Белая мель — страница 3 из 59

— Бог в помощь! — выплыла из проулка толстая мельничиха.

— Спасибо, Фиса Григорьевна, — приветливо говорит мамка, но не останавливается.

— Ты, Сима, не видала моего телка? Со вчерашнего дня не могу найти.

Лидка, раскрывши рот, пялится на фартук мельничихи — на фартуке цветут маки, они даже красивее, чем на грядке.

— Нет, не видала, Фиса Григорьевна, — говорит мамка. — Загляни на ферму, возле дворов крапивищи-и... Я все опасалась: вот, думаю, свалюсь в старый какой колодец — и не докричишься, сама-та я что, пожила — хватит, а девка-та сидит дома голодная, и в избе шаром покати...

Она улыбнулась невесело и тоненько пропела:

Хучь иди плясать,

А дома нечего кусать.

Сухари да корки,

На ногах опорки!

Мельничиха покосилась на мамку недобро, дескать, поет еще. А где ей, мельничихе, ихнее лихо понять. Непропёки, а поют еще! Ей больше по душе, когда непропёки жалятся.

— Бог с тобой, колодцы... Скажешь тоже... Поди, загнал кто-нибудь телка-то. — Она покосилась на Лидку. — Опять ночесь огород обчистили, голодранцы паршивые... Все. Я своему сказала: сегодня скараулим — стреляй...

— Стрельни, стрельни, Фиса Григорьевна, совсем спасу нет... У меня вон тоже кошке хвост ободрали. Берданки нет, а то бы тоже стрельнула. Фулиганье, — мамка хихикнула. — Совсем зафулиганились без отцов! А ты стрельни, стрельни... Карпею-то Иванычу поклон передай. Бывало, выпивал он с моим...

Мельничиха поджала губу и, отвернувшись, молча поплыла было мимо в дальний узкий проулок, но потом обернулась и сказала:

— Сравнила! Мой огород и хвост кошачий!

— Тьфу, — сказал мамка и пошла по кругу, покачивая тощим задом, передразнивая походку мельничихи. — А была-то спичка спичкой... — Круто повернулась к Лидке, злая: — Опять в чужие огороды лазишь?

— Не-е-е... забор у них колючий...

— Я те счас дам — колючий. Мало мне забот?..

— Да не-е, — замотала головой Лидка почти что с честным выражением лица.

— А откуда под лавкой дыня?

Лидка почувствовала, что сейчас ей будет затрещина, и так же честно соврала:

— Колька дал.

— Скажи Кольке, — приутихла мамка, продолжая топтать саман, — чтоб не лазил к мельнику — стрельнут еще... Они такие. Не сам, так Фиска заставит... Смотри у меня, узнаю, что залезешь к кому-нибудь в огород, скажу Марии Кондратьевне — она не примет тебя в школу.

— Ладно... Мам, а Фекле-та хвост отцапнула собака. Она картошку караулила, а собака в огород забежала... Фекла ей глаза поцарапала...

— Да я-та знаю. А вот Фиске это знать ни к чему. Иди-ка посиди на травке... Цыпки вон на ногах покраснели... Сто раз тебе говорила — мой ноги на ночь.

— Так они и так тонкие, высохнут — на чем ходить буду?

Мамка остановилась, наклонившись, вытерла подолом юбки лицо и вздохнула:

— Ладно, ладно, иди посиди, работница ты моя убыточная.

— А ты?

— Я потом. Солнопек вот-вот начнется, а надо еще дранку на стены прибить — успеть бы...

Лидка с радостью села. Гусиная трава уже обсохла от росы. Солнце греет почти по-дневному. От лепешки самана остро пахнет мочой и глиной. Мать ходит и ходит по рыже-зеленому месиву и снова поет про Марусеньку, которая мыла белые ноги... Красивая песня, да ноги у мамки давно не белые. Ноги и у Лидки тоже в навозной жиже. Щиплет до жути, но мыть все же не стоит. Цыпки болят, да и от частого мытья (Колька говорит) ноги совсем похудеют, так что лучше не обращать внимания на грязь. От навозной грязи никто не помирал, а Лидке ноги дороже, чем чистота.

— Эй, Фокишна! — кричит кладовщица Палаша. — Калымишь?

— Ага, — смеется мамка и останавливается посередке месива. — На вечерки собралась, а платочку нету, плясать пойду — взмахнуть нечем... Вот и тороплюсь, купить бы к вечеру... Хороша девка, речиста, да дороже платок с батиста.

Кладовщица приблизилась, волоча кривую ногу.

— Так кавалер-то один дед Игнат остался, да и тот слепой, — засмеялась она. — Такая старь — сорви лопух да и шпарь... Деньги для такого изводить — себе вредить.

— А куда, Пелагея, эт ты нарумянилась?

— Да в раймаг бегу. Митьку приняли в пионерский лагерь, так сатину на рубаху купить решилась. Стыдно — голяк голяком, отец-то все же фронтовик...

— А-а, — протянула мамка, — а я вот тоже... В школу собирать надо девку... Слышь, вчера у Герасима просила скатерть, которую на май стелили на стол в правлении. Отдай, говорю, девке хоть платье сошью, все равно в конторе за шкафом пылится, чернилами облита, да и угол от чьей-то папироски обгорел. Только он все равно ж не дал.

— И не даст. Знаю я его. Ты вот что — пошли-ка завтра ко мне Лидушку, я там припрятала пару холщовых мешков. Заготовители бросили. Что, думаю, теряться, все равно кто-нибудь подберет. Я и решила Миньке штаны сшить и покрасить — все равно в каких спины быкам тереть... С дерюжным фасадом — не с голым задом. Десять трудодней малец заработал...

— Мужик растет, — сказала мамка, садясь на траву.

— Да и у тебя, Сима, невеста неплоха... Давай-ко я тоже посижу... Лидушка, пойдешь за Миньку замуж?

— Не-е, — затрясла головой Лидка, — он царапается.

— Ну-у, к тому времени отвыкнет...

— Так вырастет — чему похуже еще научится, — засмеялась мамка. — Сам-то пишет?

— Последнее было из-под Курска... Писал, что эту фашистскую вражину погнали. А больше нету. Третий месяц пошел... Ночи не сплю.

— Не накликай беду, Палаша! Придет он, придет. Он у тебя, Федор-то, отчаянный, запросто так пуле себя не подставит. А сын вон уж какой... Мужик растет... Было бы побольше еды да поменьше горя, нарожала б я с десяток парней... Меня сызмала к ребятешкам страсть как тянет.

— Ага, — возмутилась Лидка, — нам тогда одного портфеля не хватит. Не рожай... Раньше б рожала, чтоб он старше был и мне после него все оставалось.

Кладовщица и мамка переглянулись, засмеялись.

— Ну, Сима, пойду я, — сказала Палаша, неохотно поднимаясь.

— Ладно, — ответила мамка и тоже встала.

— Так пришли Лидушку завтра.

— Пришлю, перед тобой гордиться негоже.

— А Герасима ты не проси — он зимой на телеге посидеть не пустит... Поди, все еще пристает?

— Ну! — рыкнула мамка и поморщилась.

— Все они такие...

— Не все. А такие, как Герасим, — это точно. Без мужиков и баган медуницей пахнуть норовит.

— Сказала б я, если б Лидки не было, чем этот Герасим пахнет!

3

Солнце уже высоко. И когда оно начисто показывается в развалах туч, то становится жарко. А мамка все топчется, топчется по кругу и поет, теперь уже другую песню: «Ыэх, мой каситер в ту-ума-ане сиветит, ды исыкыры га-асынут на-а-а лету-у...»

И жалеет Лидка мамку, сама не знает с чего. Она молча ходит за ней. Устала. Ноги заплетаются, кружится голова, а в глазах время от времени то все темнеет, то вспыхивает, будто смотрит Лидка на осколки вчерашней вазы, которую мамка, посоветовавшись с женой председателя колхоза, взяла да и разбила пополам. Разбила вазу, про которую сама раньше говорила, что папка привез ее из города и что цены той вазе нет. Хорошая была ваза.

— Мамк? — спрашивает Лидка, все топчась позади.

— Чего тебе?

— А зачем вы вчера стекло толкли в ступе?

— Это не стекло, а хрусталь... Хрусталь — вроде тоже стекло, да, говорят, пользительное... Она мне за него дала сто рублей. Деньги все же — куплю тебе валенки на зиму... Да эти вот пятьдесят рублей еще — разбогатеем! Зачем нам ваза? Сейчас не до жиру. Да и держать в ней нечего — пряников нет, сахара тоже.

— Зачем тогда не всю потолкли?

— Старые люди говорят, что надо не всю. И обязательно не свою, а купить или украсть... Толкут намелко... а после пьют в вине.

— Пьют? Стекло?

— А и что? Припекнет — и мочу пить будешь. От чахотки только моча и помогает.

— Тогда продай и второй кусок. Себе валенки купишь. Сама босая ходишь!

— Больше ни одна баба не спрашивает. Спасибо, хоть эта-то купила.

— А председательша зачем будет пить?

— Да от бородавок...

— Ага, а вы вчера шептались про ребеночка... Откуда же у нее бородавки-то? Она лягух в руки не берет, а бородавки только от лягух. Сроду бородавок у ей не бывало, а ты говоришь...

— Ну, мала еще все-то знать. Иди, отдохни. Вон товарка твоя Маня как раз бежит. Смотри — надолго не убегай...

— Я скоро, — обещает Лидка и летит навстречу Мане.

У Мани (дразнят ее «Белый Глаз») отец воевал. В большом двухэтажном доме еще зимой их было девятеро. Лидка Мане завидовала даже — такая семья! Да вот мать у Мани умерла. К весне осталось восьмеро. А сейчас четверо... Самого младшего, Шурку, унесла в половодье по Тоболу льдина — так и не нашли его. Старшую, шестнадцатилетнюю Катьку, посадили в тюрьму — украла у соседей овцу. Соседи овцы хватились, нашли. А чего там и искать-то было, когда овца чуть не на всю деревню истошно блеяла, а Катька, та и сама громче овцы голосила. Катьку побили и сдали в милицию. Двух младших отвезли в детдом, а старшие, все мальчишки, разбрелись на заработки — кто на подхват к маслозаводу прибился, кто в колхоз. Главой поредевшей семьи стал тощий и злой подросток Мишка — он подался в подпаски. Хозяйкой дома осталась Маня, остроносенькая, с тусклыми серыми косичками. Маня плохо видела на один глаз, но зато хорошо бегала, быстрее Лидки. Может, потому, что некому было заставлять ее ноги мыть.

— Ты чего, Мань? — остановилась Лидка перед подружкой.

— Колька сказал, что ты теперь у нас атаман. Вот я и бегу тебе докладать, что ухожу в самоволку — мне надо мыть полы.

— А он чего?

— Он говорит — ты умеешь рисовать планы наскоков, а он не умеет. Гордый, а тебе уступил.

— Так он же старший?

— Ну и что? Он сам сказал, мы ж его не снимали. Велел тебе передать. «Я, говорит, Лидку уважаю».

А и чего такого? Лидка и сама давно знает, что смелее Кольки. Раньше она его слушалась — кого же было еще слушаться-то? Он почти на целый год старше. А потом она стала рисовать планы походов в яму за огородами, в ту, что густо поросла полынным вереском: там живут в застоялой рясной воде головастики. Да и на болото — за корнями камышей, и на луга в заречье она тоже всех верней дорогу находила. Рисовала планы чужих огородов с наилучшими к ним вылазками. Все и признали, что с планами-то намного интересней, и само собой получилось, что все стали слушаться Лидку. Может, Кольке и обидно, так ить он не дурак же, сам понял все как надо.