять такой труднейший маневр, каким являлся фланговый марш на Петроград, лишь в случае наличия достаточного количества резервов для отбития удара, направленного на нашу коммуникационную линию. Такими резервами нельзя считать слабые части 4-й дивизии и Запасный полк 2-го корпуса.
Вина в нашей неудаче безусловно в большой степени лежит на наших так называемых союзниках. Их снабжение было скверное и пришло слишком поздно: армия была неодета, некоторые артиллерийские части получили оружие и прибыли на фронт уже к началу нашего поражения (батарея Иоммерта в 3-й артиллерийский дивизион). Но главная их вина в том, что они толкали нашу армию в наступление на Петроград, обещая для этого помощь на море своим флотом и эстонскими частями с суши, и еще в том, что наш и без того слабый тыл они еще ослабляли, внося рознь своими интригами и давлением в смысле образования «демократического» Северо-Западного правительства.