ветка брусничника с единственной белобокой ягодой. Зубакин потянулся за ней, откусил, размял по нёбу, запил и перепрыгнул ручей. Из рябинника с тонким, тревожным писком выпорхнули рябчики. Виктор обошел по белесому мху коряжистый кедр, царапающий верхушкой низкое небо, осмотрел расположение ветвей и снова побежал на юг. Сейчас бежать стало легче, пошел полосой буйный молодняк да грибы, грибы и еще диковинные цветы, которых он не знал. Разноцветными платками мелькали на зелени поляны брусники, от брусники оставались красные следы — так она здесь буйно росла, голубела голубица — таежный виноград, оранжевела на кочках морошка. Ягоды его не манили, он только удивлялся каждый раз, как природа наделила землю, все южные и тропические фрукты здесь заменяла ягода. И вовсе бы не должны расти на гольцах грибы, да растут так, что хоть коси, — еда оленей, зверья.
Он узнал прошлогодние вырубки, за которыми опять начнется дремучая тайга.
Иногда приостанавливался, таил дыхание, прислушивался.
Вскоре он почувствовал боль в боку. «Ничего, это от свободы, от радости, — думал он, продолжая бежать. — Сколько я пробежал? Километров пять? Чудило, это же капля в море! А сколько впереди?» Он еще не задумывался, что там, впереди. Но успокаивал себя: «Ничего. Трава есть, ишь вымахала, половина ее съедобна. — На ходу сорвал стебель борщевика, погрыз. — Ягода есть. Грибы есть». Где-то в глубине души он надеялся встретить настоящих людей — геологов. Расскажет им о себе и робко попросит: «Не выдавайте меня, братцы?» А геологи — люди же — поймут, накормят, дадут одежку, и он спокойно побежит дальше, домой, к матери. А если... Нет, не надо думать об этом «если». Жили же раньше скрытники по глухоманным таежным углам России. Неожиданно им овладела тревога. Но он подавил в себе это чувство, решив в случае необходимости тоже навсегда уйти от людей. Вспомнил, как говорил следователю и на суде одно и то же:
— Я виновным себя не считаю. Не виновен я, не виноват.
И бледное бесстрастное лицо судьи с огромными карими глазами, сухими и дальними.
— А кто же виноват, Зубакин? Человека-то нет. Кто вернет ему жизнь, а матери сына? Вы об этом подумали? — спрашивал судья.
— Я не знал, что так выйдет! Я не хотел убивать! Он сам на меня с ножом... Я не хотел...
А потом: встать, суд идет! И приговор — десять лет. И крик матери...
Пришла ночь. Он не остановился на ночлег. Все бежал по настороженной, притихшей тайге, запинался, падал в холодный лишайник, вставал и снова шел, разнимая перед лицом ветки.
Страха не было.
Он не удержался и съел половину хлеба. Вскоре начал редеть лес... Но появился впереди туман. Пошел кочкарник. Под ногами захлюпало. Чуть дальше зыбуче закачалась почва.
Туман стлался низко, и там, за ним, как показалось Виктору, снова был лес. В небе над кажущимся лесом стояло мутное пятно луны, и до рассвета было еще далеко.
Зубакин оглянулся назад, в темень, и опешил. Шагах в десяти стоял, покачиваясь, медведь. Не раздумывая, Зубакин кинулся бежать. Первая рыхлая кочка, вторая, третья, и вдруг провалился. Ноги обняло что-то теплое, плотное. Сбросил фуфайку. Он остервенело бился, сгребая все вокруг себя до тех пор, пока не понял, что вонючая, булькающая жижа — уже по грудь ему — топь. В глазах потемнело. Вот она, страшная таежная топь! Дотянулся до кочки, ухватился за траву и закричал — тягуче, пронзительно. Кричал долго и страшно, а потом вслушивался в ласковую, теплую тишину, не видную, но суетливую жизнь болотных букашек и снова кричал.
Жить хотелось.
Темнота и туман медленно таяли.
Наконец Зубакин увидел сквозь полчища мошки и разбуженных комаров темные, зловещие оконца зыбун-воды с ряской поверху, а на берегу, откуда он бежал, плотные камыши и пушицу да вместо медведя в сверкающей росе молодую кудрявую пихточку.
Он снова долго кричал. Потом затих.
Взошло солнце. Где-то отдаленно закричали гуси. Вовсе рядом пискнула какая-то птаха. По руке прополз усатый суетливый жучок.
Мир жил.
Зубакин закрыл измученные мошкой глаза. Ненадолго страх обвял. «Мама, прости меня. За все прости. Я — скотина. Но не мог я иначе...» И стал ждать смерти.
Тепло из тела ушло. Уходили и силы.
И когда сквозь сетку мошки, комарья он как в тумане увидел у пихточки огромную серую овчарку с розовым, горячим языком, не удивился. «Вот она, смерть! Как долго она подбиралась! А сейчас она меня будет мучить, и я задохнусь в этой каше. Боже, если ты есть, скажи ей, пусть она не мучит меня. Пусть укусит скорее. И все».
И собака, виляя хвостом, повизгивая, попятилась.
Тотчас же за ней вырос проводник — солдат. Он оторопело замер и тоже попятился.
— Фу, черт!
Снял фуражку, прижмурился, помял мальчишеское веснушчатое лицо и встряхнул головой. Медленно, боязливо открыл круглые голубые глаза.
— Фу, черт!
Потом разглядел, заметался. Снял с груди автомат, повесил на пихточку, отстегнул поводок с ошейника собаки, но понял, что коротковата, и побежал к лесу. Словно назло, не оказалось поблизости бурелома. Стал ломать зеленый чахлый тальник, лапник, накидав до первой кочки, осторожно прошел, устоял на ней.
— Эй, друг, уснул?
Зубакин с трудом поднял опухшие веки и снова не удивился.
— Уснул, спрашиваю? Ах, ты живой! — обрадовался. — Ну, молодец! Ты чего ж сюда перся, маму родную встретить? А ну, не шевелись! — Солдат хмурил брови, но лицо было растерянное: вот сейчас на глазах у него трясина проглотит человека. Пусть заключенного, преступника-беглеца, но человека же. Каких-то шесть, семь метров!
Под ногами солдата закачалась кочка. Начала оседать. Он кинулся назад.
— Слушай, я тебя очень прошу, пристрели ты меня. Ну что тебе стоит! Я — мразь и подонок... Ну?! — попросил Зубакин, сжимая отекшими руками спасительный пучок земли и травы. — И не лезь ко мне... — Глухо добавил: — Пропадешь!
— Дурак ты, братец! Потерпи чуть-чуть... Я счас. — Обернулся и ласково добавил: — Потерпи...
Он ломал и ломал ветки. И беспомощно говорил себе: «Мохов, неужели ты не спасешь, Мохов? Какой ты, к черту, солдат, Мохов?»
Большие сучья пружинили, не ломались. Он охапками таскал мелочь, кидал их все дальше и дальше, а после, разгорячившись, прикладом автомата начал сшибать крупные ветки и устилать ими топь. Собака совалась под ноги. «На место, Рекс!» — кричал он и видел, что у человека видна еще черная голова, над которой серой тучей вились мириады гнуса. В отчаянии он дал очередь из автомата по стволу пихточки. Еле сломал ее и осторожно пошел на топь, держа деревце наперевес. Неожиданно для себя привязал к ней поводок.
— А теперь слушай... Да не таращи ты глаза, крест те в душу! Заикой сделаешь... Слышишь, сейчас тихонечко отцепись от кочки одной рукой и лови... Да не трепыхайся ты, черт! Утонешь! Ну!.. Хватай! Во, молодец! Тихо, тихо, поедем... Не дрыгайся, говорю, паразит, кы-ык счас врежу!.. — грозился солдат, будто в самом деле мог этак небрежно подойти и врезать. Стал медленно тянуть. И вдруг опало сердце — поехал навстречу беглецу вместе с ветками. — Стоп! — дико крикнул. — Хватайся за кочку! — Сам провалился по пояс. И, падая на спину, на спасительную дорожку из веток, выпустил пихточку. — Рекс! Рекс!
Собака ухватила зубами за гимнастерку, заупиралась, поволокла. Выцарапался. Выполз.
— Умница, Рекс!
Поднялся на ноги и — в лес. «Ну не-ет, Мохов, эта вонючая пучина — зола. Лишь бы он там удержался».
И потом, когда, провалившись еще несколько раз, он выволок Зубакина, почти бесчувственного, хлебнувшего тины, сам, грязный с головы до ног, сияя зубами и белесым чубчиком, пошел вьюном:
— Ас-са, гоп, ча-ча. Уф!.. — С маху сел в траву, ухватив горсть грязи, прилепил себе на макушку. — Вот тебе, вот тебе! — показал болоту кукиш.
«Господи, дите!» — натянуто улыбаясь и отплевываясь, подумал Зубакин и сам, еще не сознавая того, потянулся душой к дитю этому.
— Слышь, можно я сяду? — поднял голову Виктор.
— Очухался! Да ты полежи, отдохни...
Зубакин повернулся на живот, уткнул голову в жесткую траву под руки. Дернулись плечи.
— Ты это брось, брось, паря! Мужик, поди. «Ну и преступничек! Глаза беспомощные, как у телка».
— Так это я... Пройдет.
Виктор успокоился, сел, опустил руки меж ног, задрал голову и медленно обвел взглядом низкое небо со слоистыми белыми облаками, плывущими под синевой, под небогатым таежным солнцем, на болото, на желто-зеленую, манящую полежать, обман-траву и темный развод в ней, где все еще булькали со дна пузыри и зловеще, громко лопались, на спокойно лежащую овчарку у автомата и на себя...
Выпростал из штанов прильнувшую к телу рубаху и выгреб хлеб, превратившийся в грязную кашу. Не пригодился. Он старательно отводил от своего спасителя угрюмые, все еще шальные с испуга глаза.
— Эх, счас бы пополоскаться в тепленькой водице! — вздохнул солдат и сделал стойку на руках. Человек радовался своей удаче, ахал, трепал собаку и пытался даже залезть на сухостойную пихту, чтоб увидеть даль болота.
— Слышь, как звать-то тебя? — осмелился спросить Зубакин.
— Дед Иван Мохов был, отец Иван Мохов, ну и я тож, — плюхнулся плашмя рядом. — А ты — Зубакин?
— Виктор.
— Ну и лады, Витька, значит. Откуда?
— Челябинский.
— Гли-ко — родня! Я курганский. Слыхал Шумиху? Вот я оттеляшний. Ах, черт, хорошо! На, закури, — протянул сигарету. — Значит, мы с тобой земляки.
У Зубакина затряслись руки и мелко, нехорошо задрожали губы. Затянулся. Пошло, покатилось по каждой жилочке. Сладко заныло сердце. Много ли человеку надо!
— А все эти болота, Витька, — зола, — убежденно сказал Мохов. — Жить надо! Радоваться! Людей любить!.. Осенью я домой! У меня там, — приподнял на вершок от земли грязную маленькую руку, — во, Танька бегает. Два годика. Ух, наобнимаемся! Дела-а!.. Ну ты как? Топать сможешь? Надо бы ключ или ручей найти, а то всех зверят в тайге распугаем. Как черти! Х-ха-ха! Я как увидел тебя в этой пучине, чуть заикаться не стал. Чумазый. Глазищи — во! — показал. — Голова черная. Ну, думаю, плохи мои дела — чокнулся. Еле отошел... Страшно было?