Я обещала её отцу иное.
Когда мы с сыном снова отнесли дары Добрым Соседям и гость из-под холма заговорил про бал, я была готова.
– Колесо года вскоре повернётся, госпожа. В праздник весеннего равноденствия наш повелитель по обыкновению даёт великолепный бал, но этот будет особенным, – бросил он, когда его спутники уже исчезли, как и корзины с нашими подношениями. Слова упали горящими угольками, прожигая душу, но я ждала этого. – Твой благородный супруг поведал тебе об иной части сделки, что некогда заключил его предок?
– Да, – сказала я, сжимая пальцы под плащом в оберегающем жесте. – Поведал.
– Тогда, полагаю, ты почтишь грядущий бал своим присутствием… как и все твои дочери. Наш повелитель хочет избрать себе новую суженую. Вдруг его благосклонности удостоится одна из них?
– Мы посетим его бал. Мы сочтём это за честь.
Прежде чем скользнуть за грань между мирами, он одарил меня улыбкой зыбкой и ускользающей, как тень от тревожного свечного огонька – или как свет призрачной башни, что виднелась в лесу в моменты наших встреч.
Я позволила себе разжать пальцы, лишь когда мы с сыном оказались под защитой стен, ставших нам родными.
Лгать Добрым Соседям нельзя, но я не лгала. Обе мои дочери действительно собирались на их бал, в их совершенную блистательную ловушку. Туда, где их повелитель выберет новую суженую (оставалось лишь гадать, что приключилось с прежней).
А моя бедная наивная падчерица, как гость из-под холма сам некогда справедливо напомнил, мне не дочь.
Даже в день смерти отца она не плакала и не кричала так горько, как в день, когда я сказала: она не увидит Волшебную Страну и бала, что даёт её повелитель.
В день смерти её отца меня не осыпали словами, которые я до проклятого бала считала незаслуженными. И поныне её обвинения, её проклятия хлещут мою память плетьми.
Не знаю, сколько в них правды.
Я по сей день уверена: будь она родной мне, я поступила бы ровно так же. Но, будь она родной мне, возможно, я не сносила бы её уединение так покорно. Я не боялась бы лишний раз заговорить с ней, не молчала порой о тех или иных вещах, опасаясь задеть её. И финал был бы иным.
В одном я могу поклясться: то, в чём она тогда обвиняла меня, в чём после обвинила меня людская молва, – ложь. Я любила её. Я желала ей только добра. И всё же не сумела её спасти.
Потому, даже если люди простят меня, я себя не прощу.
Я готовилась к этому балу так, как ни к одному приёму в жизни. Нам с дочерьми пошили новые платья – достаточно красивые, чтобы не оскорбить взоры обитателей Волшебной Страны, но покрой их скрадывал достоинства наших фигур, а не подчёркивал их. Ах, как хотелось мне сверху донизу расшить их не стеклянными каплями и шёлковыми нитями, а веточками рябины и железными бусинами, но это оскорбило бы Добрых Соседей.
Я заставила дочерей заучить все правила, которые помогали людям покинуть Волшебную Страну невредимыми. Не есть. Не пить. Не расставаться с одеждой, в которой ты пришёл. Не принимать дары. Не дерзить, не благодарить, не молчать, если к тебе обращаются. Не смотреть им в глаза, но не отводить взгляд первой, если всё же посмотрела. Держаться меня. Не покидать бальный зал. Не позволять увести себя туда, где я не смогу их найти. Ничего не забирать из их дворца.
И уйти с бала раньше, чем наступит полночь.
Ко дню, когда настало весеннее равноденствие, они могли повторить всё это разбуженными среди ночи. Иногда и повторяли. Порой я заглядывала к ним перед сном и слышала, как они беспокойно бормочут сквозь дрёму.
А в назначенный вечер мы пришли к вересковому холму.
Мы поднялись на него, как нас учили, и спустились с другой стороны. Там ждал лес, очень похожий на тот, что окружал холм в мире людей, и всё же не тот.
В людском мире весна едва вступала в свои права, но ледяное дыхание зимы ещё чувствовалось всюду. Здесь сверкающая изморозь лежала на зелёной траве под ногами, на шелестящих древесных кронах, смыкавшихся над головами, – будто чья-то прихоть решила украсить всё инеем, заставить лето притвориться зимой. А воздух пах не снегом – прелой листвой.
Впереди сияла огнями башня. Свет её больше не казался призраком, миражом, обманом зрения. Сияние голубых окон вдали ласкало, как солнце, хотя здесь, в лесной тени, оно никак не могло коснуться моей кожи. И всё же я чувствовала этот свет на щеках, в глазах, на пальцах – будто он обвил меня призрачными лентами и тянул вперёд.
Я сама не заметила, как лес оказался позади, а башня – прямо перед нами. Я не чувствовала земли под ногами, не помнила, как шагала по ней, – будто башня и её гостеприимно распахнутые двери сами приблизились к нам, а деревья расступились, открывая проход.
Я только радовалась, что крепко держала дочерей за руки, и перед башней они оказались вместе со мной.
Замок Добрых Соседей выглядел почти как наш, оставшийся за вересковым холмом, и плющ густо обвивал обычный серый камень, из которого его сложили. Но когда мы переступили порог, моему взору открылся зал столь просторный, что я поняла: стены, увиденные нами снаружи, никак не могли вместить его.
Не было холла – лишь длинная широкая лестница, у подножия которой бились пёстрые волны танцующих. Когда я посмотрела ввысь, то не увидела ни крыши, ни башни, что должна была выситься прямо над нами: одно бездонное чёрное небо, в котором сияли звёзды, складывающие незнакомые мне созвездия, и луна – голубая, яркая и близкая, словно костёр. Она заливала льдистым светом зал, в центре коего высилось громадное дерево – кора гладкая и белая, словно кожа мертвеца, крона алая, как открытая рана. Ствол окружали пиршественные столы, где ждали яства, к которым мы не могли притронуться. Среди ветвей качался бронзовый маятник, отсчитывая часы до полуночи.
А прямо под маятником на троне из древесных лоз восседал тот, ради кого нас заманили сюда: с плеч к ногам стекает плащ из багровых листьев, на челе мерцает венец из золотых ветвей, волосы белее дерева за его спиной.
Мы спустились вниз, туда, где пели арфы, лютни и скрипки, где шелестели шелка и мерцали драгоценные камни на точёных шеях, запястьях, лбах.
Мы оказались среди танцующих, и каждый из них сиял нестерпимой, беспощадной красой. Волосы их были – золото, серебро и рубиновые нити, глаза – глубже моря и ярче пламени, платья – из солнца и луны, тумана и огненного марева, ожерелья – будто звёзды нанизали на шнуры из искристого снега. Живые цветы благоухали на их юбках, живые листья зеленели на их плащах; ленты и шпильки украшали их причёски, стрекозиными крыльями, яблоневыми лепестками и птичьими перьями расшили их шлейфы; голоса их пели слаще скрипок, а смех рождал россыпь звуков прекраснее, чем струны арф.
Я плохо помню, что творилось с нами после того, как мы сошли со ступенек в зал. Музыка, танцы, голоса и лица Людей Холмов обрушились на мой разум, разорвали мою память, оставили от воспоминаний клочки, пёстрые лоскуты, подхваченные ветром. Помню лишь пляски, бесконечные пляски; руки, касающиеся моих рук снова и снова, кружащие меня, влекущие за собой. Я – уже не я, я – древесный лист в горном ручье, бабочка, мир которой сузился до свечного огонька впереди.
И всё же осталась часть меня, не затопленная чужими чарами, помнящая предостережения, оберегающая от сладостных опасностей вокруг. Одежда людского мира охранила нас с детьми, остерегла ту самую часть разума, что позволила нам не потерять себя в пляске фейри, не забыться, не нарушить запретов.
Я не приближалась к пиршественным столам. Я искала взглядом дочерей каждый миг, когда танец разводил нас в стороны. Я смотрела на дерево с красной листвой и знала, что мы должны уйти прежде, чем маятник в его ветвях пробьёт полночь.
Одно я запомнила отчётливо. Затишье между танцами, не дольше, чем необходимо, чтобы сделать вдох-другой, – и деву на лестнице, что спустилась в зал позже всех остальных. Платье её было голубым, словно кусок чистого весеннего неба отрезали и придали нужную форму; синие мотыльки трепетали в светлых волосах, башмачки, мелькающие под подолом, сверкали при каждом шаге, точно их выточили из горного хрусталя.
Мне почудилось, что она похожа на мою падчерицу, но я знала: моя падчерица – в замке по ту сторону верескового холма, в безопасности, и такого платья у неё нет, и подобное не пошить ни одному человеческому портному. Да только взгляд мой снова и снова находил небесный наряд среди других, и я видела, как дева в голубом танцует с тем, на чьём челе мерцал венец из золотых ветвей.
Часть моего разума, не дремлющая в путах гламора, отметила это с радостью. Их повелитель положил глаз на незнакомку, не на моих дочерей; нас не будут удерживать, нам дадут уйти. И всё же что-то в этом зрелище тревожило меня, заставляло следить за девой в голубом едва ли не пристальнее, чем за родными детьми.
Опомнилась я, лишь когда маятник раскатил над залом первый гулкий удар, отдавшийся дрожью в костях и возвестивший, что пришло время уходить.
Ещё четыре удара ушло на то, чтобы найти дочерей среди гостей – те медленно замирали, завершая кружение, словно бой маятника разом лишил их сил. Пока я пробиралась сквозь толпу, я заметила, как по лестнице бежит дева в голубом, бежит так, что спотыкается и едва не падает на очередной ступеньке.
Тогда у меня не было времени осознать, что это значит. Я думала лишь о том, что должна увести детей, прежде чем станет поздно. О том, что прекрасные лица вокруг дрожат и расплываются восковыми масками; что шпильки теперь походят на рога и кости, а шёлк платьев – на паутину и крылья жуков; что в причёске одной гостьи запуталась болотная тина, а в распущенных волосах другой вместо лент вьются змеи; что юбки обнажают копыта, что с каждым мигом заостряются обнажённые улыбками зубы.
Маятник подгонял нас в спину, пока мы с дочерьми, в свою очередь, бежали по лестнице. На одной из ступеней сверкнул башмачок, прозрачный и блестящий, как горный хрусталь, и мне подумалось, что его обронила дева в голубом; но мне нельзя было забирать из мира за вересковым холмом ничего, что не было принесено туда из мира людей, даже если б захотелось.