Белая лестница — страница 16 из 68

ие перед ним ноги Кропило наблюдал походку того, кто шел впереди. Его ноги были легки на ходьбу. Хоть немного и косолапил, а все-таки шагал ловко, без неуклюжести, однако и не по-военному, а так, как ходят европейские спортсмены. И по походке этой можно было заключить, что человек этот не любит оглядываться: у людей, привыкших оглядываться, — неверная поступь. И странно: имея все возможности забежать вперед и посмотреть в испещренное и красноватое, как глина, лицо, Кропило находил большой интерес смотреть вослед этому человеку. Втолкнувшись в среду тех, которые шли за ним, Кропило разглядел его широкую спину, хоть и сутуловатую, но слегка отброшенную назад.

Вдруг он обернулся. Но не всем корпусом, а лишь верхней частью туловища, изогнувшись в пояснице. Цепкими глазами, немного широко расставленными и глубоко сидящими, он поймал того, кого ему было надо, и сказал:

— Убережем от огня те склады и деревню?

Что-то ответили ему, и он зашагал дальше быстрее…

В другой раз Кропило его видел в Доме союзов, на большом заседании. Тогда старый приятель Кропило по эмиграции устроил ему гостевой билет.

Художник сидел высоко на галерее, а Ленин произносил речь внизу с трибуны.

Отчетливее всего Кропило виднелись говорившие губы Ленина. Они так двигались, так вздрагивали, и верхняя губа так выпячивалась, словно он сгорал от жажды и беспрерывно просил омочить губы. Временами, склонив свою лысую голову сначала направо, потом налево, он вдруг опускал глаза долу, как хитрый китайский бог, и произносил что-нибудь смешное, например:

— Мы заметили, как в переговорах с нами Ллойд-Джордж так это кругом, кругом ходил, — оратор сделал своим коротким указательным пальцем несколько выразительных кругов в воздухе, — вокруг вопроса об Интернационале. Хорошо, дескать, если бы в Москве у нас его не было, намекал нам Ллойд-Джордж. А мы ему ответили, — оратор опять склонял голову то направо, то налево, опустил ее, опустил глаза, опустил слегка вытянутые губы, сложил короткопалые руки на животе и мягко, даже жалостливо и остро выговорил: — Ну что ж, пожалуй, мы не прочь: разрешите Коминтерну устроиться в Лондоне, кстати, у нас в Москве и квартирный кризис…

Зал готов был разорваться от смеха…

А оратор опять поднял брови, заострил зрачки, поднял руки и запустил их в жилетные прорезы, опять рот сделал рупором, так, словно выговаривал одно слово: «жажду» — и продолжал… Продолжал не говорить, а исторгать слова.

Это были не головные выкладки и не сентиментально-сердечное лепетание, а слова из нутра, из всех кровеносных сосудов, из жил, из нервов, из костей. Из такой глубины исторгалось то, что он говорил, что, казалось, от слов шел пар. Стремление передать себя через глаза и уши слушателей было так сильно, что ни один из слушавших не мог ни о чем другом помыслить, как только о том, что слышал. И мысли, слетавшие с его рупорных уст, становились все интереснее и интереснее, острее и увереннее…

Кропило воспылал мыслью именно тут его и зарисовать. Карандаш его послушно побежал по бумаге. И так хорошо и удачно этот человек с его губами, с рыжей бородой клинышком, с усами, подстриженными на манер казанских татар, с лысиной как солнце, с морщинками, как трещины песчаных холмов, с жестами горячих рук ложился на бумагу под карандашом Кропило, что у него сильно билось сердце и наполнялось той большой радостью творчества, какая хорошо известна всякому художнику и мыслителю, когда вот-вот подошел он к разрешению научной загадки или интересного положения. Вот-вот еще несколько штрихов — и готово, и положение найдено.

В это время оратор отступил немного от рампы трибуны. Держа руки все еще в прорезах жилетки, высунул оттуда указательный палец левой руки и стал расстановисто сам себе дирижировать в такт вырывающимся словам…

Кропило перестал рисовать, ожидая, когда кончится непонятное ему состояние жестов. Кропило слышал речь:

— Они создали комиссию для исчисления убытков, которые причинила их гражданам наша революция… — оратор вдруг подошел к самому краешку трибуны так, что левая нога его, слегка вздрагивая носком, опиралась о саму рампу, всем корпусом вытянулся к слушателям, склонил голову слегка направо, прищурил правый глаз и, не вынимая рук из жилетных вырезов и сделав губы фитой, тонко отчеканил:

— А мы составили свою комиссию для исчисления убытков, которые нам нанесла их интервенция… Мы уже теперь насчитали препорядочную сумму: посмотрим, кто окажется должник…

Кропило дрожащей рукой провел большой крест по тому наброску, какой он только что сделал: все, все черты этого человека после сделанного им жеста — все это не то, не то… У Кропило был зарисован хороший, заправский, распорядительный, радетельный, веселый и хитрый хозяин, а тут вдруг пахнуло чем-то другим. Профессор, что ли, или банкир. Нет, скорее профессор, да еще немецкого склада. Взглянул Кропило на слушателей: они все показались ему молокососами, студентами первого курса, упоенными тем познавательным счастьем, какое испытывают на университетских скамьях вчерашние гимназисты. Они без затруднений и с наслаждением глотали продукты чужой огромной работы мозга. «Профессор, безусловно гейдельбергский профессор», — думал про себя Кропило.

Хотел рисовать профессора. Еще раз взглянул на оратора.

А оратор опять стал другим. Он весь сощурился, так что глаз уже не видать стало. Все лицо его глиняного цвета потрескалось еще многими, многими морщинами. В довершение всего оратор трагикомически всплеснул руками и воскликнул, играя веселостью своего голоса:

— Как мне жаль их, — оратор разжал руки. Правой уперся по-удалецки в бок, левую приподнял, сжав ее в кулак, и стал по очереди разжимать пальцы левой руки, начиная с указательного. Перечислял: — Их всего четыре министра: английский, — из кулака разжался указательный палец, французский, — выскочил большой палец, итальянский, — он соответствовал безымянному, — и японский — это мизинец, — их всего четверо, и они не могут столковаться, — оратор раскрыл было глаза, но опять их прищурил, выкинул было руки вперед, но быстрым движением закинул их назад, за спину, и отчеканил негромко, а так, что слышно стало на весь мир: — А нас полтора миллиона, и мы дотолковались!

Кропило тихо, чтобы не шуметь бумагой, сложил свои два начатые наброска. Сунул бумагу в карман и стал слушать.

Под конец речи оратора слышать можно было, как пролетит муха. Слышно было затаенное дыхание массы. Были потеряны все чувства, кроме одного: чувства слуха.

Оратор закончил:

— Ты и нарядная, ты и убогая, ты и богатая, матушка-Русь…

Кропило схватился опять за карандаш и бумагу, чтобы поскорее не пропустить настоящего момента. Вот, вот он, кажется, настоящий. Но нет, нет, пропустил Кропило: отирая платком вспотевшую красную шею, оратор быстрыми шагами засеменил к комнате президиума и, прежде чем попасть в эту комнату, утонул в толпившихся около трибуны людях. В зале стоял туман от аплодисментов, криков, от оваций.

Больше не видел его Кропило. И не пытался больше облик этого человека, оставшийся у художника в сердце, переложить на бумагу. Что бы он, художник, ни начал рисовать: профессора или хозяина, или банкира, или трибуна народного, или калмыка хитрого и веселого, или самого бога Пана — все это не то, что вот этот настоящий человек!..

* * *

Кропило согласился отправиться со своим белоусым приятелем в какой-то монархический притон, где будто бы можно встретить одно такое важное лицо, что Кропило бы не поверил своим ушам, если бы ему об этом только рассказать. Нет, пусть самолично убедится, каковы есть изменники, стоящие, к сожалению, чуть ли не у самого центра Советской власти. Белоусый приятель убедил Кропило помочь хотя бы через свои старые эмигрантские связи довести до сведения кого следует о таком чудовищном преступлении, о гигантской измене.

Монархисты собирались где-то в подмосковной деревне.

Кропило с приятелем приехали туда к вечеру. Прозябли и продрогли от осенней сырости и от лесной туманности, от плачущих дождем небес… Обогревшись в избе теплом и самогоном, сильно клевали носом. И все то, что рассказывал ему неутомимый приятель, казалось Кропило не то золотой сказкой, не то черной небылью, не то тяжелой осенней мглой.

— Вот это, — приятель совал ему в карман бумагу, — ты передай там своим знакомым коммунистам… приложи при письме, которое — ты понимаешь — я настаиваю, чтобы было тобой написано во имя спасения республики. Прими к сведению: я твердо на этом настаиваю. Держи, держи этот документ, приложишь его там.

— А мой, мой чертов документ… Ты обещал отдать.

— Отдам. Но ты сначала поразись тем, что увидишь. Глазам не поверишь, и я уверен, что в тот же день, как вернешься домой, твоя рука сама застрочит послание в ГПУ или там куда знаешь, своим приятелям… Тому же Андрею… Пусть еще раз взвесит, как трудно управлять страной…

Пока они так говорили, к ним подсел хозяин этой избы, вернее, тайного кабачка.

Кропило удивился, до чего лицо хозяина было серо и шершаво. На лице выделялся пунцовый нос. Хитрые, маленькие, чуть раскосые, как у татар, глаза прятались в глубоких впадинах.

Энергичный, находчивый, неопрятный, грязный, быстро понимающий всякого, хозяин принадлежал к тому типу помещиков, которые лишь в самое последнее время вошли в дворянское сословие, пробивая себе дорогу в дворянство рублем и горлопанством. От этого «благородные» никак не хотели признавать таких настоящими «своими». Его часто третировали, называли купчишкой и, несмотря на его сравнительно большое земельное состояние, его не пропускали в предводители. А предводительство — это было то, из-за чего он городил весь свой помещичий огород.

Зато теперь, открыв этот притон, собирая в нем окрестных бывших помещиков — большею частью ставших теперь полунищими, — он давал себе полную волю издеваться над ними и поносить их. Тем более что его комбинаторские способности матерого спекулянта дали ему возможность, лавируя между исполкомами и чека, набить немалую деньгу. Он был один из тех, которые были подкованы на все четыре ноги для встречи нэпа.