— И-иэх, расскажи, да расскажи, бродяга, а чей ты р-родом, да откуда ты-ы?.. — Неожиданно прижал ладонью струны. — А кто из вас, мальчики, тайгу нюхал?
— Чё ее нюхать-то? Пусть медведи нюхают. Вот Кузьмич наш на Кремле звезду устанавливал — это да! — сказал Вова.
— Нет ли у вас на стройке того пацана, что полетел на Марс? — спросил парень.
— Не слыхал о таком.
— Жаль, о нем писали в газете...
— Да ну?! — притворно удивился Вова.
— Точно!
— Ну ты, пацан, замри! — бросил кривоногий Якупову.
— Га-ад! — задохнулся Вова.
— Вот что, парень, а сам ты на что годен? — повернувшись резко, вместе со стулом, спросил Виктор.
— Выйдем, покажу.
Виктор давнул ему рукой на плечо, и тот недоуменно притиснулся к спинке стула.
— А еще, кроме «выйдем», что? — спокойно спросил Виктор.
— Пойдем, Виктор, погуляем, — встал Вова. — Вот это мы тебя встретили. И чего они приперлись?
— Чепуха, Вова. Пойдем-ка действительно погуляем, — сказал Виктор.
Спустились и пошли по вечерним улицам к парку.
— Знаешь, Вова, еще после войны здесь был лес, мшары, болота, а вот сейчас уже огромный город. Когда я уезжал отсюда, этих улиц еще не было. Была барачная улица Социалистическая. «Улица любви». И был парк. Мы бегали на танцплощадку. Давно это было...
Зубакина еще не допускали на высоту, хотя он и был дипломированным сварщиком. До переэкзаменовки оставалась неделя, а пока он работал внизу.
— Ты что делаешь? — спросил Зубакин своего напарника, сидящего на корточках перед опрокинутым мятым ведром.
— Познаю истину. Вчера в парке на мою красивую физику опустился кулак. Во-от такой! Вроде твоего! — ответил Женька, растирая что-то на ведре в синей бумажке. — Во, Кузьмич принес, говорит, золотое средство от синяков — бодяга. У тебя зеркальца нет?
— Женька! — гулко, весело разнеслось сверху. — Кончай пудриться. Давай резак.
У Женьки нежное овальное лицо с темным пушком над губой, глаза карие, ласковые.
Женька вскочил, поймал конец брошенной веревки и, оглядевшись по сторонам, погрозил кулаком:
— Слушай, ты, Феня! Выключи приемник...
«Феня» — ни кто другой, как Вова Якупов, — выразительно махал руками, стоя на краю фермы.
— Ах, аюшки! — по-старушечьи взвизгнул с высоты Якупов. — Да я с таким синякатым не пойду сегодня в кино. И вообще, в партком побегу, нажалуюсь на тебя, паршивца, всю жисть мою исковеркал, измял, разлюбил... — Вова, дурачась, кокетливо изогнулся, придерживая воображаемые концы косынки.
В пролете от стены до стены качался гомерический хохот.
— Давай, давай, спустишься, я тут тебя пообнимаю... — пообещал Женька.
С конца пролета, размахивая кулаком над седой головой, появился прораб. Хохот усилился и тотчас сник.
— Куда вы меня загоните, циркачи, анчихристы проклятые? — взмолился прораб. — Куда, а? Где Куличков? Где эта светлая личность стройки? Цирк, цирк расплодили! В парткоме слышно, как вы тут хохмочки откалываете. Якупов, Якупов, ах, укуси тебя черт за ногу! Немедленно привяжись! Слышишь, что я говорю?
— Слышу, Кузьмич, да я к вам и к этим стальным кружевам сердцем привязан, а не токмо этой цепью. Да мы за вас, Кузьмич, головой вниз, да мы...
— Ох и гад же ты, Якупов! — похвалил прораб, потом разулыбался беззубым ртом, добродушно махнул рукой, повернулся и ушел. Вверху прокатился скромный смешок.
— Как прораб? — спросил Зубакин у Женьки.
— Ничего, парень свой. Тут легенда ходит, как он никогда в жизни не привязывался, ходил, словно по канату, по семидесятимиллиметровому уголку на фермах. А однажды с какого-то горя наклюкался так, что лег на балку, обхватил ее и отключился. Вся стройка сбежалась, когда его снимали краном. А еще он сам рассказывал, как в молодости влюбился. Однажды ему надо было обрезать балку, так он сел на этот конец балки и обрезал... Ну и упал с десятиметровой высоты. Приземлился лучше космонавта, прямо-таки сел в коробку с раствором. Правда, штаны лопнули. Зато сейчас его любимая жена ябедничает ходит, будто он на молодушек заглядывается. Прямо жалко, как унижает нашего прораба...
— А что это вы Якупова все Вова да Вова?
— А как же его звать, если он в паспорте — Якупов Вова, и все. Детдомовец.
— Тебя из-за девчонки побили?
— Ну и что?
— Женька, принимай бачок, давай электроды, — попросил сверху Вова.
— А лимонадику тебе не надо? — съязвил Женька.
— Не откажусь, давай!
Женька взял ведро, положил в него пачку электродов и бутылку лимонада, привязал к веревке, на которой Якупов спустил бачок.
— Вира! — пронзительно свистнул Женька.
С противоположного конца фермы сыпались голубые искры.
— Слушай, Витя, что у тебя на руках такие рубцы? — спросил Женька, укладывая нарезанный уголок в пакет.
— Я не помню, Женя, или медведь, или собака чуть-чуть погрызли.
— Ясно! Это там?..
— Ничего тебе еще не ясно, котенок!
— Что я, маленький? — обиделся Женька.
— Я вот большой, да мне ничего в жизни не ясно.
— Не хочешь, не рассказывай. Я же не настаиваю. Пойдем вон лучше кронштейны перетаскаем. Ты идешь с нами в кино?
— Нет. Как-нибудь в другой раз.
— Чего так?
— Надо с матерью повидаться.
— Разве у тебя здесь живет мать?
— Жила.
Женька пристально глянул на Виктора и ничего не понял. Запел:
— От Махачкалы до Баку, до Баку волны плавают на боку, на боку...
В обеденный перерыв в тени у сцены на агитплощадке поели холодных беляшей с кефиром. Якупов взобрался на сцену, прошелся «умирающим лебедем».
— Давай лезгинку!
— Нет. Хотите, буду читать стихи?
— Давай!
Якупов снял желтую каску, брякнул цепью на шее, возвел скошенные, с наплывшими веками татарские глаза в небо:
— А вот:
Айда, голубарь, пошевеливай, трогай,
Коняга, мой конь вороной.
Все люди, как люди, поедут дорогой,
А мы пронесем стороной...
А вот еще:
Дни-мальчишки, вы ушли, хорошие,
Мне оставили одни слова.
Я за это рыженькую лошадь
В губы мягкие расцеловал...
— Знаешь, Витя, эх и здорово он читает! — вздохнул Женька. — Степью запахло. Ветром. Ускакать бы. Давай залезем на крышу. Видок — ахнешь! И ветер!
— Айда!
Якупов перестал читать стихи, сел на край сцены, спустил ноги. Клим и Илья лежали в тени на земле и задумчиво разглядывали в спокойном голубом небе росчерк реактивного самолета.
После работы, переодевшись, ребята пошли к трамвайной остановке, а Зубакин свернул к месту своего бывшего домика.
Постоял. Посидел у берез. Медленно встал, снял с розовой метелки кипрея паутинку шлаковаты и тихо побрел за забор, в степь.
7
Зубакин шагал по дороге, ссохшейся, потрескавшейся от жары, с двумя укатанными до гладкости колеями, шагал мимо картофельного поля справа и пшеничного — слева, шагал за своей длинной тенью, щурясь от ослепительных вспышек стекла на дороге.
Хотелось верить, что все это было не с ним, Зубакиным, а с кем-то другим. «Но ведь было, было! — лихорадочно и зло говорил он себе. — А теперь надо жить, работать, забыть».
Ему было очень трудно не вспоминать о прошлом. Оно шло за ним тенью, и он не мог от него убежать.
Его много раз обманывали. И на третьем году он не вынес жизни в колонии и бежал. Бежал один, северной тайгой, в тонкой фуфайке на фланелевую рубаху, в ботинках, подбитых покрышкой от колес. Новые выманил вор Сурепов. Сурепов сказал ему:
— Махнем? Хочешь, я отрублю ногу за твои ботинки?
Зубакин не поверил. Отрубить ногу? Надо быть сумасшедшим. Ударились по рукам. Сурепов рубанул топором по ноге, обмотанной тряпьем. Кусок тряпки отвалился. У него не было ступни. Но слово — закон! Дал слово — снимай! Со стен барака (они перестилали пол) от хохота осыпалась штукатурка. А утром следующего дня дневальный закричал:
— Эй, Зубакин, что за бардак на постели?
Виктор подбежал, глянул.
— Гражданин дневальный, мои на мне. — И заорал: — Чьи штаны, гады, сволочи? Сейчас выкину...
Из умывальной выскочил сосед с верхних нар, Гришка Стамбульян. Он каждое утро обтирался холодной водой.
— Витка, Витка, это мой брук! Пуст сыдыт там!
И снова от хохота в бараке осыпалась штукатурка. Через два дня Зубакин бежал. Он бежал и знал, что за ним пойдут в погоню и чем это могло кончиться.
А вышло все не так.
Когда бригадир послал в инструменталку заменить пилу, ему вдруг повезло испытать судьбу — отошел охранник. Зубакин отпрыгнул в пихтовый стланик, затаился, спрятал в кусты пилу. Потом, пригибаясь и петляя, побежал.
Под рубахой в тряпице был килограмм хлеба, два по триста он сэкономил от своих обедов, а за четыреста отдал перочинный ножичек, который нашел за зоной и хранил в подошве ботинка. У него там же был еще один, заточенный из ножовочного полотна, узенький, без ручки. Подошвы толстые, прочные. Правда, ботинки старые, и он не знал, на сколько их хватит.
Через завалы бежать было трудно. Все чаще проваливался в трухлявые стволы поваленных деревьев. Но силы было еще много, он это знал и радовался. А самое главное, он считал, что делает все правильно, и что там все страхи перед мошкой, топями да болотами по сравнению с неволей! Он пройдет все топи — выдержит, а там будь что будет, зато он никогда уже не потащит парашу, и никакой бригадир не унизит, не заорет: «Эй ты, такой-сякой, подай обувку», и эта опротивевшая лагерная жизнь канет из памяти. «Господи, свобода!» Он скоро устал и позволил себе отдышаться, сбавил бег на шажистый ход, расстегнул фуфайку.
Свет не пробивался в этот сумрачный лес с редкими облишаенными березками. Лишь высоко-высоко у верхушек могучих елей и пихт пробивался синий свет.
Надо было выбрать верный ориентир на юг. Он знал одно: все деревья тянутся ветвями к солнцу, к югу. А как определить здесь в глушняке — где юг? Но он верил, что выйдет. Полагался на свою интуицию. Хватятся его только вечером, на поверке перед зоной, и поэтому часов пять можно бежать и бежать без опаски. Неожиданно вылетел на осыпчивый берег ручейка и увидел, что лес здесь редеет, начинают попадаться кедрачи, пламенеющая рябина, кусты кислицы. Зачерпнул пригоршню обжигающей воды — заломило зубы. У ног на прозрачной неглубокой водице, над серыми чистыми камушками, тихо крутилась