Я с радостью соглашался, потому что он говорил о «наших замыслах» и «нашем будущем». Однажды, желая разобраться в том, что творится в голове султана, мы достали тетради, в которые я годами записывал все происходящее, и стали перетряхивать сны и воспоминания. Словно наводя порядок в шкафу, мы попытались разложить по полочкам мысли и настроения нашего повелителя. Итог получился совсем не обнадеживающий. И хотя Ходжа продолжал толковать о спасительном чудо-оружии и о сокрытых в наших умах тайнах, которые надо поскорее разгадать, он уже не мог притворяться, будто не видит приближения страшной катастрофы. Пустые разговоры на сей счет мы вели месяцами.
Что мы понимали под катастрофой? Не то ли, что от империи одна за другой начнут отпадать завоеванные земли? Расстелив на столе карту, мы сначала с грустью пытались угадать, какие страны будут потеряны первыми, а потом дело доходило до отдельных гор и рек. Или, быть может, катастрофой нам мнились незаметные вроде бы изменения в людях и их верованиях? Мы представляли себе, как однажды утром все стамбульцы просыпаются в своих теплых постелях совершенно другими людьми: не знают, как носить свою одежду, и не возьмут в толк, для чего нужны минареты. Или катастрофа – это внезапное осознание превосходства других и тщетные попытки во всем им подражать? Когда Ходжа склонялся к этой мысли, он просил меня рассказать какую-нибудь историю о моей жизни в Венеции, а потом мы воображали героями этой истории некоторых наших стамбульских знакомцев, облаченных в европейские штаны и шляпы. Предаваясь подобным фантазиям, мы не замечали, как пролетает время.
В конце концов, в качестве последней попытки спасения, мы решили познакомить с ними султана. Может быть, думали мы, все эти картины катастрофы, расцвеченные красками воображения, заставят его ощутить беспокойство? И мы написали книгу, населив ее персонажами, вышедшими из историй о поражениях и катастрофах, которые мы с грустью и безнадежным весельем месяц за месяцем сочиняли тихими мрачными ночами. Там были раскисшие от дождя дороги; недостроенные здания; странные темные улицы; понурые бедняки; люди, читающие непонятные им самим молитвы о том, чтобы все стало как прежде; печальные матери и удрученные отцы; несчастные, которым не хватало жизни, чтобы познакомить нас с тем, что сделано и написано в других странах; неработающие механизмы; горемыки, оплакивающие прекрасные былые дни; тощие, похожие на ходячие скелеты уличные собаки; безземельные крестьяне; праздношатающиеся бродяги; мусульмане в европейских штанах, не умеющие ни читать, ни писать, и войны, неизменно заканчивающиеся поражением.
В другую часть книги мы поместили несколько ярких отрывков из моих воспоминаний о счастливых и поучительных событиях, случившихся со мной, когда я жил с родителями и братьями в Венеции, и позже, в годы учебы: вот так, мол, живут те, кто готовится нас победить, и, если мы хотим их опередить, нам нужно поступать сходным образом! В последней части книги, переписанной набело нашим знакомцем, каллиграфом-левшой, имелось стихотворение, содержавшее столь любимое Ходжой сравнение человеческого разума со шкафом. Это стихотворение (я назвал бы его исполненным гордого спокойствия) можно было считать осторожным введением в запутанные и темные тайны нашего сознания. Его изящно-туманные строки и завершали лучшую из написанных нами с Ходжой книг. Через месяц после того, как Ходжа преподнес ее султану, тот отдал ему приказ начинать работу над чудо-оружием. Мы были крайне удивлены и никак не могли понять, в какой степени обязаны успехом своей книге.
9
Итак, султан сказал Ходже: «Ну что ж, сделай это свое чудо-оружие, перед которым рассеются наши враги!» Возможно, он хотел испытать Ходжу; или же ему приснился сон, который он утаил; может быть, он возжелал доказать докучавшей ему матери и пашам, что умники, которых он собрал вокруг себя, на что-то годятся; может быть, он думал, что Ходжа, победивший чуму, способен еще на какое-нибудь чудо; может, на него и в самом деле произвели впечатление созданные нашей фантазией картины катастрофы, которыми была наполнена книга; а может, больше катастрофы султана пугала мысль о том, что после нескольких военных неудач он будет свергнут и на трон возведут его брата. Обо всем этом мы размышляли, растерянно подсчитывая свалившиеся на нас безумные деньги – выделенные на оружие доходы от деревень, постоялых дворов и оливковых рощ.
В конце концов Ходжа сказал, что дивиться надо как раз нашему удивлению: разве не правдивы были все те истории, что он столько лет рассказывал султану, и трактаты, которые мы писали? А когда султан в них поверил, мы вдруг впали в сомнение. И еще: султана стало занимать происходящее в темных глубинах нашего разума. «Разве это не победа, которой мы ждали долгие годы?» – взволнованно вопрошал Ходжа.
Он был прав. К тому же на сей раз мы разделили победу и вместе взялись за работу; я не тревожился за ее итог так, как Ходжа, и потому был счастлив. Следующие шесть лет, в течение которых мы трудились над созданием оружия, выдались самыми опасными для нас – и не потому, что мы работали с порохом, а потому, что навлекли на себя зависть врагов, и еще потому, что все с нетерпением ждали нашей победы – или же нашего поражения. То же ожидание мучило и нас, вследствие чего мы жили в постоянной тревоге.
Сначала мы впустую потратили целую зиму, сидя за столом. Мы были полны воодушевления и желания работать, но не знали, за что зацепиться: сколько ни рисовали мы в своем воображении оружие, которое рассеет всех наших врагов, представления о его особенностях у нас имелись самые расплывчатые. Затем мы решили начать опыты с порохом на открытом воздухе. Словно в те далекие дни, когда вместе готовили фейерверк, мы устраивались в прохладной тени высоких деревьев и издалека наблюдали, как наши люди испытывают подготовленные нами пороховые смеси. Любопытные, привлеченные грохотом и разноцветным дымом, сбегались со всего Стамбула. Впоследствии вокруг луга, на котором мы отливали длинные пушечные стволы и где установили свои мишени и шатры, стали собираться такие толпы народа, что это походило на праздничные гулянья. В конце лета к нам однажды неожиданно пожаловал сам султан.
Мы устроили для него такое представление, что стонали земля и небо, а потом показали ему гильзы, в которые набивали пороховые смеси, новые пушки, ядра для них, чертежи форм для еще не отлитых стволов и проекты механизмов, которые должны были сами по себе вести огонь. Но все это не так завладело вниманием султана, как моя персона. Ходжа хотел держать меня подальше от повелителя, но, когда началось представление, султан увидел, что я отдаю приказы наравне с Ходжой и наши люди обращаются ко мне не реже, чем к нему. Это возбудило в нем любопытство.
Когда я предстал перед султаном во второй раз в жизни, через пятнадцать лет после первой встречи, он посмотрел на меня так, словно знал прежде, но сейчас никак не мог вспомнить, кто я такой; у него был вид человека, который с закрытыми глазами пытается определить по вкусу, какой плод он ест. Я поцеловал край его одежды. Узнав, что я прожил в Стамбуле двадцать лет, так и не приняв ислам, он не разгневался. Его занимала другая мысль. «Стало быть, двадцать лет? – спросил он. – Странно… – И, помолчав, задал мне еще один вопрос: – Это ты учишь его всему?»
Однако ответа он дожидаться не стал – сразу вышел из нашего потрепанного шатра, пропахшего порохом и селитрой, и направился к своему прекрасному белому скакуну, но вдруг остановился, обернулся на нас, замерших бок о бок на месте, и улыбнулся так, словно увидел одно из тех бесподобных чудес, что сотворены Аллахом, дабы сломить гордыню рода человеческого и дать людям почувствовать, сколь они ничтожны; словно увидел не то совершенного в своем уродстве карлика, не то близнецов, похожих друг на друга как две капли воды.
Ночью я думал о султане, но не так, как хотелось Ходже. Тот продолжал говорить о владыке с неприязнью, а я понимал, что не смогу испытывать к султану неприязнь или презирать его. Мне нравились его спокойствие и приветливость, нравилась его манера выкладывать все, что приходит в голову, свойственная балованным детям. И я хотел быть таким же или же стать его другом. Лежа в своей постели и пытаясь уснуть после вспышки гнева Ходжи, я думал, что султан не заслуживает того, чтобы его обманывали. Мне хотелось рассказать ему обо всем. Но что такое было это «все»?
Вскоре выяснилось, что интерес, который я испытывал к султану, был взаимным. Однажды Ходжа с крайней неохотой сказал мне, что на следующее утро султан желает, чтобы я пришел во дворец вместе с ним, Ходжой. Был один из тех прекрасных осенних дней, когда воздух пахнет морем и водорослями. Все утро мы провели в большой роще, на устланном палой красной листвой берегу пруда, который порос кувшинками, в окружении багрянников и чинар. Султан захотел поговорить о лягушках, которыми кишел пруд. Ходжа, совершенно к ним равнодушный, отделался несколькими общими замечаниями, сухими и совершенно бесцветными. Меня очень удивило, что султан даже не обратил внимания на эту детскую выходку. Куда больше его мыслями владела моя персона.
Так и получилось, что я пустился в долгий рассказ о лягушках: как они прыгают; какое у них кровообращение; каким удивительным свойством обладает лягушачье сердце, которое, будучи отделено от тела, способно еще долго биться; каких мух и прочих насекомых лягушки употребляют в пищу. Чтобы нагляднее объяснить, как икринка вызревает во взрослую лягушку, я попросил лист бумаги и перо. Письменный прибор принесли в серебряном футляре, украшенном рубинами. Султан не остался равнодушен к моим рисункам. Воодушевленный, я начал рассказывать сказки о лягушках, все, какие помнил, и он слушал с большим удовольствием. Когда очередь дошла до истории о принцессе, поцеловавшей лягушку, султан хмыкнул и скривился, но все равно нисколько не напоминал глупого недоросля, каким его описывал Ходжа; нет, скорее, это был умный взрослый человек, желающий начинать день с разговоров о науке и искусстве. Под конец нескольких прекрасных часов, на протяжении коих Ходжа хранил насупленный вид, султан, взяв в руки мои рисунки, заметил: «Я подозревал, что истории сочиняешь ты. Но, оказывается, и рисунки – твоя работа!» И он стал расспрашивать меня об усатых лягушках.