— Потому что смерти нет, — ответил Объемов, — а есть жизнь вечная. Ты ходишь в церковь?
— А на обороте тетради, где таблица умножения, дед вывел математическую формулу: «Жизнь = Смерть + Бог». Как это понимать?
— Отличная формула, — согласился Объемов, — главное, универсальная. Можно ставить слова и знаки в любом порядке — суть не изменится. Спросила у деда, что это означает?
— Спросила. Он сказал, что внутри формулы человеческой цивилизации и отдельно взятому человеку предоставляется выбор: умереть в силе и разуме, так сказать на взлете, или — как гнилому овощу на вонючей свалке. Однако чтобы сделать этот выбор, надо… что-то совершить, переступить через себя, одним словом, решиться. Это опасно, потому что трудно угадать, что получится.
— Отречемся от старого мира, — продолжил Объемов, — отряхнем его прах с наших ног. Знаешь эту песню?
— Слышу отовсюду, — усмехнулась Каролина, — даже, — кивнула в сторону кухни, — из микроволновки, не говоря об этом, как его… блендере.
— А на что я должен решиться, если я и есть… больное тело? — с преувеличенным интересом, лишь бы загладить свое (тела?) отступничество, спросил Объемов.
Ему пришла в голову мысль, что организм берет курс не только на смерть, но и на физическую деформацию, говоря по-простому — уродство. Невидимый скульптор как бы комкает собственное творение, злобно облепляет ошметьями лишней плоти, метит, как леопарда, пигментными пятнами, превращая несчастного в ходячую (хорошо, если), а не лежачую прореху, как писал великий Гоголь, на теле человечества. Она права, опустил голову Объемов, я бродячая прореха на теле человечества, а человечество… прореха на теле Бога. Неведомый дед тоже прав! Господь, обливаясь слезами, штопает прореху по живому, потому иначе заштопать ее невозможно! У Господа нет для нас других ниток, кроме смерти!
— Тихо умереть во сне, — пробормотал Объемов, покосившись на свои обтрепанные, с узлами на шнурках кроссовки. — Вот счастье, вот… права!
Но Каролина, не дослушав, вдруг рассмеялась, прикрыв ладонью рот, где, по всей видимости, в моменты смеха открывались пропуски (прорехи?) в зубах.
— Я сказал что-то смешное?
Предполагаемый стоматологический дефект во внешности буфетчицы странным образом придал ему уверенности. Я еще могу мечтать, с хрустом распрямил спину Объемов, что женюсь на молодой, заведу детей, а вот она…
— Мне позвонили снизу, сказали, чтобы я записала фамилию кто придет ужинать. Извините, как ваша фамилия?
Началось, поморщился Объемов, сейчас выяснится, что никто для меня ничего не заказывал, и вообще, кто я такой… Бабья злоба — она как… кислота разъедает мир, пятнает его… прорехами, куда проваливаются несчастные мужики.
— Объемов, — упавшим голосом произнес он. — Согласен, неожиданная фамилия. В словаре Даля…
— А мне, — прыснула в прижатую к губам ладонь Каролина, — послышалось, извините… Объ…
— Знаю, что тебе послышалось, — недовольно оборвал ее Объемов.
В неискоренимом стремлении собеседников переделать его фамилию на непристойный лад он усматривал изначальную испорченность рода человеческого. Объемов вдруг вспомнил, как в библиотеке пытался уточнить фамилию одного забытого писателя. Какую-то он тогда писал статью о советской литературе. На «Ш», сказал он симпатичной интеллигентной библиотекарше, и вроде бы из трех букв… «Шуй?» — немедленно предположила та. Фамилия писателя оказалась — Шим.
— Я еще подумала, как же человек с такой фамилией живет? — продолжила Каролина.
— На девятом этаже, — открыл дверь в холл Объемов, — в девятьсот седьмом номере.
2.
Еще сквозь серебристые двери спускающегося лифта он услышал копытливый (по Есенину) стук каблуков по обнажившейся плитке. (В коридоре на третьем этаже меняли ковровое покрытие.) Победительную уверенность, ножной размах, отчаянную (а пропади все пропадом!) женскую отвагу услышал Объемов в этом стуке. Так могла идти неведомая Олеся по вызову вознамерившегося ахнуть постояльца. Объемов надеялся увидеть хотя бы ее восхитительную спину, но каблучный стук растворился в лязгающем хлопке двери. Мой удел, горестно вздохнул он, домысливать за жизнью и ахать в пустоту. Коридор с голой, как в больнице или общественном туалете, плиткой мерцал в скупом ночном освещении, как будто по нему бежала сиреневая лунная волна. Она угадала, мрачно подумал про буфетчицу Объемов, моя настоящая фамилия — Объ… только это не я кого-то… а меня… Причем давно и навсегда! Ему вспомнился пожилой профессор-интеллектуал из американского фильма «Уик-энд в Париже», в четырех словах подведший итог своей многотрудной и богатой событиями жизни: «Этот мир меня поимел!»
Вопрос, почему это произошло, был не из тех, ответы на которые плавают как осенние листья в пруду. Они скрыты в толще времени и событий, как алмазы в кимберлитовой трубке. Но может, и нет там никаких алмазов, одна пустая порода. Человек, однако, редко готов себе в этом признаться. Роет тупо и рьяно, изводя себя и мешая жить окружающим. Хотя ответ (любой) на этот вопрос никоим образом не меняет ситуацию к лучшему, а всего лишь, как некий божественный GPS, фиксирует точку нахождения неудачника на карте бытия.
О, как горестна, бесприютна и гравитационно-неотрывна эта подлая точка! Мимо проносятся длинные, как если бы дьявол дразнил голытьбу презрительно высунутым языком, лакированные машины. Из-за ресторанных столиков сквозь звон бокалов и серебряный звяк приборов доносится обнадеживающий женский смех. В банковских хранилищах, искрясь, пересыпаются, как… крупа (неужели тоже дьявольская?), бриллианты, сухо шелестят в счетных агрегатах купюры со щекастыми американскими президентами и разными другими историческими личностями в треуголках, тюрбанах, чалмах, цилиндрах, сомбреро, а то и в леопардовых пилотках или шляпах со страусовыми перьями. Тяжело и устало (тысячелетия минули, все обернулось прахом, а они пребывают в вечной цене) светятся золотые слитки… А вот и преуспевший, но бодрый и подтянутый (недостижимый идеал Объемова) серебряно-седой (сам Объемов был сед как-то клочковато и тускло) писатель в кашемировом пуловере с бокалом красного вина в руке и горестной (библейской?) мудростью во взоре возник на этой мимо-картине. Он спускался по каменным ступенькам особняка в отгороженный от шумной улицы высоким забором сад, то есть в свой персональный прижизненный, увитый плющом, засаженный красивыми кустами и деревьями рай. Этот писатель каким-то образом утвердился в прекрасном и яростном (в смысле недопущения посторонних) мимо-мире, обустроился в нем, как живая муха в податливом сладком янтаре. Он поимел этот мир, сумел влезть в дефис между ним и словом «мимо».
Но это не Объемов, нет, не Объемов… А точнее, это мимо-Объемов.
Здесь-и-сейчас-Объемов, если угодно стоп-Объемов, усиленно (по милости устроителей конференции) отужинав в компании свихнувшейся буфетчицы, сидел на кровати в лишенном излишеств гостиничном номере. Его положение было гораздо более прискорбным, нежели у миллиардов малых сих, дразнимых дизельным дьяволовым языком с мимо-картины. Те просто тупо существовали, вкалывали или бездельничали (не суть важно) и ничего не понимали, как аплодирующая по сигналу хоровика массовка на ток-шоу. А он, Объемов, все понимал и совершенно не нуждался в руководстве хоровика. Он-то знал, что для Бога нет лишних людей. Каждый человек для чего-то нужен Господу, если Он попустил ему появиться из материнской утробы на свет, возвестить о своем прибытии в мир тонким скрипучим плачем. Последующая жизнь миллиардов людей, собственно, и была растянувшимся или сжатым во времени по причине ранней смерти (не суть важно) скрипучим плачем. Этот плач отравлял атмосферу и, видимо, воздействовал на климат, иначе как объяснить ледниковые периоды, когда приветливое лицо Земли надолго скрывается под угрюмым ледяным забралом, а все живое погибает от холода и голода? Причем с какой-то сатанинской мгновенностью. До сих пор ученые не могут объяснить, почему вдруг исчезли косматые, отменно приспособленные к любым холодам мамонты. Некоторые из них вмерзли в лед с недожеванной травой в пасти. Откуда накатил на Землю этот космический холод?
Но победительно установившая в Божьем мире свои порядки невидимая сволочь из мимо-картины не хочет ждать климатических, то есть предназначенных свыше, перемен. Простые люди тяготят ее своим избыточным количеством, главное же, тем, что хотят жить, есть, пить, размножаться, пользоваться благами цивилизации, которых на всех уже давно не хватает. Поэтому из мимо-мира в стоп-мир, как в колонию бактерий, запущено невидимое соревнование программ исчезновения людей. Собственно, приговоренный мир потому и существует в нынешнем, относительно незверском виде, что пока не определена программа-победительница. А как только она определится, судьба мамонтов покажется стоп-людям завидной и счастливой.
Господь, продолжил гибридную — библейско-марксистско-атеистическую — мысль Объемов, вынужденно терпит такое отношение сильных мира сего к возлюбленным малым сим, а потом революционно перезагружает Бытие, как зависший компьютер, смывает зарвавшийся мимо-мир вместе с телевизионно-отупевшим стоп-миром к чертям собачьим. Объемов так и не пришел к окончательному выводу насчет этих чертей. Или у собак какие-то специальные (не такие, допустим, как у кошек или свиней) черти, или же эти черти — в образе собак, быть может, даже в образе людей с песьими головами. Но как тогда быть со святым Христофором, бережно перенесшим лунной ночью ребенка-Спасителя через реку? Этот уважаемый святой почему-то тоже изображался на иконах с песьей головой. А как, интересно, разговаривал святой Христофор, неуместно задумался Объемов. Неужели лаял?
Смытая Господом к непонятным чертям картина мира каким-то подлым образом довольно быстро (хотя в СССР социалистический пейзаж с заводскими трубами, колосящимися полями и счастливыми пионерами продержался семьдесят с лишним лет) восстанавливается, причем непременно в еще более грубом и отвратительном виде. В сущности, это и было, по мнению Объемова, историей, точнее качелями, на которых качалась туда-сюда человеческая цивилизация. Бог хотел одного, люди — другого, в результате получалось что-то третье, что не нравилось ни Богу, ни людям. Жизнь Объемова была горше жизни малых сих, потому что ему было известно, что остановить качели, спрыгнуть с них невозможно. После Божественной — революционной, военной, климатической, да хоть метеоритной — перезагрузки все возвращается на круги своя, все надежды на лучшее слизывает дьяволов язык. И еще Объемову было непонятно, почему он, Объемов, с его рентгеновским видением вещей, приписан к удобряющему мимо-картину навозу малых сих? Приписан к расходному материалу, а не к тем, кто его расходует? За что такая несправедливость?