Белая лестница — страница 19 из 68

В его серых, почти девичьих глазах, чистых и ясных, как хрусталь, из-за покрасневших век задрожали две слезинки. Соланж испугалась немного того, что сказала, и начала гладить мягкие и тонкие волосы Васи.

— У вас волосы, как у лесного бога Пана, — сказала она. — А говорили, что любовь глупость, а я вам верила, что только кровь…

— А это недурно, если я на Пана похож, — оживился Вася. — Зачем же вы от такого веселого бога бежите?..

— Вы помните, вы помните. — Соланж думала и говорила свое, — как вы говорили, что не надо поддаваться обману, вскормленному в нас веками: обману «любви». И я согласна была с вами, потому что есть в жизни нечто такое, для чего каждый из нас пришел на свет, что выше, лучше всяких чувств, пред чем любовь — ничтожество. И вы соглашались со мной тогда, в кремлевском садике.

— Милая француженка, пойми: я врал.

— Врал? Зачем же?

— А зачем ты сама врешь о каком-то возвышенном?

— Я не вру.

— А я не верю! Ты многого, француженка, не понимаешь. У нас, я тебе скажу, — комсомолец придвинул Соланж за плечи поближе к себе и осторожно огляделся, не видит ли кто, — у нас думают, что борьба классов есть борьба принципов, а на самом-то деле борьба классов есть борьба людей. Я это отлично знаю, потому что сам в таком деле участвовал. Значит, помимо классовых признаков в борьбе действуют еще чисто человечьи, например ненависть, любовь, верность слову, пристрастие, страсть и пр.

Комсомолец взял под руку француженку и стал с ней прохаживаться по коридору. Соланж, слушая его, думала, как похоже это на то, что давно, давно говорил ей Кропило, так же держа ее под руку и так же о каких-то клятвах и обетах, которые надо выполнить или за которые следует умереть. Много, много такого же горячего говорил ей Кропило в саду «Мон Сури». Так же он был возбужден, так же непреклонен.

— Мы еще сейчас учимся, — говорил комсомолец. — А погоди-ка, выучимся. Мы сделаем проработку всего… Если надо, опять страну поставим на дыбы.

— Против кого?

— Против Европы, черт подери! Нам нужны и машины и железо, нам нужно многое, многое. Нам нужна проработка всего, чем владеет Европа. Проработать все по-своему. А разве это можно сделать так, как сейчас, когда мы боимся дотронуться до иностранного капитала? Капитал лезет к нам, как разбойник: из-под пола, из домашних щелей, через окна, прорубленные в Европу, в двери, отворенные настежь в Азию — отовсюду. А мы с ним как с писаной торбой, как с хрустальными пальчиками: боимся их поломать. Мы подрастем и по-другому.

— Как?

— А так: красным походом на Европу. Были же крестовые походы. Шли, дураки, ко гробу господню, необразованные. А мы за машинами, за радио, за университетами, а главное, затем вот: не смей нам мешать. Красный поход!

Соланж сразу остановилась и своими большими, темными, утомленными глазами посмотрела на комсомольца так, как Валаамова ослица оглянулась на своего хозяина, который ее больно бил.

Вася тут только вспомнил, что ведь перед ним была француженка.

Чтобы замазать все, что он наговорил, Вася скрючился над гитарой, опер ее на приподнятую коленку и заиграл, подпевая:

В нашем саде под горой

Вся трава помятая,

То ни ветер, ни гроза —

То любовь проклятая!

ПАРИЖ — МОСКВА

Готард присутствовал на банкете по поводу открытия новых нефтяных источников в Африке. Были тут англичане, американцы, русский граф Коковцев, французские промышленники и один старый, старый французский генерал, служивший еще чуть ли не при президенте Феликсе Форе. Эта старая генеральская храмина хрипела какие-то слова, жуя их во рту, как корова сено, и мямлила какие-то пожелтевшие анекдоты. Генерала поддерживали двое молодых людей: один рыжеватый, веснушчатый и благообразный, другой — черный, с бачками, с веселым выражением лица. Почти на всяком большом банкете бывал этот генерал в сопровождении своих поддерживателей. Его так и называли «банкетным генералом». Он уже потерял способность произносить речи, зато своим соседям по столу подавал иногда идеи, пропитанные его старым окостеневшим опытом.

Толстые и грязноватые, с плохо вымытыми руками, лионские промышленники, обвязав свои воловьи шеи салфетками, делались похожими на дрессированных цирковых слонов. Они раньше других принялись за закуски, в изобилии наполнявшие длинные, увитые цветами столы. Лионцы шумели, вытирали руки о салфетки и о карманы брюк и чистили зубы, без стеснения глядя окружающим в глаза. Отпускали тяжелые остроты, рассказывали истории и анекдоты, сдобренные прикашливанием и прикряхтыванием, как жирный гусь — капустой. Самих себя многие считали и называли романтиками.

Другой группой сидели тонкие, бритые, с лицами серыми, как бумага пресс-папье, бордосцы — жители берегов Атлантического океана. Они были безукоризненно чисты, медлительны в движениях, молчаливы, хотя и не угрюмы. Они не повязывали своих лебединых шей салфетками, держали их у себя на коленях, манипулировали на столе ножиком и вилкой таким образом, что крахмальные безукоризненной белизны и самой последней моды манжеты слепили соседям глаза. Отпуская изредка направо и налево легкие шутки, бордосцы умели покрывать их своими немного застенчивыми улыбками, как хороший ореховый торт покрывается тонким слоем шоколадного крема. Они говорили о наливных судах, о тоннаже выгруженной и погруженной нефти, о партиях хлеба, о своих vis-à-vis, живущих по ту сторону океана, и о том, где лучше курорты: к северу от Бордо, в Бретани, или к югу — у Испании. Бордосцы искренно каялись в том, что они не романтики.

Третьей группой были марсельцы. Они представляли собой смешанный тип лионца и бордосца. На первых они походили недостатком аккуратности в костюме и поведении, а на вторых — худобой своих тел и вытянутостью шей. От тех и других марсельцы отличались безмерной живостью, которая делала их лица похожими на южное море, ежеминутно, беспрерывно, незаметно меняющее свой отсвет. На лицах марсельцев появлялись то пятна гнева, то ревности, то подозрительности: то все лицо заливалось краской необузданного веселья, то вдруг под черными глазами появлялись темные круги — признаки начавшейся беспредметной, а потому скоротечной грусти. Марсельцы много пили, много рассказывали, дружественно кивали больше в сторону лионцев, чем бордосцев, и с особенной, чисто южной благодарностью смотрели на тот центральный и почетный стол, где сидели члены правительства. Марсельцы не считали себя ни романтиками, ни сухими практиками. Они были южане, следовательно, романтики и дельцы — одновременно. Эти три группы промышленников — лионцы, бордосцы и марсельцы, — образуя своими предприятиями и офисами на территории Франции равнобедренный треугольник французской индустрии, и здесь на банкете создавали ту замкнутую ломаную, внутри которой помещались представители англо-голландской фирмы «Рояль Дейч» и американский «Стандарт Ойль».

Иностранцы были молчаливы, французы шумливы и разговорчивы, правительство велеречиво, и старый генерал являл собой некий глаз, смотрящий из глубины оползших веков, как из колымаги королевской Франции. Генерал походил на восковую фигуру дореволюционной эпохи, которую на руках принесли сюда из Musée Grévin два молодых человека. Иностранцы и французы и члены правительства знали, что речи, которые здесь будут произнесены, составят лишь позлащенную рамку, внутри которой поместятся так называемые кулуарные разговоры. И только такие разговоры способны будут открыть и еще новые месторождения нефти, и создать проекты трубопроводов для перегонки нефти в порты, и найти для нефти новые рынки сбыта, и нащупать новые соглашения с другими правительствами, и войти в контакт с новыми промышленными группами и банками.

Произносимые же торжественные речи лишь один старый генерал принимал за чистую монету. Все видели, как он прослезился, когда Готард де Сан-Клу в своей речи сравнил источники нефти с сосцами земли-матери, которая питает своих младенцев — людей.

У Готарда были наготове и еще разные красивые сравнения, но он вдруг почувствовал себя дурно. Остановился и напряженно смотрел в одну точку на кого-то из гостей. Все оглянулись туда и увидели рядом с графом Коковцевым темнокожего тунисца, который и остановил на себе зрачки Готарда и оборвал его речь. Готард охватил двумя руками свой лоб, словно он раскалывался, и при общем смущении сел на свое место. К Готарду подходили лионцы, бордосцы, марсельцы, иностранцы, граф Коковцев. Всем им Готард говорил тихо, что это ничего, что это просто от переутомления. После маленькой заминки, вызванной этим инцидентом, банкет опять вошел в свою колею. Готард уже настолько оправился, что мог вести кулуарные разговоры. Он начал с графа Коковцева, расспрашивая его, в каком состоянии было положение дел на бакинских нефтяных промыслах в тот момент, когда большевики заняли их. Коковцев стал таинственным голосом рассказывать о страшных разрушениях, которые учинила революция этим промыслам и всему хозяйству страны.

— Это так, — поспешно отмахнулся Готард, — но мы удо… в Россию… или как ее там теперь, все же пошлем влиятельного и доверенного человека для предварительных переговоров.

Коковцев стал убеждать не делать этого, махал руками, выразительно тряс головой, делал страшные глаза. Готард по врожденной французской вежливости выслушал все это очень внимательно и постарался уйти от русского графа. Проходя по коридору, Готард увидел на кожаном диване старичка-генерала, который от усталости задремал, а двое молодых людей, соскучившись, видимо, его покинули. Готард нежно дотронулся до плеча генерала. Тот открыл мутные глаза. Готард спросил генерала, какого он мнения: не погубит ли французское правительство свою страну, если попробует начать переговоры с большевиками. Генерал стал судорожно шарить руками, ища свою палку, которая упала под диван. Готард ее поднял и вручил генералу. Тот встал, оперся на палку, как Моисей на посох, и, тряся огромными мешками под подбородком, как упырина, пророческим тоном заговорил: