А тех, кто запомниться не хотел, Сиберт в памяти и не удерживал.
Человек он был дружелюбный, но не тупой.
На отлогом склоне, что к северу от зеленого поля, стоит черный дуб с растопыренными в призрачных лучах лунного света костяными сучьями. Дерево это старое-престарое; кора у него седая, с глубокими продольными бороздами — окаменелый след давно отступившего прилива. На стволе местами виднеется рыжеватая внутренняя кора, у нее горький, неприятный запах. Дуб тот густо порос глянцевитой зеленой листвой — уродливой, как будто изрезанной грубыми ножницами, отчего кончики листьев смотрятся зубьями.
Но это не подлинный запах черного дуба, стоящего на краю поля Адас-Филд. Теплыми ночами, когда мир утихает, словно с зажатым ладонью ртом, и томный лунный свет разливается по опаленной земле под древесной кроной, черный дуб выдает иной запах — несвойственный дубовой породе и вместе с тем столь же присущий этому одинокому дереву, как и листва на сучьях и корневища в фунте. Это запах бензина и горелой плоти, человеческих выделений и паленых волос, плавленой резины и вспыхнувшего хлопка. Запах мучительной смерти, страха и отчаяния; последних мгновений, отжитых под смех и улюлюканье зевак.
Стоит подойти ближе, и становится видно, что нижние сучья опалены дочерна. Вон, видите там, внизу на стволе, выщербину? Теперь она слегка заросла, а раньше была отчетлива — как раз в том месте, где кору пробили резким ударом. Человек, оставивший отметину — последнее свидетельство своего пребывания на этом свете, — был рожден как Уил Эмбри; у него были жена, ребенок и работа в овощном магазине по ставке доллар в час. Жену звали Лила Эмбри — в девичестве Лила Ричардсон, — и тело мужа после отчаянного последнего порыва, увенчавшегося таким ударом обутой ноги о ствол, что кора оказалась пробита насквозь, ей так и не возвратили. Вместо этого останки сожгли, а почерневшие кости пальцев и ступней разобрала на сувениры толпа. Лиле прислали предсмертное фото ее супруга, которое Джек Мортон из Нэшвилла распечатал в пятистах экземплярах на открытки: Уил Эмбри с искаженным, распухшим лицом стоит у подножия дерева, оскалив зубы, а у ног человека, которого Лила любила, разгорается пламя от брошенного факела. Труп был утоплен в омуте, где рыбы доглодали все, что осталось на костях от обугленной плоти, а там и кости распались и рассеялись по илистому дну. Кора в том месте, где Уил Эмбри оставил отметину, так и не затянулась. Неграмотный простолюдин навек запечатлел след своего ухода в дереве, да так прочно, как если бы оставил его в камне.
На этом старом дереве есть места, где листва с той поры не растет. Туда не садятся бабочки и не вьют гнезда птицы. Когда на землю падают желуди в буром мохнатом пуху, они так и остаются гнить: даже вороны отводят от тлеющих плодов свои черные глаза.
Вокруг ствола вьется растение-паразит. Листья его широки, а из каждого узла на стебле распускается согнездие мелких зеленых цветков, пахнущих так, будто они разлагаются, гноятся; днем они черны от мух, которых влечет зловоние. Это Smilax herbacea, синюха. Другой такой не встретишь на сотню миль вокруг. Как и черный дуб, это растение держится особняком. Здесь, на Адас-Филде, эти два сапрофита сосуществуют и паразитируют: одного подпитывают соки дерева, другое же словно само держится на сопричастности к потерянным и мертвым.
И песня, которую поет в ветвях ветер, — это отзвук скорби и горя, боли и расставания. Он разлетается над невозделанными полями и однокомнатными лачугами, проносится над зелеными акрами кукурузы и над дымчатой белизной хлопка. Он взывает к живым и мертвым, летя тенью, к которой льнут старые призраки.
А вон там, на горизонте, сейчас видны огни; это едут по дороге машины. На дворе 17 июля 1964 года, и они приближаются.
Чтобы посмотреть, как будут заживо сжигать человека.
Вирджил Госсард, ступив на парковку у таверны Малыша Тома, громко рыгнул. Над ним простиралось безоблачное ночное небо, где убийственно сияла полная луна. На северо-западе виднелся хвост созвездия Дракона, под ним различалась Малая Медведица, а сверху созвездие Геркулеса. Хотя Вирджил был не из тех, кто засматривается на звезды (неровен час, можно пропустить за этим занятием монетку на дороге), так что расположение небесных тел было ему, мягко говоря, побоку. Из деревьев и кустарника доносился стрекот еще не успевших угомониться кузнечиков, на которых не действовали ни машины, ни люди. Этот отрезок дороги был достаточно укромный — дома, а тем более людей здесь можно по пальцам перечесть: народ давным-давно, побросав жилье, разъехался кто куда в поисках лучшей доли. Цикады уже утихли, и леса скоро подернет дремотный зимний покой. Скорей бы уж. Все это жучье Вирджил недолюбливал. Вот нынче он лежал себе в кровати, и тут какая-то зеленая пакость в поиске клопов на несвежих простынях взяла и укусила в руку — тоже мне, ночной охотник. Понятное дело, он тут же ее прихлопнул, но место укуса все еще почесывалось. Потому Вирджил и смог назвать копам конкретное время, когда приехали те люди. Он тогда, чеша руку, как раз глянул на зеленоватые циферки часов: девять пятнадцать.
Машин на стоянке было всего четыре; четыре на четверых. Остальные все еще кучковались в баре, смотрели повтор хоккея по задрипанному телику Малыша Тома. У Вирджила Госсарда душа к хоккею особо не лежала. Зрение у него было не ахти, да и шайба мелькает так, что башка кружится. Хотя, если на то пошло, для Вирджила Госсарда все двигалось излишне быстровато. Такой уж он был человек, и ни куда от этого не деться. Сметкой он не блистал, но, по крайней мере, отдавал себе в этом отчет, а значит, не такой уж он был и недотепа. Это другие, может, корчили из себя кто Альфреда Эйнштейна, кто Боба Гейтса. Но только не Вирджил. Он знал, что туповат, а потому держал рот закрытым, а глаза по возможности открытыми; так и обретался.
Почуяв тяжесть в мочевом пузыре, он вздохнул. Надо было, прежде чем выйти из бара, отлить — хотя у Малыша Тома сортир вонял еще хуже, чем сам Том. Такой, понимаешь, смердяй, как будто помирает изнутри, а то и вовсе уже помер. И пусть, черт бы его подрал, помирают так или иначе все — кто снаружи, кто изнутри, — но нормальный человек по крайней мере раз в год принимает ванну, чтоб хотя бы отогнать мух. А вот Малыш Том Рудж, пожалуй, что и нет: если б он полез в ванну, вода бы из протеста дала оттуда деру.
Вирджил, почесав в паху, неуютно попереминался с ноги на ногу. В бар возвращаться не хотелось, но если Малыш Том подловит его за ссаньем на парковке, домой точно придется ковылять с Томовым ботинком в заднице, а дома и так проблем хватает; не хватало еще одной проблемы в виде гребаной кожаной клизмы. Можно, правда, отлить подальше, у дороги, но времени на раздумья уже нет: страсть как хочется. Нутро так и разрывает; еще секунда, и…
Нет, ждать нельзя. Вирджил дернул молнию и сунул руку в штаны, одновременно семеня к боковой стене таверны. Времени на это приготовление у него ушло ровно столько, чтобы выписать свои инициалы — пожалуй, единственное, что Вирджил осилил в плане грамотности. Под долгий сладостный выдох давление в мочевом пузыре пошло на убыль. Вирджил прикрыл глаза в кратком экстазе. Блаженство прервалось вместе с тем, как за левое ухо Вирджилу ткнулось что-то холодное, и он, стоя на месте, распахнул глаза. Внимание было теперь сосредоточено на приставленном к коже металле, на звуке струи по дереву и камню, а также на присутствии за спиной крупной фигуры.
Затем послышался негромкий голос:
— Слышь, отброс, предупреждаю: одна капля вонючих твоих ссак мне на ботинок, и придется новый череп искать, чтобы в гробу прилично выглядеть.
Вирджил тревожно сглотнул.
— Как же я остановлюсь? Оно вон как хлещет.
— Я не прошу тебя останавливаться, дебил. И вообще ни о чем не прошу. Просто говорю: боже упаси, чтобы хоть одна капля твоих гребаных ссак попала мне на обувь.
Вирджил, страдальчески всхлипнув, попытался направить струю правее. Он и выпил-то всего три пива, а теперь, гляди-ка, из него будто извергалась сама Миссисипи. «Перестань, ну прошу тебя», — мысленно заклинал он струю. Осторожно покосившись, слева увидел черный ствол в черной руке. Рука тянулась из черного рукава пальто. На том конце рукава виднелось черное плечо, черный лацкан, а над ним край черного лица.
Ствол жестко ткнул в череп — дескать, а ну смотри перед собой, — но Вирджил успел-таки ощутить внезапный прилив негодования. Подумать только, ведь с оружием был ниггер, да еще на парковке у таверны Малыша Тома. Вообще убеждений у Вирджила по жизни было не так чтобы много, но одно оформилось четко — а именно, насчет ниггеров со стволами. Беда Америки не в том, что в ней чересчур много стволов, а в том, что их слишком много в руках не тех людей, а самые из них не те — это, понятно, ниггеры. По Вирджилу, белым людям оружие нужно для самообороны от всяких там вооруженных ниггеров, в то время как все эти ниггеры стволы держат для того, чтобы стрелять из них в других ниггеров, а также, если моча в голову ударит, то и в белых. Решение вопроса — в том, чтобы отнять стволы у ниггеров, а тогда и белых людей с оружием, глядишь, станет меньше, ведь им уже не придется так страшиться; да и число ниггеров, шмаляющих других ниггеров, тоже поубавится, и преступности станет меньше. По сути, штука-то простая: ниггеры — не те люди, которым можно давать оружие. И вот как раз сейчас, в данную минуту, один из таких неправильных людей прижимал свой неправильный ствол Вирджилу к башке, и Вирджилу это совершенно не нравилось. Это лишь доказывало его правоту. Ниггерам нельзя иметь стволы, а…
Тут спорный ствол жестко постучал Вирджилу за ухом, а голос произнес:
— Эй, ты че там такое бормочешь, а?
— Тьфу, бля, — сказал Вирджил и на этот раз себя расслышал.
Первая из машин сворачивает на поле и останавливается, выхватывая фарами старый дуб, так что тень от него вытягивается и ползет вверх по склону, словно след темной крови, струящейся по земле. С водительского сиденья слезает мужчина и, обойдя автомобиль спереди, открывает дверцу женщине. Им обоим за сорок; люди с суровыми лицами, в дешевой одежде и обуви такой штопаной-перештопаной, что от первоначальной кожи осталось, можно сказать, одно воспоминание. Мужчина достает из багажника соломенную корзину, содержимое которой бережно укрыто салфеткой в выцветшую красную клетку. Корзину он передает женщине, а сам из-за запаски вытягивает потрепанную простынь и расстилает по земле. Женщина усаживается, подогнув под себя ноги, и снимает салфетку. В корзине четыре куска жареного ц