Белая буква — страница 12 из 25

под сенью девушек в цвету. Так назывался роман популярного в то время в СССР французского писателя Марселя Пруста. Даже в редакции журнала «Пионер» слышали о нем. На черном рынке этот непростой для понимания простого советского человека роман стоил в десять раз больше вытесненной на обложке цены. Но простой советский человек хотел его читать и был готов переплачивать. Это была одна из странностей или загадок социализма. Казалось бы, что за дело советской учительнице или советскому геологу до какого-то эстетствующего Свана, жившего сто лет назад в Париже?

Ну почему, почему, вертелся сверлом спустя годы в одинокой холодной постели писатель Василий Объемов, я был так труслив и сдержан в тенистом парке под сенью девушек в цвету? Почему не прочесал его вдоль и поперек широким бреднем? Но как легкий ветерок сквозило понимание (опять же во сне), что потому-то и распахнулись приветливо перед ним ворота парка, что был он там временным, если не случайным гостем, с которого, как говорится, взятки гладки. Оттрубил практику, и гуд-бай!

Он привередничал, пренебрег по эстетическим соображениям похожей одновременно на милого зайчишку и добрую сказочную лягушку девушкой с широко расставленными глазами из журнала «Здоровье». Не попадая своими глазами в ее, утыкаясь в белый шлагбаум лба, Вася вспоминал строчку Велимира Хлебникова: «На серебряной ложке протянутых глаз я прочел разрешенье войти», изумлялся размеру этой самой даже не ложки, а… поварешки. Девушку все звали Зямой. Вася как-то не удосужился узнать ее имя и фамилию. Зяма и Зяма. Однажды они стояли в очереди в столовой и она рассказала ему, что вступила в переписку с маркшейдером из Сыктывкара, написавшим в «Здоровье» о постельных неладах с женой. Зяма в ответном послании на бланке редакции привела слова Антуана де Сент-Экзюпери о том, что любить означает смотреть в одном направлении, посоветовала ему быть выше презренной физиологии. Но маркшейдер не внял, прислал ей заказным с уведомлением письмом… сперму в полиэтиленовом контейнере с просьбой исследовать ее в секретной космической лаборатории на наличие неведомых, отрицательно заряженных спермоионов. Маркшейдер утверждал, что таинственные спермоионы угрожают существованию человечества как биологического вида. С их помощью инопланетные пришельцы по своей программе трансформируют ДНК человека. Получив дозу, баба становится невменяемой, рожает скрытого мутанта, а ничего не подозревающие мужики заражаются этой дрянью через… изделие № 2! Глядя на Васю широко расставленными стрекозьими глазами, Зяма поведала, что вечером в Доме культуры «Правды» будут показывать фильм «Точка, точка, запятая…», она пойдет, потому что живет через два дома на улице Правды, мать уехала на дачу, а ей скучно. Но Вася лишь неопределенно пожал плечами. Название фильма почему-то навело его на мысли о наполненном водой резиновом пузыре, где плавали белые точки, точки и запятые, вполне возможно, отравленные инопланетными спермоионами. Круг замкнулся. Вот так глупо он поставил точку в отношениях с Зямой, пронес мимо рта длинную серебряную поварешку.

А с опытной замужней красавицей Мариной, любительницей терпких духов с горчинкой, он лениво встречался в подвальной мастерской иллюстрировавшего тексты журнала художника на Башиловской улице, иногда даже не предупреждая ее, что не придет. Марина, нервно теребя рукава красивого белого свитера, ждала его среди подрамников и неоконченных рисунков, откуда на нее задорно смотрели салютующие пионеры в красных галстуках. Потом, наверное, находившись по пятнистому, как шкура гиены, дощатому полу, сидела на низкой раздолбанной тахте (художник называл ее спермодромом), грустно глядя на черную гроздь висящего на стене допотопного (из Смольного, шутил художник) телефона. Утром в редакции Вася только разводил руками в ответ на упреки Марины: не получилось, звонил — не дозвонился, потом уже было поздно. И она прощала его, и он, идиот, думал, что так будет всегда…

Только значительно позже, переместившись из тенистого влажного парка в сухую и скупую (на ответное женское внимание) лесостепь, а может, и полупустыню, писатель Василий Объемов понял, что период наибольшего благоприятствования со стороны женщин предоставляется мужчине на короткий срок и в исключительных обстоятельствах. Как ипотека, проценты за которую превышают лихо истраченный кредит. Формула «тело — товар — любовь» сезонна, пока тело молодо и… глуповато. Потом товарная востребованность тела растворяется во времени и пространстве, ее не вернуть физическими упражнениями, какими, например, занимался Люлинич. Почему он его вспомнил во сне?


Каждое утро срезанные машинкой с почтовых конвертов полоски, как бумажная вермишель, наполняли мусорную корзину. Стопки писем, увенчанные фиолетовыми карточками, раскладывались по папкам. Стихи к стихам, рассказы к рассказам, рисунки к рисункам. Некоторые сообщения — о конфликтах и интригах в пионерских отрядах и октябрятских звездочках (были и такие!) — передавались в отдел пионерской жизни, где их внимательно изучали сотрудницы. Если затронутые в письме вопросы представлялись важными, в журнале появлялась установочная статья, разъясняющая подрастающему поколению, что делать, кто виноват и как надо жить.

Когда папки наполнялись, за письмами наведывались литконсультанты. Детские рассказы забирала тонкая, как удочка, седая прокуренная дама со следами былой, но какой-то измученной красоты. «Боже, опять про войну и Павлика Морозова, — помнится, вздохнула она, быстро перебирая письма, когда Вася увидел ее в первый раз. — А вот еще про… вожатого. Он что? Съел… ежа? Каким образом? Хотя… я как-то отведала рагу из ежа с запаренной хвоей на гарнир. Под Благовещенском, в тайге на лесоповале, в поселке Свободном в новогоднюю ночь. В Свободном не было ни одного свободного человека. У меня начиналась цинга. Мне тогда было столько же, сколько вам сейчас, — посмотрела сквозь табачный дым, как сквозь колышущуюся сиреневую пелену времени, на Васю. — Меня, кстати, после этого праздничного ужина собирались расстрелять за издевательство над несгибаемым сталинским наркомом товарищем Ежовым. К счастью, его вскоре сняли с должности, и мне добавили всего лишь пять лет за хулиганство. Вам не приходило в голову, молодой человек, — внезапно сменила тему седая дама, — что еж — это скрытый символ социализма, его — по Карлу Густаву Юнгу — архетип? Наш народ сидит на нем голой жопой, а ежик-то, как в детском анекдоте, давно сдох и воняет…» Вася сразу вспомнил этот анекдот — как бабушка прятала внучка от трамвайных контролеров под юбкой — и несколько смутился, живо и гадко представив себе благородную седую даму в образе той народной бабушки. А себя… неужели в образе внучка? Он хотел возразить, что на бабушкин век точно, да, пожалуй, и на его тоже, советского ежика (в рукавицах или, как сейчас, в мягких варежках) хватит, но заметил, что Марина за спиной узницы сталинских лагерей выразительно крутит пальцем у виска. «Интересно, как этот вожатый снимал с ежа шкурку? Не так-то просто ее стащить…» — между тем продолжила седая дама, закурив новую сигарету, и Вася понял, что Марина права.

Рисунки оценивала другая, столь же почтенного возраста особа, но широкая в кости, с тяжелым громким шагом, как будто вместо ног у нее были гири, и ледяным, пронизывающим собеседника взглядом. Когда ее знакомили с Васей, тот сразу вспомнил, как наврал редакционной кадровичке про то, сколько раз в неделю должен являться на работу. Вася закосил один библиотечный день, которого не существовало в природе. Он подумал, что, окажись на месте легковерной кадровички эта тетя с заиндевевшими глазами, номер у него бы не прошел. Перед ней робел даже главный редактор. Заслышав чугунную поступь в коридоре, он выходил из кабинета, чтобы почтительно поздороваться. «Смотрю, угрелся ты тут с бабьем, — заметила угрюмая особа Васе, когда они остались в кабинете одни. — Следи за ширинкой!» — «В каком смысле?» — растерялся Вася, только полчаса назад уединявшийся с Мариной в подсобном помещении среди швабр, синих рабочих халатов, горнов, барабанов, коробок с пионерскими пилотками и знамен. Самое большое и мягкое знамя, бордовое, рытого бархата, с золотыми буквами (должно быть, переходящее), у них перешло на списанный письменный стол. «В прямом», — ответила суровая бабушка, указав пальцем на Васину ширинку, которая и впрямь, к его ужасу, оказалась расстегнутой. Нечего и говорить, что детский анекдот про ежика применительно к ней показался ему совершенно неуместным и даже кощунственным.

В редакции Васе объяснили, что пожилые дамы всегда вызываются за письмами в разные часы. Им нельзя встречаться, потому что эти встречи заканчиваются плохо. Одна из них просидела при Сталине двадцать лет в лагерях, как контрреволюционерка и дочь белогвардейца. Другая — до пенсии работала в органах, а именно в многотиражной газете центрального аппарата НКВД-МГБ-КГБ на Лубянке, рисовала там карикатуры на врагов народа и мягкотелых следователей. Однако лагерница почему-то была убеждена, что мнимая карикатуристка сама была следователем, причем отнюдь не мягкотелым.

Детскими стихами занимался суетливый, спившийся, с трясущимися руками поэт с замотанным в шарф горлом. Он носил его в любую погоду, наверное, даже спал не разматывая. Шарф походил на петлю, а сам поэт — на сорвавшегося с виселицы бродягу из романов Диккенса. Его, как рассказали Васе, постоянно хотели выгнать (он вечно путал адреса, имена детей, терял письма), но как только доходило до дела, начинали жалеть. Всем без исключения юным стихотворцам этот, с позволения сказать, литконсультант советовал внимательно изучить статью Маяковского «Как делать стихи?» и ознакомиться с поэмой Евгения Евтушенко «Братская ГЭС». В одном из писем оба совета у него, как капельки ртути, слились в «Как делать стихи на Братской ГЭС?». Руководительница детского литературного объединения из куйбышевского Дворца пионеров, получив ответ и обдумав неожиданное предложение, направила в редакцию благодарность «За вклад журнала в пропаганду советской культуры и коммунистического отношения к труду среди школьников младшего и среднего возраста». Поэта можно было вызывать за письмами в любое время. Иногда, когда он был, как сам выражался, «при деньгах», то есть в выплатные дни, он угощал девушек и Васю коньяком из фляжки, которую профессионально прятал при малейшем шуме в коридоре, и шоколадными конфетами. «Запомни этот день, сынок, — сказал он однажды, нацеживая Васе прыгающей рукой в стакан коньяк. — Скоро тебе будет этого не хватать». И кивнул на изгибисто, со сладостно-неприличным стоном потянувшуюся (руки за голову, ноги широким циркулем) да так и застывшую в этой позе Свету. Окно было открыто, и запах пота практически не ощущался. Потом поэт перевел затуманенный взгляд на Марину, явившуюся в тот день на работу в мини-юбке. Раскинувшись в кресле, она курила сигарету, забросив ногу на ногу, так что мини-юбка на ней превратилась в юбку-невидимку. «Очень, очень скоро, сам не заметишь, — прошелестел одними губами поэт, — поэтому запоминай, запоминай…» — «А еще я запомню… твой шарф», — неизвестно почему подумал Вася, но оказалось, что произнес эту странную фразу вслух. «Точно! — обрадовался поэт и посмотрел на него как на внезапно поумневшего младшего брата. — Когда-то он был разноцветный, с блестками. А сейчас?» — «Трудно сказать», — пожал плечами Вася. Ему было противно смотреть на прожженный, в пятнах и табачных крошках шарф. И все-таки он почему-то смотрел. У шарфа не было цвета. «Это жизнь. Поэтому… запоминай, — повторил поэт, — и… лети, беги, ползи». — «Куда?» — удивился Вася. «Не знаю, но прочь, прочь, пока… дышишь, пока он тебя не придушил», — полез в карман за фляжкой поэт. Рука прошла мимо, однако он этого не заметил, продолжая нащупывать фляжку в воздухе, как если бы воздух был большим и пустым карманом.