Белая лестница — страница 35 из 68

Его не заметили. Неизвестно, почему не заметили: или потому, что родился он под счастливой звездой, или потому, что даже возчики увлеклись созерцанием небесной световой вакханалии.

К утру возчики взвалили опять багажи на сани и на немного изнывшее от холода тело большеголового и двинулись дальше. Теперь уже по шведской территории.

Большеголовый только тут подумал:

«Проехал или не проехал я границу?»

Ответил на этот вопрос большой дом, к которому подъехали сани. Из дома вышли высокие бритые шведы. Они не интересовались паспортами. Их беспокоило, не везут ли пассажиры табак. Шведы вышли, чтоб осмотреть сани. Большеголовый вынырнул из-под соломы и раскрыл перед шведами свой чемоданчик. Там были часы, части часов, некоторый тонкий инструмент для починки деликатного механизма, считающего безвозвратно уходящие секунды человеческой жизни. Большеголовый отрекомендовался шведским властям бродячим часовщиком. Он-де имел намерение в Швеции ходить — кочевать из деревни в деревню и чинить крестьянам чудесную машину времени. Шведы, впрочем, мало интересовались им и продолжали не торопясь, однако и не теряя минуты, осматривать багаж других пассажиров.

Совсем уже под утро большеголовый подъехал к отелю, крепко сложенному из красного кирпича с белой каймой по углам, расплатился с извозчиками (попробовал поторговаться по русской манере, но возчики хоть и понимали по-русски, однако не могли хорошенько в толк взять, чего хочет странный пассажир и почему он вместо цены, названной ими, называет какую-то другую цену) и нанял комнату. Уверенно и тихо замкнулась дверь. Большеголовый остался наедине в мягком уюте настоящего заграничного отеля. Ощупал все стены: нет ли потайной двери. Прислушался. Все было так тихо, что казалось, — время остановилось. Большеголовый отдернул штору у окна. Загородил руками свет, падающий на него сзади из комнаты. Прижался лбом к стеклу. Ночь светлая, как в белом саване мертвец, отходила, таяла, меркла, чтоб уступить место другому, золотому свету.

Вдруг ему стало жалко этой ночи. Так, ни с того ни с сего. Этой ночью он еще был там, где над ним висела постоянная опасность. Казалось, что утро наступило лишь потому, что он переехал границу, а что там, откуда он выехал, все еще ночь. И по-прежнему многоглазое небо щурится на землю одноглазым Марсом.

«Ночь, за что я люблю тебя?» — спросил себя большеголовый.

От вопроса, навернувшегося само собой, стало до боли жалко ночь, оставленную там. Как-то холодно показалось большеголовому в жарко натопленной комнате.

Глаза свои серые он закрыл, чтобы обратить их внутрь себя, чтоб разобраться в нахлынувшем хаосе. От стальных его щупалец-глаз хаос закачался и отошел тихо в неизмеренные глубины необъятной человеческой души. И в то же время руки свои он осторожно просунул в задние потайные карманы. Из одного вынул револьвер, из другого тугую связку денег. И то и другое он быстро положил обратно и лег, не раздеваясь, спать. Маленький и острый, он совсем потонул на мягкой перине под шуршащими белыми простынями. Мысли его, прозрачные и неясные, как лучи северного сияния, заплясали, спутались и пропали тоже в каких-то мягких перинах неясных воспоминаний.

Он спал долго.

К полудню рассчитался за комнату и вышел искать попутчиков, чтоб добраться до места, где начинаются железные дороги. Только бы до железной дороги добраться!

Конечно, можно было бы заказать специальных лошадей, но каких это денег будет стоить!!

Походил по местечку взад-вперед несколько раз, изучил его закоулки, узнал цены на проезд до станции железной дороги и расстояние в километрах.

Стемнело. Земля погрузилась во мрак.

Во мрак погрузился и городок.

В одном из окраинных его домов большеголовый увидал свет жестяной керосиновой лампы. Окна были не занавешены, и там — ни единой души. Большеголовый постучал в окно. Постучал раз, другой. Никакого ответа. Всмотревшись в окно, большеголовый заметил, что из освещенной комнаты открыта дверь в какую-то внутреннюю комнату, где тоже свет, но более тусклый. Осмотрев дом снаружи, большеголовый не обнаружил в нем дверей, выходящих на улицу. Поэтому вошел в ворота, повернул направо и в темноте полунащупал, полурассмотрел дверь, обитую кошмой. Постучал. Удар кулаком по мягкой кошме давал задушенный, еле слышный звук. Однако дверь тотчас же отворилась, и большеголовый очутился в темной прихожей перед каким-то женским существом. Оно отступило перед ним, как бы предлагая войти. Он переступил порог и очутился в кухне, которая освещалась светом, падающим из комнаты налево. Большеголовый последовал за ней и увидел при тусклом свете керосиновой лампы двух евреев, одного старого, другого молодого, играющих в карты.

На старом, для тепла, было накинуто пальто. С ними сидела и старая седая еврейка; у нее в руках тоже были карты. Прямо перед вошедшим стояла та, которая ему отперла. Это была очень молодая еврейка, красавица, с нежным, немного болезненным румянцем на щеках и с удивительно нежными вьющимися локонами. Большеголовому так и захотелось их потрепать, прильнуть к ним губами. Хотелось это не потому, что локоны были прекрасны, но потому, что в глазах девушки был испуг, и хотелось ее утешить, сказать что-нибудь хорошее, прогнать из ее глаз непонятный страх. Вправо от вошедшего была еще дверь в ту самую комнату, окна которой выходили на улицу.

Не бросая из рук карт, молодой, но не по летам полный, неопрятный еврей спросил по-шведски, еле глядя на вошедшего:

— Вам что?

— Я не понимаю по-шведски, — ответил большеголовый по-немецки.

— Говорите по-немецки, все равно, — ответил на жаргоне еврей. — Вы по какому делу здесь?

— Я — часовщик, бедный бродячий часовщик. Хочу добраться до железнодорожной станции. Ищу попутчиков.

— Попутчиков? — медленно спросил молодой еврей и сделал картами ход, как будто и не ждал ответа от вошедшего.

Помолчали.

— Вы откуда? — спросил опять молодой.

— Я немец. Был в северном городе Гаммерфесте и вот теперь спускаюсь на юг.

— И вы много заработали? — скороговоркой спросил опять молодой и опять сделал ход.

Большеголовый почувствовал запах пота от вопрошающего.

— Заработал так мало, что вот видите, не могу специальной лошаденки принанять.

— Вы немец? — переспросил молодой.

— Да, да, да, я из Гамбурга.

— Улица? — вмешался вдруг старик.

Большеголовый запнулся.

Неловко помолчали.

У красавицы испуг расширил зрачки до того, что ее глаза — и без того черные — сделались блестящими, как каменный уголь из шахты.

— Мы едем завтра. Можете с нами, — сказал молодой, чтобы выручить большеголового из неловкого молчания.

— Сколько возьмете? — спросил большеголовый.

— Восемьдесят крон.

— А на русские деньги, если золотом, то дешевле, — вставил старик. — Вы ведь русский.

— Я — немец, — упорно твердил большеголовый.

— Пусть так, — и улыбка, как бледный луч северного сияния, скользнула по лицу старика и потонула в его библейской бороде.

— А ночевать у вас можно? — спросил большеголовый.

— Роне! — крикнул, вставая, старик. — Проведи квартиранта наверх.

«Квартирант» не спал всю ночь. Он видел, как под утро старик еврей, кряхтя, пришел в ту же комнату и лег на полу у противоположной стены, не раздеваясь и не закрывшись ничем. И лежал он без движения, как мертвый.

Утром, довольно поздно, старик встал, подошел к большеголовому, положил ему на грудь свою волосатую руку, спросил нежно, по-отечески:

— Вы, несомненно, русский. Вероятно, экспроприатор… Максималист или анархист, что ли, как у вас там. Голова у анархиста всегда способная. Карманы их от этого не скудные. Если ваша голова понимает меня, то не поскупится поделиться с нами счастием, а мы за то доставим вас быстро куда хотите. Так доставляли мы не раз многих других русских экспроприаторов. Не вы первый, не вы последний, — все это старик говорил по-русски.

Большие серые глаза, как два застывших озера, недвижно покоились внизу под библейской бородой старика, сухой и жесткой.

— Вы меня намерены убить и ограбить? — заметил большеголовый.

— Нет. Мы не варвары. Мы любим брать не насильственно, а легко. Жизнь человека — это чудо из чудес. Уничтожить ее нельзя. Я только предостерегаю вас, что если вы поедете без нас, то по дороге ваше чудо, ваша жизнь может кончиться. Если же вы отправитесь с нами, то подарите нам хоть двадцать пять процентов вашего счастья. Помогите бедному контрабандисту, и за это судьба поможет вам в Америке найти счастье.

— Почему вы знаете, что я еду в Америку?

— Потому что я очень стар. А височки ваши какие-то очень стремительные и жилки на них, как стрелки. Мне видно, что они показывают направление через океан.

И это все, что говорил старик, была чистая правда. Большеголовый был подавлен ясновидением библейской бороды.

Поэтому большеголовый сделал все так, как рекомендовал ему старик.

Большеголовый уехал в Америку с паспортом на имя Казимира Струка, который продал ему старик контрабандист.

Барабанщик рыжий

В Варшаве, в штабе, при самом князе Имеретинском, был он, рыжеусый, писарем. И как писал! Какие занятные буквы выводил! Как у него запятые задирали свои носики! Какие точки крепили писаное, как гвоздики. Напишет, к примеру, «Ваше превосходительство» — и выходит чистая картина из букв. А отчего? Оттого что с пером обращался по-военному: решительно и строго. Перо катилось по белому полю бумаги, как ординарец с пакетом срочным. Не пишет, а прямо лакирует.

А сам каков? Посмотреть на него с затылка — упрямый, в лоб — старательный, в усы — военный, в глаза — добрейший человек. И к работе с мастерством приступал. Возьмет перо между перстами. Рука подрожит-подрожит над бумагой — не решается. Губы сделает трубкой, пылинку сдует, опять подрожит над бумагой — не решается. Повернет бумагу, посмотрит, нет ли под ней крошек черного хлеба или какой другой соринки, — не решается. Потом — легкий взмах. Замер дух — и пошел, и пошел! Не дышит, все только пишет, пишет!