― Хорошо, доктор.
― Кокаин нельзя. Пить нельзя. Женщины тоже…
― Я удалился от женщин и ядов. Удалился и от злых людей, — говорил больной, застегивая рубашку, — злой гений моей жизни, предтеча антихриста, уехал в город дьявола.
― Батюшка, нельзя так, — застонал Турбин, — ведь вы же в психиатрическую лечебницу попадете. Про какого антихриста вы говорите?
― Я говорю про его предтечу Михаила Семеновича Шполянского, человека с глазами змеи и с черными баками.
― Как вы говорите? С черными баками? А скажите, пожалуйста, где он живет?
― Он уехал в царство антихриста, в Москву, чтобы подать сигнал и полчища аггелов вести на этот Город в наказание за грехи его обитателей. Как некогда Содом и Гоморра…
― Это вы большевиков аггелами? Согласен. Но все-таки так нельзя…
― „Баки“… — Вот что… Вы бром будете пить. По столовой ложке три раза в день… Какой он из себя… этот ваш предтеча?
― Он черный…
― Молодой?
― Да, он молод. Но мерзости в нем, как в тысячелетнем диаволе. Жен он склоняет на разврат, юношей на порок, и трубят уже, трубят боевые трубы грешных полчищ, и виден над полями лик сатаны, и идущего за ним.
― Троцкого?!
― Да, это имя его, которое он принял. А настоящее его имя по-еврейски Аваддон, а по-гречески Аполлион, что значит губитель.
― Серьезно вам говорю: если вы не прекратите это, вы смотрите… у вас мания развивается…
― Нет, доктор, я нормален. Сколько, доктор, вы берете за ваш святой труд?
― Помилуйте, что у вас на каждом шагу слово „святой“? Ничего особенно святого я в своем труде не вижу. Беру я за курс, как все. Если будете лечиться у меня, оставьте часть в задаток.
― Очень хорошо.
Френч расстегнулся.
― У вас, может быть, денег мало? — пробурчал Турбин, глядя на потертые колени, — „Нет, он не жулик… нет… но свихнется“.
― Нет, доктор, найдутся. Вы облегчаете по-своему человечество.
― И иногда очень удачно. Пожалуйста, бром принимайте аккуратно.
― Полное облегчение, уважаемый доктор, мы получим только там. — Больной вдохновенно указал в беленький потолок. — А сейчас ждут нас всех испытания, коих мы еще не видали… И наступят они очень скоро.
― Ну, покорнейше благодарю. Я уже испытал достаточно.
― Нельзя зарекаться, доктор, ох нельзя, — бормотал больной, напяливая козий мех в передней, — ибо сказано: третий ангел вылил чашу в источники вод, и сделалась кровь.
„Где-то я уже слыхал это?.. Ах, ну, конечно, со священником всласть натолковался. Вот подошли друг к другу — прелесть“.
― Убедительно советую, поменьше читайте Апокалипсис… Повторяю, вам вредно… Честь имею кланяться. Завтра в шесть часов, пожалуйста. Анюта, выпусти, пожалуйста…
***
Однажды вечером Шервинский вдохновенно поднял руку и молвил:
― Ну-с? Здорово? И когда стали их поднимать, оказалось, что на папахах у них красные звезды…
Открыв рты, Шервинского слушали все, даже Анюта прислонилась к дверям.
― Какие такие звезды? — мрачнейшим образом расспрашивал Мышлаевский.
― Маленькие, как кокарды, пятиконечные. На всех папахах. А в середине серп и молоточек. Прут, как саранча, из-за Днепра… так и лезут. Первую дивизию Петлюрину побили, к чертям.
― Да откуда это известно? — подозрительно спросил Мышлаевский.
― Очень хорошо известно, если уже есть раненые в госпиталях в Городе.
― Алеша, — вскричал Николка, — ты знаешь, красные идут! Сейчас, говорят, бои идут под Бобровицами.
Турбин первоначально перекосил злобно лицо и сказал с шипением:
― Так и надо. Так ему, сукину сыну, мрази, и надо. — Потом остановился и тоже рот открыл. — Позвольте… это еще, может быть, так, утки… небольшая банда…
― Утки? — радостно спросил Шервинский. Он развернул „Весть“ и маникюренным ногтем отметил:
„На Бобровицком направлении наши части доблестным ударом отбросили красных“.
― Ну, тогда действительно гроб… Раз такое сообщено, значит, красные Бобровицы взяли.
― Определенно, — подтвердил Мышлаевский.
***
Эполеты на черном полотне. Старая кушетка.
— Ну-с, Юленька, — молвил Турбин и вынул из заднего кармана револьвер Мышлаевского, взятый напрокат на один вечер, — скажи, будь добра, в каких ты отношениях с Михаилом Семеновичем Шполянским?
Юлия попятилась, наткнулась на стол, абажур звякнул… дзинь… В первый раз лицо Юлии стало неподдельно бледным.
― Алексей… Алексей… что ты делаешь?
― Скажи, Юлия, в каких ты отношениях с Михаилом Семеновичем? — повторил Турбин твердо, как человек, решившийся наконец вырвать измучивший его гнилой зуб.
― Что ты хочешь знать? — спросила Юлия, глаза ее шевелились, она руками закрылась от дула.
― Только одно: он твой любовник или нет?
Лицо Юлии Марковны ожило немного. Немного крови вернулось к голове. Глаза ее блеснули странно, как будто вопрос Турбина показался ей легким, совсем нетрудным вопросом, как будто она ждала худшего. Голос ее ожил.
― Ты не имеешь права мучить меня… ты, — заговорила она, — ну хорошо… в последний раз говорю тебе — он моим любовником не был. Не был. Не был.
― Поклянись.
― Клянусь.
Глаза у Юлии Марковны были насквозь светлы, как хрусталь.
Поздно ночью доктор Турбин стоял перед Юлией Марковной на коленях, уткнувшись головой в колени, и бормотал:
― Ты замучила меня. Замучила меня, и этот месяц, что я узнал тебя, я не живу. Я тебя люблю, люблю… — страстно, облизывая губы, он бормотал…
Юлия Марковна наклонялась к нему и гладила его волосы.
― Скажи, зачем ты мне отдалась? Ты меня любишь? Любишь? Или же нет?
― Люблю, — ответила Юлия Марковна и посмотрела на задний карман стоящего на коленях.
***
Когда в полночь Турбин возвращался домой, был хрустальный мороз. Небо висело твердое, громадное, и звезды на нем были натисканы красные, пятиконечные. Громаднее всех и всех живее — Марс. Но доктор не смотрел на звезды.
Шел и бормотал:
― Не хочу испытаний. Довольно. Только эта комната. Эполеты. Шандал.
В три дня все повернулось наново, и испытание — последнее перед началом новой, неслыханной и невиданной жизни — упало сразу на всех. И вестником его был Лариосик. Это произошло ровно в четыре часа дня, когда в столовой собрались все к обеду. Был даже Карась. Лариосик появился в столовой в виде несколько более парадном, чем обычно (твердые манжеты торчали), и вежливо и глухо попросил:
― Не можете ли вы, Елена Васильевна, уделить мне две минуты времени?
― По секрету? — спросила удивленная Елена, шурша поднялась и ушла в спальню.
Лариосик приплелся за ней.
― Придумал Ларион что-то интересненькое, — задумчиво сказал Николка.
Мышлаевский, с каждым днем мрачневший, мрачно оглянулся почему-то (он разбавлял на буфете спирт).
― Что такое? — спросила Елена.
Лариосик потянул носом воздух, прищурился на окно, поморгал и произнес такую речь:
― Я прошу у вас, Елена Васильевна, руки Анюты. Я люблю эту девушку. А так как она одинока, а вы ей вместо матери, я, как джентльмен, решил довести об этом до вашего сведения и просить вас ходатайствовать за меня.
Рыжая Елена, подняв брови до предела, села в кресло. Произошла большая пауза.
― Ларион, — наконец заговорила Елена, — решительно не знаю, что вам на это и сказать. Во-первых, простите, ведь так недавно еще пережили вашу драму… Вы сами говорили, что это неизгладимо…
Лариосик побагровел.
― Елена Васильевна, я вычеркнул ту дурную женщину из своего сердца. И даже карточку ее разорвал. Кончено. — Лариосик ладонью горизонтально отрезал кусок воздуха.
― Потом… Да вы серьезно говорите?
Лариосик обиделся.
― Елена Васильевна… Я…
― Ну простите, простите… Ну если серьезно, то вот что. Все-таки, Ларион Ларионыч, вы не забывайте, что вы по происхождению вовсе не пара Анюте…
― Елена Васильевна, от вас с вашим сердцем я никак не ожидал такого возражения.
Елена покраснела, запуталась.
― Я говорю это только вот к чему — возможен ли счастливый брак при таких условиях? Да и притом, может быть, она вас не любит?
― Это другое дело, — твердо вымолвил Лариосик, — тогда, конечно… Тогда… Во всяком случае, я вас прошу передать ей мое предложение…
― Почему вы ей сами не хотите сказать?
Лариосик потупился.
― Я смущаюсь… я застенчив.
― Хорошо, — сказала Елена, вставая, — но только хочу вас предупредить… мне кажется, что она любит кого-то другого…
Лариосик изменился в лице и затопал вслед за Еленой в столовую. На столе уже дымился суп.
― Начинайте без меня, господа, — сказала Елена, — я сейчас…
В комнате за кухней Анюта, сильно изменившаяся за последнее время, похудевшая и похорошевшая какою-то наивной зрелой красотой, попятилась от Елены, взмахнула руками и сказала:
― Да что вы, Елена Васильевна. Да не хочу я его.
― Ну что же… — ответила Елена с облегченным сердцем, — ты не волнуйся, откажи и больше ничего. И живи спокойно. Успеешь еще.
В ответ на это Анюта взмахнула руками и, прислонившись к косяку, вдруг зарыдала.
― Что с тобой? — беспокойно спросила Елена. — Анюточка, что ты? Что ты? Из-за таких пустяков?
― Нет, — ответила, всхлипывая, Анюта, — нет, не пустяки. Я, Елена Васильевна, — она фартуком размазала по лицу слезы и в фартук сказала, — беременна.
— Что-о? Как? — спросила ошалевшая Елена таким тоном, словно Анюта сообщила ей совершенно невероятную вещь. — Как же ты это? Анюта?
***
В спальне под соколом поручик Мышлаевский впервые в жизни нарушил правило, преподанное некогда знаменитым командиром тяжелого мортирного дивизиона, — артиллерийский офицер никогда не должен теряться.
Если он теряется, он не годится в артиллерию.
Поручик Мышлаевский растерялся.
― Знаешь, Виктор, ты все-таки свинья, — сказала Елена, качая головой.
― Ну уж и свинья?.. — робко и тускло молвил Мышлаевский и поник головой.