– Встречал и знаю, где её владения. Вам осталось пересечь лес, в который вы уже вошли, перейти пустоши на севере и горный перевал, и вы достигнете долины, что примыкает к её обители. Наш лес сократит вам дорогу. Обычно смертным через него не пройти, но она дала вам то, что укажет путь.
Я не ждала, что всё может быть так просто. И всё же звезда не спешит терять интерес к лесному королю, указать иное направление.
Подчиняясь наитию и логике историй, поведанных мне до того, я задаю ещё один вопрос:
– А встречалась ли с Белой Госпожой ваша королева?
Лесной король касается ладонью крышки гроба, гладя хрусталь вместо скрытого под ним лица. Издёвка ли это над самим собой: сделать преграду столь тонкой и хрупкой, когда на деле вас разделяет непреодолимое? Такая же издёвка, как ненужная бархатная подушка под её головой, как свежие цветы в руках, которых никогда не коснётся тление?
Тебе не хватает одной издёвки в виде смертной, которая делит вечность с тобой как прекрасный мертвец, о печальный король?..
– Я не слышал от неё подобного. Но много позже та, кого вы зовёте Белой Госпожой, обронила то, что мы оба сочли забавным. – Он говорит, и я чувствую, как ослабевает натяг цепочки на моей шее, даруя сладость достижения очередной цели на пути к тебе. – Она – та, кто откликнулась на зов людской королевы, загадавшей у каменного алтаря, чтобы кожа её дочери была бела как снег.
История пятаяВолк внутри
Твой дар открыл мне глаза на многое.
Я не видел изнанку мира и вещей беспрестанно. Но она становилась известна мне, стоило этого пожелать.
Откровение, что молоко, которое мы с сестрой оставляли садовым духам, выпивает кошка, было самым невинным из всего, что я узнал.
Я смотрел на людей, окружавших меня, говоривших со мной, и видел секреты, которых не должен был знать. Они открывались в моём разуме картинками из книги, прочерченные голубыми трещинами ледяных осколков в моём сердце и в моих глазах.
Мне не стоило прибегать к нему так часто. Это было всё равно что жевать хлеб, нашпигованный иголками. Однако я не мог остановиться.
Я видел, что наш дворецкий пользуется своим положением, навещая горничных по ночам. Что экономка втайне от супруга ложится в чужую постель. Что горничные, улыбающиеся моей сестре в лицо, льют грязь зависти и пересудов за её спиной. Что наш добрый старый конюх за проступки поколачивает жену и детей – и не чувствует вины, ведь так принято.
Видел я и то, в чём не было грязи, но что рвало душу не меньше. Разбитые сердца тех, чьи мужья, отцы, братья каждый год оставались на полях битв с чужеземным императором. Запавшие глаза исхудавших от горя и голода детей, чьих родителей забрала война. Душащее безысходностью ощущение, что мир изменился безвозвратно, что смерть в любой момент может вторгнуться в любой дом, что мирная жизнь людей, городов, стран висит на волоске и никто из нас не властен над своей судьбой.
Я исправил, что мог. Я донёс на дворецкого женщине, которую называл бабушкой. Я «случайно» подслушал оскорбления горничных и потребовал отстранить их от сестры. Я нашёл дом экономки и подкинул к нему письмо без подписи.
Всё это не могло исправить главного: поселившегося во мне знания, что мир полон тьмы и нет никого, чья душа не таит скверны. Может, только та, кого я привык называть сестрой.
Я не осмеливался взглянуть на неё сквозь осколок льда. Я боялся, что увижу там то же, что у других. Я ненавидел себя за эти мысли, но не решался опровергнуть их.
Я знал: если это так, это меня уничтожит.
Однажды я вспомнил о горничной, которой дали расчёт за то, в чём не было её вины. Несправедливость той истории сидела во мне занозой, рождавшей воспалённую рану.
Я беспокоился, что сталось с той девушкой, и вспомнил, что старый конюх знал о ней больше других. Надеясь, что он даст ответы, которые меня успокоят, я пришёл на конюшню и задал прямой вопрос.
Он сказал, что не знает ничего, но опущенные глаза говорили другое. Я решил узнать сам – и увидел девичье тело с подолом, полным камней, под корнями ивы, рядом с мёртвым младенцем.
Её выставили из особняка, но родные с опозоренной дочерью знаться не пожелали. Идти ей с ребёнком было некуда – кроме речного дна.
Это зрелище не шло у меня из головы, даже когда из памяти выцветшим карандашом стёрлись другие отвратительные картины. Всё, что мне оставалось, – почтить память умерших песней, чтобы они жили хотя бы в ней.
В моих творениях зазвучали нерв и гнев, боль и сталь, способная пронзать чужие души, способная оставлять в них кровоточащий след. Прежде я писал светлой пастелью звуков; теперь в музыке моей поселились тени, рождавшие глубину.
И я писал о тебе.
В мире, полном грязи, ты и воспоминания о тебе оставались снежно-чистыми.
Твой дар причинял мне страдания, но я не винил тебя. Ты была честна со мной. Ты предупреждала меня. Другой мог бы злиться, я же не жалел ни о чём – знание лучше невежества. Осколок льда в моём сердце рос и креп с каждым потрясением, что я переживал из-за него, однако я знал: я попросил бы о нём ещё раз, лишь бы познать то, что мне открылось, лишь бы видеть вещи такими, какие они есть.
Лишь бы ты снова коснулась меня.
Я осознал, кто ты для меня, когда в посвящённых тебе песнях появился герой. Когда с конца моего пера пролились строки, прославляющие тебя, преклоняющиеся перед тобой.
В них я готов был идти за тобой на край земли, за край мира.
В них я бросал стынущее сердце к твоим ногам.
В них я звал тебя вернуться за мной, забрать меня, сделать меня своим.
В них я жаждал касаний твоих губ, бледных, как мотыльки.
В них ты говорила мне – это меня погубит, но я желал погибнуть ради тебя. Желал служить тебе. Желал отдать тебе всё, что я мог отдать. А что было у меня ценнее жизни?
Я ничего не рассказывал сестре. Я берёг её от истин, что открылись мне, и от моего чувства к той, кого она боялась, – тоже. Когда однажды она застала меня за сочинением очередной песни для тебя, я испугался, как мальчишка, которого поймали на воровстве.
Я знал, что она не поймёт.
Часть меня и сама не понимала.
Что-то во мне твердило: это неправильно, это – запрет. Та же часть, которая порой всё же злилась на твой дар, которая хотела бы не знать всего, что узнала. Та же часть, которая с детства внимала и верила сказкам о подобных тебе – где они всегда несли гибель таким, как я.
Сестра оставалась единственным лучом света во тьме, где не было тебя. Но времени, разделённого с нею на двоих, стало меньше. Словно там, где раньше нас ничто не разделяло, пролегла ледяная кромка.
…я не сразу понял: преданность, и песни, и прочее из того, что прежде я желал отдавать той, кого привык называть сестрой, теперь сделались твоими.
Однажды женщина, которую я не мог называть бабушкой, собрала нас за одним столом.
– Дети мои, – сказала она, – вскоре вы достигнете возраста, когда вам предстоит думать о браке. Вы милы друг другу, я знаю. Род наш силён и богат, нам нет нужды принимать в семью чужаков и разбавлять кровь больше, чем она уже разбавится. Я не вижу лучшего выхода, чем обручить вас двоих. Пусть охотники, жаждущие породниться с нами, узнают об этом прежде, чем развернут свои сети, надеясь поймать одного из вас.
Я сперва не поверил услышанному. Одна мысль об этом вызывала смех. Я посмотрел на сестру, уверенный, что увижу в её глазах изумление и хохот, сдерживаемый в груди, пляшущий во взгляде искрами непокорного огня, который я так в ней любил.
Вместо этого я узрел иное.
Мне не требовалось смотреть на неё сквозь осколок льда, чтобы узнать истину, – её лицо к тому дню было открытой книгой для меня. В тот миг я понял то, что должен был понять давно, просто не желал.
Та, кого я привык называть сестрой, любила меня не как брата.
И это пугало больше, чем любое из знаний, прежде открывшихся мне.
Мы с Чародеем покидаем подземный дворец утром следующего дня.
Чародей на ногах, как мне и обещали, и кажется здоровым, лишь утомлённым битвой. Я прошу его отдохнуть ещё немного, но он непреклонен. Время во владениях фейри течёт причудливо: сверившись со странными часами с несколькими циферблатами, на которых блестят луны и звёзды, Чародей говорит, что мы провели в замке чудовища больше дней, чем миновало в мире людей, но не всегда соотношение подчиняется одной и той же логике. В первом замке, куда мы заглянули на нашем долгом пути, нам поведали, как за несколько часов на балу Дивного Народа прошло три дня. Чародей не хочет задерживаться, чтобы не пропустить поворот Колеса, и я понимаю его.
Я беспокоюсь за него, но не хочу потерять тебя из-за одной глупой ошибки.
Лесной король прощается с нами у лестницы наверх.
– Пусть к тебе вернётся желанное, дитя, – провожает он меня напутствием. – Та, кого ты зовёшь Белой Госпожой, держит слово. Она отдаст тебе брата, если придёшь за ним в срок и если не возникнет иных препятствий, а путь отсюда недолгий.
– Благодарю вас за всё, владыка.
Прежде слов он отвечает долгим взглядом и улыбкой, почти болезненной:
– Иные из моих братьев пожелали бы взглянуть на благо, что ты не в первый раз даришь мне. Но моя королева приучила меня быть терпимым к тому, чего многие из нас не прощают. Прежде чем вы прибудете во владения той, кого считаете врагом… быть может, вам обоим стоит тоже задуматься о снисхождении.
Его взор обращается на Чародея, и я понимаю: ему, не прошедшему с моим спутником той же долгой дороги, ведомо о нём то, чего я до сих пор не знаю.
Впрочем, Белую Королеву и все истории, что она может поведать, лесной король знает не в пример лучше.