— Рассказывайте, рассказывайте, моя мудрая дурочка.
— Было это четыре года тому назад, я кончала гимназию, — начала Таля, опять усаживаясь на ковер.
— Сколько же вам лет? — удивилась Накатова.
— Скоро двадцать один.
— Неужели? А я думала не больше семнадцати.
— Это я просто публику обманываю… Ну вот: было мне семнадцать лет, и я только что перешла в последний класс гимназии, когда за мной стал ухаживать один инженер. Он у нас делал изыскание железной дороги… Я и влюбилась. Боже мой, как я влюбилась! Все из глаз исчезло, все понятия перевернулись. Ничего, кроме него, не надо, ничего не существует, и никого не люблю, кроме него. Маме лгу на каждом шагу, притворяюсь, обманываю, только бы из дома сбежать да с ним увидаться. И меня ничего не трогало, и никого я не любила. Пусть, думаю бывало, все мои близкие умрут — мне будет свободнее. И, вы думаете, бессознательно я так рассуждала и поступала? Нет. Гордилась, что так думаю: вот, мол, как это прекрасно, что я так любить умею! Велит он — с колокольни соскочу и на подвиг пойду и на преступление. Уж мне казалось, что это какая-то особая заслуга, эта моя любовь к нему, и что если я так влюбиться умею, так я героиня какая-то!
— Но ведь вы и на подвиг идти хотели!
— И пошла бы, но подвигов-то никаких не представлялось, а самые мелкие подлости делала на каждом шагу. Вот в один прекрасный день получила я письмо: так и так, мне вас больше не надо, моя прежняя любовь зовет меня!
— Таля, как вы это пережили?
— Я и не собиралась переживать, а сейчас же побежала вешаться в саду за оврагом. Петлю уже к сучку привязала, когда меня за этим делом брат застал. Стал расспрашивать, и все я ему сгоряча сказала, а он принялся меня бить…
— Но это ужасно!
— Как ни ужасно было, я как бы чувств лишилась и словно сквозь сон слышу, что кто-то около меня разговаривает: «За что вы ее бьете? Как вам не стыдно?», и как сквозь сон вижу: стоит старик, высокий-высокий, седой, весь в белом. «Она нас опозорила, опозорила», — твердит брат, а сам рыдает.
Я сижу на земле словно мертвая, а старик говорит так решительно-властно: «Берите ее на руки и несите ко мне: не надо, чтобы родители узнали эту историю». Брат потом рассказывал, что он словно без сознания взял меня на руки и понес, а я чувств лишилась. Когда я очнулась, — вижу: лежу я на диване, диван обит старой черной клеенкой, под головой у меня подушка в пестрой наволочке. Кругом стружки валяются, и так хорошо сосной пахнет, а в маленькое окошечко липа в цвету видна и солнце светит. Старик с братом сидят у стола. Я смотрю и удивляюсь, как я этого старика не узнала, ведь это — Петр Давыдович. Я его с малых лет знаю, он столяр из ссыльных, даже у отца иногда бывает. Да я вам про него говорила. Отец рассказывал, что он вместе с Достоевским сослан был. Его у нас очень уважали. Я села и удивлялась: отчего это я его не узнала? Отчего он мне показался таким огромным? И совсем он не в белой одежде, а в старом сером пиджаке. Обыкновенный Петр Давыдович. Почему он мне каким-то королем из древней саги показался? Даже как будто из груди его какие-то лучи шли. Брат сидит, закрыв голову руками, а Петр Давыдович ему говорит: «Где позор? Где грех? Разве она сделала зло кому-нибудь? Допустите, что инженер этот был на ней женат и потом ее бросил, ведь тогда это за позор для нее не считалось бы. Но от родителей это нужно скрыть, у них мораль своя, они слишком будут страдать, если узнают, да и не надо, чтобы вообще кто-нибудь знал: зачем? Ее злые люди унижать и обижать будут. Вот вы говорите, что вы любите вашу сестру, так помогите же ей, поддержите, утешьте. Я ведь уверен, что на такой же проступок посторонней девушки вы взглянули бы снисходительно и рыцарски бы выступили на ее защиту, если бы ее кто-нибудь стал бить. Значит, лишь только то, что коснулось вашей гордости, заставило вас так возмутиться. Как жестоко, как позорно иметь такую гордость, которая лишает вас любви и снисхождения! А тебя, — обернулся он ко мне и даже ногой топнул, — следовало побить! Только не за то, за что тебя били. А за то, что ты себя убить хотела! Что ты весь мир возненавидела.
И целый мир возненавидеть,
Чтобы тебя любить сильней!
Этак в моей молодости «роковые герои» пели. Какая подлая, какая хамская эта любовь. Рабская, низкая любовь. Оставайся тут у меня, мы сегодня с тобой в Корачевский монастырь пешком пойдем». И я пошла с ним в Корачевский монастырь за восемьдесят верст от нашего города. Как была — в желтой кофточке и синей юбке. Сама не знаю, зачем пошла, но мне легче было идти, чем дома оставаться, да и нельзя мне было оставаться: ведь дома бы мама и папа увидали, что я совсем на себя не похожа. Шли мы тихо. Ночевали, где придется, ели, где придется, он хлеб, сыр и крутые яйца с собой в котомочке нес. Присядем и поедим. У крестьян молока покупали… И всю дорогу он мне разные истории рассказывал и Пушкина стихи читал. Я иногда задумаюсь, заслушаюсь и забуду. А потом вдруг вспомню и опять упаду на землю — и плачу, плачу… А он присядет около меня и гладит мою голову, и тихим голосом какую-нибудь песню поет… Я понемногу успокоюсь, и опять пойдем, — он, милый, дорогой, мудрый, высокий, и я, маленькая, глупая девочка в желтой кофточке.
Таля замолкла и с улыбкой смотрела куда-то в пространство.
— И что же дальше? — тихо спросила Накатова.
— Вот мы и шли… И за это путешествие, кроме разных историй, он много, много еще мне говорил такого, что я только потом поняла, почувствовала и взяла в сердце. В то время я только упрямо твердила, что не хочу и не могу жить. Через недели две, когда мы вернулись, началась у нас во всей губернии холера. Вот и говорит мне дедуся: «Иди за холерными ухаживать. Если тебе уж так помереть хочется, так уж хоть с пользой помрешь». Я и пошла. И как-то стало слабеть мое горе. Слабело, слабело, забывалось, а дедуся становился все дороже и дороже, и тут… тут я увидала свою белую колоннаду. И не проехала мимо, а сейчас же поползла по ступенькам. Влезу ли здесь, не знаю, но оттого, что лезу, вся душа полна!
Таля взмахнула руками и, словно в экстазе, закрыла глаза.
Накатова слушала ее и тихо сказала:
— А если бы, Таля, у вас родился ребенок?
— Что делала бы? Воспитала. Дедуся и братья не оставили бы. Детей нехорошо иметь только тем, которые их как любовников любят, т. е. пусть весь, мол, свет пропадает, только бы моему ребенку хорошо было; таким матерям, конечно, и детей не следует иметь, это тоже животная страсть.
— Таля, Таля, а знаете ли вы… у меня будет ребенок. Какой ужас! — дрожащим голосом сказала Накатова.
— Какой ужас? Вам-то о чем горевать? У вас деньги. Родителей нет, никто убиваться по этому поводу не будет, а это даже лучше, заботы явятся.
— А общество, а знакомые? Ведь это позор.
— А на что вам это общество и такие знакомые, которые вас за это разлюбят? Любит это общество вас и вы его? Что вы, зависите от него? Гувернантка вы, что из-за мнения этого общества вы куска хлеба лишитесь? Институтка? Из института выгонят? Замужем вы? Муж убьет? — спрашивала Таля, смеясь и сжимая руки Накатовой.
— Но у моего ребенка не будет отца!
— А мало ли детей без отца растут, да еще матерям их приходится работать. Пустяки! — махнула она рукой.
— Да, легко вам говорить! — воскликнула Накатова.
— Очень легко! — вскочила Таля с ковра. — Совсем легко! Вот когда вы говорили, что у вас сердце болит, что тяжело вам перенести разлуку и разочарование, — трудно было говорить, а об обществе совсем легко… Знаете, что я вам скажу? Вы вот меня мудрой дурочкой назвали, а вы… вы неразумная умница! Не знаю уж, что лучше!
И Таля нежно прижалась к Накатовой.
Зина лежала третий день в постели. Состояние ее было ужасное.
Она иногда даже вскрикивала, словно от боли, и кусала подушку.
Все вышло совсем не так, как она думала: она не выдержала, расплакалась, жаловалась.
Она отомстила ему, отомстила, но эта месть не сделала ее счастливой.
Она несчастна, она жалка — она, которая хотела всегда «царить» над другими… и никого, никого кругом: ее забыли — все радуются ее несчастью!
Она не замечала, что в доме все ходили на цыпочках, что мать поминутно заглядывала в щелку, не смея войти, потому что Зина выгнала ее из комнаты.
«Я умру, умру!» — твердила она и рисовала себе картины самоубийства: ей хотелось умереть красиво, романтично, чтобы потом долго-долго люди говорили об ее «красивой смерти».
«А что если убить его?»
Да, да, убить! Он погубил ее, надругался над нею, над ее душой.
Она под темной вуалью приходит к нему… Никаких объяснений… Один выстрел, и он лежит у ее ног. Ничей! Если не мой, — то ничей. Она падает на его труп и дает ему последнее лобзание — страшный поцелуй убийцы своей жертве, потом… потом процесс… ее портрет во всех газетах, ей в тюрьму присылают цветы…
Она даже села на постели, оживленная подобной мыслью.
«А если сошлют? Вздор! В таких случаях всегда оправдывают».
Ей уже грезились все подробности этого процесса: ее креповый вуаль, речь защитника — знаменитого адвоката, который влюбится в нее, женщины, завидующие ее красоте. Взоры всех мужчин, устремленные на нее, в них светится жуткое желание испытать «любовь убийцы…»
Ее оправдывают. Она лишается чувств, ее адвокат несет ее, бледную, прекрасную… кругом толпятся любопытные…
Высокий красавец гусар, которого она видела раз в театре, предлагает свой роскошный автомобиль… На другой день масса писем… Антрепренеры предлагают огромные гонорары, но она, бледная, прекрасная, уезжает с гусаром в Италию…
Эти мысли если не успокоили ее, то придали ей силы. Она больше не хотела лежать жалкой и плачущей. Она начнет действовать!
«Пойду к Мухину и возьму у него револьвер!» — решила она.
— Скажите, пожалуйста, где здесь квартира Лопатова, — спрашивает Таля стоящего у ворот солдатика.