Когда снова поползли слухи, я поначалу решил, что это затеянная падишахом игра, мне казалось, ему нравится наблюдать мое беспокойство, задавать обескураживающие меня вопросы. С самого начала, когда он ни с того ни с сего говорил что-нибудь вроде: «Знаем ли мы себя? Человек должен хорошо знать, кто он такой», — я не особенно беспокоился; полагал, что эти вопросы ему подсказал какой-нибудь умник, увлекающийся греческой философией, из числа плутов, которых он снова стал набирать в свою свиту. Он попросил меня написать что-нибудь на эту тему, и я преподнес ему книгу о воробьях и газелях, счастливых тем, что они совершенно не задумывались о себе и не знали, кто они. Я успокоился, когда узнал, что книгу он принял всерьез и прочел с удовольствием, но слухи не прекратились: я считаю падишаха глупцом, я совсем не похож на того, чье место занял, Он был худее, а я — толстый; я говорил неправду, когда сказал, что не могу знать всего, что знал Он; это я, а не Он, сбежал, навлекши проклятие своим оружием, и выдал неприятелю военные тайны, чем способствовал поражению, и т. д.! Решив, что все это исходит от падишаха, я, чтобы избежать сплетен, перестал участвовать в развлечениях, почти не показывался на людях, похудел и дотошными расспросами выяснил, о чем говорили в шатре падишаха в ту последнюю ночь. Жена рожала детей, одного за другим, доходы у меня были хорошие, мне хотелось забыть все эти слухи, прошлое, Его и продолжать спокойно заниматься своим делом.
Я выдержал около семи лет; если бы у меня были нервы покрепче и я не чувствовал бы, что падишах собирается снова разогнать свою свиту, может, я пошел бы до конца; потому что, ступая за дверь, отворенную мне падишахом, я словно вступал и в свой прежний образ, о котором хотел забыть. В первое время на волновавшие меня вопросы о личности я уверенно отвечал: какое значение имеет личность человека, важно, какие поступки мы совершаем или собираемся совершить. Думаю, в мое сознание падишах вошел именно через эту дверь! Как-то он попросил меня рассказать об Италии, куда сбежал Он, я ответил, что не очень много знаю о ней, и он разгневался: Он же говорил падишаху, что все мне рассказывает, и чего это я перепугался, ведь достаточно просто вспомнить то, что Он рассказывал. Я снова поведал султану о Его детстве, подробно изложил приятные воспоминания, которые частично включил и в эту книгу. Поначалу падишах слушал меня, как слушал бы любого рассказчика, но потом стал слушать так, будто слушает Его. Он спрашивал меня о том, что мог знать только Он, и требовал, чтобы я не страшась и без промедления отвечал на его вопросы: после чего его сестра начала заикаться, почему его не приняли в университет Падуи, какого цвета была одежда у его брата, когда они первый раз смотрели фейерверк в Венеции? Мы с падишахом то совершали лодочную прогулку, то прогуливались у бассейна с кувшинками, полного лягушек, то проходили мимо серебряных клеток с бесстыжими обезьянами, то гуляли в одном из садов, наполненных воспоминаниями, потому что когда-то мы ходили там все вместе. В такие моменты падишах, которому нравились истории и переливы цветов, распускавшихся в нашей памяти, становился откровеннее и говорил о Нем как о старом друге, совершившем предательство: заявлял, что хорошо, что Он сбежал, потому что, хотя Он и развлекал его, падишах много раз думал Его убить за его дерзость. Как-то, не помню, о ком из нас он тогда говорил, он поделился со мной подробностями, которые напугали меня, но делал это не с гневом, а с любовью: бывали дни, когда он боялся, что прикажет убить Его, рассердившись на Его незнание самого себя, а в последнюю ночь он едва не позвал палачей! Потом он сказал, что я не гордец; я не считаю себя самым умным и самым способным человеком на свете; я не пытался истолковать ужас чумы ради своей выгоды; я никого не лишал сна рассказами о том, как ребенка-короля посадили на кол; у меня нет никого, кому я, вернувшись домой, мог бы с насмешкой рассказать сны падишаха, никого, с кем я мог бы писать глупые истории, чтобы обмануть его! Выслушивая все это, я словно видел себя и нас обоих со стороны и со страхом сознавал, что мы еще тогда упустили власть над падишахом; а в последние месяцы падишах, будто пытаясь окончательно свести меня с ума, рассказывал дальше: я — не такой, как Он, я не засорил свой ум всяким вздором, разделяющим «их» и «нас»! Много лет назад, когда падишаху было восемь лет и он еще не знал нас, он видел фейерверк на берегу Золотого Рога, который мы вместе устроили; «шайтан», который победил тогда в темном небе, теперь вместе с Ним отправился в страну, где надеется вместе с Ним обрести покой! Иногда во время этих однообразных прогулок падишах осторожно спрашивал: интересно, надо ли быть падишахом, чтобы понять, что люди, живущие в разных концах земли с различным климатом, похожи друг на друга? Я испуганно молчал, а он спрашивал снова, словно пытаясь сломить мое последнее сопротивление: разве не является доказательством то, что они могут поменяться местами? Теперь все стало ясно.
Может, я продолжал бы во всем этом участвовать, так как надеялся, что падишах, как и я, сумеет забыть Его, и рассчитывал заработать еще больше денег; к тому же я привык к ужасу неопределенности; но однажды в лесу, где мы заблудились, преследуя зайца, падишах, будто бы бесцельно прогуливавшийся, стал безжалостно вторгаться в мою душу, да еще на глазах у свиты, в которую снова набрал этих интриганов; тут мне и пришло на ум, что он собирается всех разогнать и лишить нас имущества; я чувствовал приближающуюся катастрофу. И в тот день, когда он напомнил мне о кружевах на скатерти, покрывающей стол, за которым завтракал Он в детстве, и о том, как Ему чуть не отрубили голову, настаивая, чтобы Он принял мусульманство; когда падишах заставил меня рассказать о виде из моего окна, выходящего в сад за домом, и предложил написать книгу, словно бы эти истории произошли лично со мной, я решил бежать из Стамбула.
Для начала мы переселились в другой дом. В первое время я боялся, что приедут люди из дворца и увезут меня, но никто обо мне не спрашивал, не интересовался моими доходами; либо обо мне забыли, либо я находился под тайным наблюдением падишаха. Повинуясь внутреннему побуждению, я занялся делами, построил дом, разбил за домом сад, какой хотел; время я проводил за чтением книг, сочинением историй, не столько ради денег, сколько для развлечения; выслушивал гостей, приезжавших ко мне за советами как к бывшему главному астрологу. Именно в это время я лучше всего узнал страну, в которой жил с юности: прежде чем предсказать будущее инвалидам, людям, потрясенным потерей сына или брата, безнадежным больным, отцам не вышедших замуж дочерей, коротышкам, желающим подрасти, ревнивым мужьям, слепым, морякам, безнадежно влюбленным, — я просил, чтобы они подробно рассказывали мне о своей жизни, а вечерами, как я делал и с этой книгой, записывал услышанное в тетради, чтобы потом использовать в своих историях.
В те годы я познакомился со стариком, вместе с которым в мою комнату вошла глубокая тоска. Он был на десять-пятнадцать лет старше меня. Его звали Эвлия; увидев печать страдания на его лице, я решил, что его мучения — результат одиночества, но ошибся: всю жизнь он посвятил путешествиям и их описанию в десятитомном труде, а перед смертью собирался отправиться в самые близкие его душе места, Мекку и Медину, и написать о них, но в его книге есть пробел, который беспокоит его, — ему очень хочется рассказать читателям об итальянских мостах и фонтанах, о красоте которых он столько слышал, и он специально пришел ко мне, так как наслышан и о моей славе; не могу ли я помочь ему? Когда я сказал, что никогда не бывал в Италии, он, как и все, сказал, что знает об этом, но мне рассказывал о ней мой раб, которого когда-то привезли из Италии, и если я ему перескажу то, что раб рассказывал мне, Эвлия за это тоже расскажет мне нечто интересное: разве не самое приятное в жизни — рассказывать и слушать занятные истории? Он вытащил из сумы карту — это была плохонькая карта Италии, — и я решил рассказать.
Пухлой рукой, похожей на детскую, он отмечал город на карте, по слогам читал название и аккуратно записывал мои фантазии. Он непременно желал какую-нибудь странную историю про каждый город. Таким образом, мы прошли с севера на юг всю страну и побывали в тринадцати городах, после чего вернулись в Стамбул. Эта работа заняла у нас все утро. Он был очень доволен моими рассказами и, желая меня порадовать, рассказал мне о канатоходцах, затерявшихся в небе Акки[66], о женщине из Коньи[67], родившей слона, и об ее сыне, о быках с голубыми крыльями на берегу Нила, о розовых кошках, улыбаясь, показал мне свои передние зубы, которые ему сделали в Вене, рассказал о говорящей пещере на берегу Азовского моря, о красных муравьях Америки. Почему-то его рассказы пробуждали во мне странную грусть, хотелось плакать. Солнце уже садилось, когда Эвлия спросил, не знаю ли я тоже каких-нибудь удивительных рассказов; я предложил ему переночевать вместе с его людьми в моем доме: я могу рассказать ему историю, которая может ему понравиться, — о двух людях, поменявшихся местами.
Когда все разошлись по отведенным им местам и наступила долгожданная тишина, мы вернулись в мою комнату. Тогда я и решился окончательно рассказать эту историю, которую вы сейчас дочитываете! То, что я рассказывал, не было выдумано, а будто кто-то потихоньку нашептывал мне слова, и фразы аккуратно выстраивались одна за другой: «Мы шли из Венеции в Неаполь, когда турецкие корабли преградили нам путь…»
Когда глубокой ночью я закончил свой рассказ, то почувствовал, что гость, как и я, думал о Нем. Но у Эвлия неизбежно должен был сложиться совсем другой образ Его. Я не сомневался, что он думал и о своей жизни! Я же думал о моей жизни, о Нем, о том, что мне нравится мой рассказ; я гордился всем, что пережил и о чем мечтал: комната, в которой мы сидели, была полна печальных воспоминаний о том, кем я и мой гость хотели быть и кем мы стали; в тот момент я со всей ясностью понял, что не смогу забыть Его, и это сделает меня несчастным до конца моих дней; я знал теперь, что никогда уже не буду жить в одиночестве: вместе с моим рассказом в комнату словно вошла манящая тень привидения, вызывающая у нас обоих любопытство и тревогу.