имерно так иная собака как будто сама навлекает на себя гнев сородичей, и вот уже хвост у нее окончательно поджат, а уши притиснуты к голове, и непонятно теперь, является ли это следствием мучений или, наоборот, их причиной).
В 1958 году Паскуда лишился своей работы разносчика после того, как в пьяной сваре накинулся на профсоюзного активиста и угодил в черный список. Нагрянувшие через несколько дней на квартиру ребята отдубасили Паскуду палками и цепями. Ему еще повезло, что он отделался лишь переломами: тот активист профсоюзником числился только на бумаге и опекаемую контору редко удостаивал посещением. Женщина — одна из череды преходящих, не очень желанных гостей со шлейфом сигаретного дыма и запаха дешевых духов, — в худшие моменты жалела мальчика, подкармливая его яичницей с противным жирным беконом. Но потом ушла и она — после шумной ночной перепалки с Паскудой, привлекшей к их окнам соседей, а к дверям полицию. С тех пор женщин у Паскуды не было, а сам он погрязал в отчаянии и нищете, утягивая за собой и сына.
Впервые папаша продал Ангела в возрасте восьми лет — за ящик виски. Покупатель вернул сына домой часов через пять, завернутым в одеяло. В ту ночь мальчик, ставший Ангелом, лежал, уставясь в стенку, в страхе, что если он моргнет, то в этой мгновенной темноте за ним снова придет чужой дядька. Боялся он и пошевелиться, так у него все болело и жгло внутри.
Паскуда тогда от щедрот дал ему фруктовые колечки, а в виде особого угощения шоколадный батончик «Бэби Рут».
Даже теперь, прикидывая, Ангел не мог толком вспомнить, сколько же таким образом прошло дней; помнилось лишь, что папашины сделки учащались, а число предлагаемых взамен бутылок все уменьшалось, равно как и пригоршня мятых купюр. В четырнадцать лет, после нескольких попыток сбежать от клиентов (за что Паскуда безжалостно его наказывал), Ангел вломился в бакалею на Юнион-стрит, что в двух шагах от полицейского участка, и украл две коробки «Бэби Рут», которые съел прямо на пустыре у Хикс-стрит — сидел и жрал до блевоты. Когда его нашла полиция, желудок мальчугану сводило так, что он едва мог передвигаться. За тот взлом Ангел схлопотал два месяца колонии — во-первых, из-за общего ущерба магазину, а во-вторых, из-за желания судьи сделать острастку малолетним правонарушителям, от которых в этом гиблом районе действительно не стало уже житья. Когда Ангела выпустили, на пороге их запущенной квартирки его уже поджидал Паскуда, а с ним сидели, дымя, двое мужиков.
Батончика на этот раз не было.
В шестнадцать он ушел из дома и на автобусе переехал на тот берег, в Манхэттен, где около четырех лет перебивался как мог (теперь уже и представить сложно как): спал на улице или в грязных, опасных многоквартирных домах, работал кем придется и все больше промышлял кражами. В памяти жили зловещий блеск ножей и грохот выстрелов; вопли женщины, переходящие в слабеющие всхлипы, а затем и в вечный покой. Имя Ангел стало частью его бегства; им он отрешался от себя прежнего подобно тому, как змея сбрасывает кожу.
Однако ночами ему все так же виделось, как по пустым коридорам, по комнатам без окон крадется папаша — чутко вслушиваясь в дыхание спящего сына. А в руках у него шоколадные батончики. Когда Паскуды наконец не стало (сгорел пьяный у себя в квартире, подпалив соседей сверху и по бокам, от непотушенной сигареты), его ставший мужчиной мальчик, узнав об этом из газет, расплакался. Сам не зная почему.
В жизни, и без того щедрой на невзгоды, напасти и унижения, 8 сентября 1971-го Ангел по-прежнему вспоминал как день, когда дела из разряда просто плохих перешли в действительно скверные. Ибо в тот день его вместе с двумя сообщниками судья приговорил к «пятерке» — за смуту на торговом складе в Куинсе. Суровость приговора отчасти объясняется тем, что двое из обвиняемых набросились в коридоре на пристава, после того как тот высказал предположение, что уже вечером они будут лежать на шконках задницей кверху, с заткнутым полотенцем ртом. Из троих приговоренных девятнадцатилетний Ангел оказался самым младшим.
Отбывать заключение в Аттике (тридцать миль к востоку от Баффало) было уже само по себе плохо. Аттика была, можно сказать, дырой на вулкане: переполненная, бурная, грозящая взорваться. И вот 9 сентября, буквально назавтра после «прописки» Ангела в тюремном дворе «D», это самое извержение и произошло, что на судьбе вновь прибывшего отразилось хуже некуда. Восстание в Аттике, приведшее к захвату заключенными нескольких тюремных секций, обернулось тогда сорока тремя смертями и восемью десятками раненых. Количество смертей и ранений стало следствием решения губернатора Нельсона Рокфеллера восстановить контроль над тюремным двором «D» любыми силами и средствами. На скопившихся во дворе арестантов градом полетели емкости со слезоточивым газом; началась беспорядочная, фактически вслепую стрельба по толпе в тысячу двести человек, вслед за чем ее потеснила волна национальных гвардейцев с пистолетами и дубинками. Когда дым и газ рассеялись, одиннадцать охранников и тридцать два заключенных были найдены бездыханными.
Меры подавления оказались быстрыми и безжалостными. Заключенных раздевали и били, заставляли есть грязь; их стегали раскаленными цепями, угрожали кастрировать. Человек по имени Ангел, всю эту бучу просидевший под нарами в камере, своих сокамерников боялся немногим меньше кары, которая неминуемо должна была обрушиться на всех ее участников после подавления бунта. Все так и вышло: его выволокли на тюремный двор и на глазах у охранников заставили голышом ползти по битому стеклу. Когда он, не в силах больше выносить боль в животе, руках и ногах, перестал ползти, к нему, давя стекло тяжелыми сапогами, подошел надзиратель по кличке Шкура и встал на спину.
Лишь спустя без малого тридцать лет, 28 августа 2000 года, федеральный судья Майкл Телеска из Федерального окружного суда в Рочестере вынес решение о выплате компенсации в восемь миллионов долларов пятистам бывшим узникам Аттики и их родственникам за расправу, учиненную в тюрьме после бунта и погрома. На открытом судебном заседании с рассказами об учиненных зверствах выступило около двухсот истцов — в их числе и некий Чарльз Уильямс, избитый так, что пришлось ампутировать ногу. Имени Ангела среди претендентов на ту компенсацию не значилось: он был не из тех, кто верил в справедливость, исходящую из судебных инстанций. Так получилось, что во время отсидки в Аттике ему припаяли срок, и он еще четыре года досиживал на Рикерс-Айленде. В итоге на волю он вышел сломленный, павший духом, чуть ли не на грани самоубийства.
Как раз в ту пору, жаркой августовской ночью, он приметил открытое окошко квартиры в Верхнем Уэст-Сайде, куда и проник через пожарный выход. Квартира была полный отпад: квадратов четыреста, не меньше; паркет, персидские ковры, африканские статуэтки и прочие безделушки, со вкусом расставленные на столах и полках, плюс коллекция винила и компактов с акцентом на кантри — часом, не нью-йоркская берлога Чарли Прайда?
Ангел осмотрительно прошелся по всем комнатам: никого. Позднее оставалось лишь дивиться: и как он только проглядел того парня? Понятно, квартира была большущая, но ведь он успел обойти все ее закоулки; открывал шкафы, залезал даже под кровать (кстати, не нашел там ни пылинки). Но стоило ему с прихваченным теликом направиться к пожарному выходу, как сзади послышалось:
— Эй, я смотрю, взломщик из тебя никакой. Тупее, наверно, только те, кто ставил прослушку в «Уотергейте».
Ангел обернулся. В дверях, обмотавшись на манер набедренной повязки синим полотенцем, стоял баскетбольного роста темнокожий — бритый наголо, с гладкими, без растительности грудью и ногами. Тело сплошь в буграх и узлах мускулов, ни унции жира. В правой руке — пистолет с глушителем. Хотя испугал Ангела не пистолет, а глаза того парня. Нет, взгляд вовсе не психопата — их Ангел навидался в тюряге. Эти глаза были умные, проницательные, с юморком и вместе тем странно холодные.
Этот парень был киллером.
Настоящим.
— Мне проблемы не нужны, — спохватился Ангел.
— А не стыдно?
Ангел сглотнул.
— Сказать — все равно не поверишь.
— Значит, телик мой хочешь прибрать?
— Да нет, это не твой. Так, похожий. На самом деле… — Ангел осекся и впервые в жизни решил, что в данном случае лучше все говорить как есть. — Да нет, конечно, — вздохнул он. — И телик это твой, и прибрать я его собирался.
— Ты думаешь, я на это соглашусь?
— Думаю, что нет. — Ангел почему-то кивнул. — Я его, наверно, лучше поставлю.
Телевизор в самом деле становился тяжеловат.
Темнокожий секунду подумал.
— А впрочем, можешь его и попридержать, — неожиданно сказал он.
От такой неожиданности Ангел расцвел:
— В самом деле? Можно его взять?
Парень с пистолетом, похоже, улыбнулся — во всяком случае Ангел принял за улыбку то, что, не исключено, было нервным тиком.
— Да нет. Я сказал, что ты можешь его попридержать — вот и держи. Стой вот так и держи. А если уронишь, — улыбка стала шире, — я тебя пристрелю.
Ангел сглотнул. Телевизор внезапно прибавил в весе чуть ли не вдвое.
— Любишь кантри-музыку? — спросил темнокожий атлет, беря со стола пульт и включая CD-проигрыватель.
— Не-а, — ответил Ангел.
— Н-да. Тогда у тебя, блин, полная непруха.
Можешь и не рассказывать, — лишь вздохнул наш незадачливый взломщик.
Полуголый атлет уселся в кожаное кресло, аккуратно расправив на себе полотенце, и непринужденно махнул стволом в сторону Ангела.
Я и не собирался. А вот ты давай выкладывай…
Сидя в полумраке, человек с именем Ангел размышлял обо всех этих, казалось бы, случайных, разрозненных событиях, в итоге приведших его сюда. В памяти ожили слова Клайда Бенсона — последние, как раз перед тем как он, Ангел, пустил в него пулю:
«Я обрел Христа».
«Значит, тебе не о чем волноваться».
Бенсон просил снисхождения, но не получил.
Большую часть своей жизни Ангел зависел от милости других: отца; мужчин, берущих его, еще ребенка, в провонявших съемных квартирах; надзирателя Шкуры в Аттике; заключенного Вэнса в тюрьме на Рикерс-Айленде, решившего, что Ангел самим своим существованием оскверняет жизнь и этого нельзя выносить — покуда кое-кто не зашел и не позаботился, чтобы тот Вэнс больше не представлял собой угрозу ни Ангелу, ни кому бы то ни было.