Белая горячка. Delirium Tremens — страница 16 из 46

Он, наверное, мог бы продолжать свое собственное сатори до бесконечности, но свернул его в точку и вернулся к Мэну.

– И что дальше? – спросил он.

Мэн, находившийся в миру, стал рассуждать логически:

– Так что, создав добро и зло в душе Адама и Древо их познания, он не мог их создать от фонаря, а именно для того, чтобы Змей…

– Которого, между прочим, – ввернул Одновозрастный, – тоже создал Господь…

– Это само собой. Для промоушна зла. Чтобы Змей соблазнил Еву, та – Адама, и чтобы все и закрутилось. И стало развиваться. То есть Дьявол как бы часть Бога. В отличие от Святой Троицы, где Господь един в трех лицах или, выражаясь философским языком, три явления в одной сущности, в данном случае мы имеем душу, как две сущности, добро и зло, в одном явлении, или в душе. И получается единство и борьба противоположностей в одной сущности. Ну а что до потерянного бессмертия, так за все приходится платить. Так что Первородного греха не было, потому что все произошло по промыслу Господню. Для того чтобы все это закрутилось. Такой вот дискурс.

– Что такое «дискурс»? – спросил Пацан.

– А кто его знает, – печально ответил Мэн.

– Значит, – подытожил Одновозрастный, – из-за этого дискурса и мы крутимся в этой курилке… И то, отчего мы сюда залетели, тоже Его промысел. Бога и Дискурса.

И кодла вернулась в палату, потрясенная эффектом от одного полузатушенного о лоб Мэна окурка.

– А Старшенький твой придет? – спросил Мэна Адидас.

Не менее потрясенный собственным сатори, Мэн сначала опять сел в позу лотоса, потом встал на четвереньки, уткнув в потолок свой худой зад, потом, схватив с чьей-то тумбочки роман Сидни Шелдона, затряс над ним головой, как хасиды у Стены Плача, а потом перекрестился и покорно сказал:

– На все воля Божья… – После этих слов он опять вернулся в мир, чтобы агрессивно продолжить: – А воля Божья кончается там, где начинается свобода воли, – и вроде бы услышал какое-то невнятное похихикиванье. Мэн проигнорировал похихикиванье и сам себя спросил: – А как же: ни один волос не упадет с головы без воли Божьей? – Опять услышал похихикиванье и опять же сам себе уверенно ответил: – Ну, это Иисус несколько погорячился.

И в это время в палату вошел Старший сын. Увидев отца в позе лотоса, он не изумился, а потом оглядел палату и ее обитателей и мрачно констатировал:

– Хороший писатель Антон Павлович Чехов.

Потом он выглянул в коридор и сказал:

– Заноси.

В палату зашел Квадратный человек и поставил на пол три громадные сумки. В палате сразу запахло!.. Все остолбенели. Такие запахи бывают только в произведениях того же Антона Павловича Чехова и Николая Васильевича Гоголя, описывающих велико– и малоросские застолья. Старший сын Мэна владел тремя московскими ресторанами. И чтобы подкормить отца, собрал из всех самое вкусное. На запах еды и Старшего сына заглянул Один. Как бы невзначай он посмотрел на часы «Лонжин», чтобы Старший сын понял, что к чему. Старший сын посмотрел на отца, на часы, на Одного, на Квадратного человека. Тот аккуратно поднял Одного в воздух, снял с него часы и передал Старшему сыну. Тот положил их в карман и коротко спросил у Одного:

– Сколько?

– Восемьдесят баксов.

– И куртку «Адидас», – добавил Адидас.

Старший сын достал из бумажника две купюры по сто долларов и засунул их в рот висящему Одному.

– Жуй, – спокойно сказал он.

Один отрицательно покачал головой. Тогда Квадратный человек зажал ему нос и резко стукнул Одним в пол. Две сотни баксов провалились внутрь Одного. Тот тяжко вздохнул и попятился к выходу из палаты.

– Куртку «Адидас», – кинул ему вслед Старший сын, и через секунду куртка образовалась.

А еще через секунду она вернулась на круги своя. То есть на самого Адидаса. Который незаметно вышел из палаты.

– Значит так, пап, здесь все, что бы вы все обожрались. Завтра тебя переведут.

– В санаторное? – спросил Мэн.

– Завтра будет видно, – ответил Старший сын. – Если ты хоть чуть-чуть сохранишься, то в санаторное, а если… – и он слегка потрепал Мэна по затылку.

– Да все будет в порядке, сынок.

– Насчет «в порядке» я уже слышал, – сказал Старший сын и вздохнул.

Мэн кивнул головой. Он понимал, что хотел сказать Старший сын, но не мог это выразить словами. Он же ведь мыслил мультипликационными образами для детей младшего и среднего возраста. Для которых тема алкоголизма была не самой актуальной.

– Кстати, тетя… (имя Жены Мэна, которую Старший сын от первой мэновской жены по детской привычке называл тетей) хотела зайти.

– Ни в коем случае!!! – заорал Мэн на все отделение. Он всегда в середине и конце запоя чувствовал перед ней колоссальное чувство вины…

Флэшбэк

Лет десять тому назад Мэн лежал в своей комнате, проснувшись в самой середине зимней ночи. Он осмотрелся вокруг себя и ничего не увидел, потому что в середине зимней ночи в Москве очень темно. А свет ему зажигать не хотелось. Он подумал о Жене, спящей в соседней комнате, и ему стало ее бесконечно жалко. Опять ей завтра бежать в магазин. Опять пытаться затолкать в Мэна хоть какую-нибудь еду, опять слышать его настолько глубокомысленные рассуждения, что сам Мэн не мог понять, в чем заключалось их глубокомыслие, опять… Да что там говорить… Бедная женщина. Какие у нее радости? Нет, разумеется, были дети, работа, собака Колли, а вот чего-то не было… Так грустно размышлял Мэн.

И тут его осенило. Куплю-ка ей цветы и осыплю ими ее, спящую. Чтобы, проснувшись, она ощутила запах роз, раскинутых по кровати… Или, нет, пусть они будут стоять у ее изголовья в роскошной вазе. И первое, что она увидит, открыв глаза, будут бутоны красных роз.

Мэн встал, тихо оделся, попил воды из-под крана, залез в карман. Денег было много. Собственно говоря, и в запой-то Мэн ушел, получив много! За два сценария сразу. Три четверти он отдал в семью (кормилец, падло). А остальное… Так что башли были.

Через пять минут Мэн сидел в такси и, отпив из благоприобретенной пол-литры, обсуждал с таксистом, где в глухую зимнюю ночь восемьдесят третьего – восемьдесят четвертого года достать красные розы. Таксист немного поразмышлял: с таким необычным желанием он сталкивался впервые в жизни. Чтобы вроде нормальный мужик ночью искал не водку, не баб, а розы… для жены… Это было выше его понимания. Тем более что у него жены не было. Он был молод и немного поживал с диспетчершей таксопарка. А к ней он приходил с бутылкой водки и бутылем «Лидии». Диспетчершу так звали, и это была такая шутка, над которой они каждый раз смеялись после нехитрых совокуплений. Об этом он поведал Мэну во время размышления, а в конце размышления он пришел к какому-то выводу и рванул по ночной Москве. Они выехали на Садовое кольцо, промчались до тогдашней Лермонтовской площади, свернули к Комсомольской, чесанули по Русаковской и у Сокольников свернули налево. Огородами просочились к Лосиноостровской и ломанули в какой-то неприметный двор. После недолгой ломки из калитки вышел Человек в одной кепке и в обмен на три чирика выдал Мэну пять роскошных красных роз. Цена была бешеной, но эти розы того стоили. Они пахли! Что для Москвы последних десятилетий было невозможно.

Еще через сорок минут Мэн стоял в кухне своей квартиры и наливал в хрустальную бабушкину вазу воду из-под крана. Поставив пахнущие розы в вазу, Мэн отхлебнул водки и воодушевленный пошел в комнату Жены. Тихонько приоткрыв дверь, он на цыпочках пошел к тахте, на которой спокойно дышала Жена, и… споткнулся о спящего около тахты Колли. Ваза полетела на Жену, окатив ее и Колли водой. Колли взрычал и по инерции цапнул Мэна за голень правой ноги. Тут, в свою очередь, взрычал Мэн и упал на проснувшуюся Жену. Та включила свет, выбралась из-под рычащего Мэна, успокоила Колли, хотела было разгневаться, но вдохнула воздух и уловила запах роз.

– О господи, – сказала она, – и что мне с тобой делать?

А потом взяла тряпку, вытерла воду с пола, вытерлась сама, снова налила в вазу воды и поставила в нее разлетевшиеся по тахте и полу розы. Они пахли. Жена смеялась, а потом заплакала. Заплакал и Мэн. Он ушел в свою комнату, допил одним глотком водку и, плача, лег. Он еще долго плакал, жуя кончик одеяла, пока Жена не пришла к нему в комнату и не стала гладить его по голове. И Мэн заснул.

А когда утром он проснулся, чтобы выйти к своим дворовым собратьям, Жена молча проводила его глазами. Свои глаза Мэн прятал. Ему было необыкновенно не по-похмельному плохо.

* * *

Поэтому-то Мэн и отказал Старшему сыну в приходе Жены. Зачем? Чтобы она опять увидела его пьяным? Ну уж нет. Она придет к нему, когда он будет абсолютно трезвым, когда белки глаз станут белыми, а черное лицо посмуглеет, из взгляда исчезнет безумие и во всем облике проявится присущая Мэну мягкость, доброта и одухотворенность. (Так он думал о своем трезвом облике.)

– Значит, пап, у тебя последний шанс. Полежи пока здесь, а там, в зависимости… либо опять в реанимацию по жесткому курсу, либо – в санаторное. С врачами я договорился.

Потом он глянул на Лысоватого, по-прежнему связанного и раскачивающегося в позе пресс-папье и прошептал:

– Лысоватый, и ты тут?..

Лысоватый глянул на него через плечо, через вывернутые назад руки, и поклонился Старшему сыну, насколько это было возможно:

– Проходите, господин хороший.

– Вот тебе и раз, – сел на койку Старший сын, – это ж мой пропавший два года назад швейцар из «Ямакаси». Мы-то думали, где он? А он тут. А между прочим, человек с родословной. Из дворян. Расстрелянных в подавляющем количестве. Единственный из всей фамилии доживший до времени, когда дворяне опять стали людьми.

– А этот, стало быть, опозорил фамилию?.. – встрял Одновозрастный. – Если в швейцарах.

– Что значит «опозорил»… После революции его дед, чтобы семью прокормить, стал швейцаром в «Савое», потом там же швейцарил его отец, а теперь вот и он. Я его взял за отсутствие присущего швейцарам хамства. Да и швейцарил-то он у меня чисто номинально. Сидел в кресле в мундире Преображенского полка, в дедовой фуражке, курил чубук и вслух читал Тютчева. На него народ валом валил. И, что необычно, никогда не брал в рот ни капли.