Белая шляпа Бляйшица — страница 26 из 34

А досказать уж совсем мало осталось. Прямой наследник Хаммурапи, Хеопсенков, остался единственным — ещё не унесённым Сивушным Ветром — чадом вдовы. Всех остальных Сивушный Ветер унёс гораздо дальше, чем местный вытрезвитель: там, в занебесье, на прозрачных лугах, среди эфирно-фестончатых асфоделий, они, наверно, и посейчас предаются мечтаниям исключительно о чекушке. (Чекушка… Мне этот термин не нравится: гибрид совхозной чушки со свинообразной супругой чекиста. Лучше так: мечтаниям о Подруге Белоголовой.) И вот вдова Хаммурапи потребовала быстрейшей передислокации единственного чада поближе к себе, в город Л.

Начались поиски обмена.

Долго ли, коротко ли, обмен нашёлся. Дело в том, что в гнусном микрорайоне — как раз недалеко от блочно-щелястого хеопсенковского жилья — ютилась другая безутешная мать и вдова, чей единственный сынок, Федя, по нестранному совпадению, с завидной целеустремленностью разрушал свою печень и поджелудочную железу в городе Л. И она тоже потребовала скорейшего возвращения блудного чада — к себе, в город К. Таким образом матери-вдовы, в эквиваленте один к одному, успешно обменялись алкоголиками — всё равно как верховные чины разведки обмениваются провалившими свои миссии резидентами.

И, следовательно, блудный Федя, обсохнув от вод высокомерной Невы, где он чуть было не утоп с бодуна, опустил наконец свои ладони в Великую Русскую реку, а высокородный наследник Хаммурапи, Хеопсенков, припал воспалённой губой к своему «чаёчку» уже на берегу державной Невы. То есть: Федя въехал в трёхкомнатную захолустную коробку Хеопсенкова, а Хеопсенков, с моей мамашей и мной на привязи, — в ленинградскую комнатёшку Феди. Комнатёшка та была в коммуналке, зато сама коммуналка — в доме с кариатидами, а дом с кариатидами — в городе Л.! Иными словами: в спасительной близости к вменяемым скандинавам.

И я снова стала питерской девочкой.

Волшебное превращение.

Короче, up and down[4].

Точнее — down and up.

Но и тот, питерский «up», оказался только трамплином.

Живу в Иерусалиме.

Важное уточнение: конечно, теоретически, в Иерусалим можно было бы попасть и из города К. Но это было бы, пожалуй, сугубо технической (формальной) транспортировкой тела. И, честно говоря, вряд ли бы такая транспортировка состоялась. Потому что бренное тело изначально тяготеет к разложению, а в городах типа К. для этого созданы исключительно благоприятные условия. Прибавим сюда и замечательные катализаторы, гуманно ускоряющие мотанье пожизненного срока в населённых пунктах типа К., из которых, за вычетом всего двух городов империи, Л. и М., и посейчас состоит энигматическое русско-египетское пространство.

Поэтому если тело, с целью транспортировки в цивилизованные пределы, и выдернуть из повального свинства, затхлости, жижи и слизи, даже если слизь эту и жижу с него соскрести, то под кожей… то есть в душе… ну, это понятно. Тут необходим не только санпропускник, но строжайший карантинный пункт.

Вот именно в таких функциях и выступил для меня город Л. (Хотя это, конечно, немалое ёрничество — говорить о его «функциях». Люблю его безоглядно, безнадёжно и, видимо, безвозвратно.)

…Живу в Иерусалиме.

Пишу и говорю на иврите, прилично владею французским, английским, шведским.

Мой нынешний муж, выходец из Англии, — крупный учёный в области молекулярной химии.

Сын с женой испанкой живёт в Стокгольме. У них своя переводческая фирма. Трое детей. Мой старший внук — лингвист, учится в Оксфорде.

Дочь — известная оперная певица, живет в Париже. Её муж, бельгиец, — дирижёр симфонического оркестра, в молодости увлекался джазом.

Спасибо Гагарину.


2003

Maassluis West

Nederland

Наталья РивкинаДавид

«Не будь таким упрямым», — шепчет ветер. Стрекозы, осмелев, садятся ему на лицо. Песок и камни. Солнце, склоняясь к горам, жадно пьет из реки. Уже к началу лета остается только пересохшее русло. Даже не верится, что где-то за этой пустыней лежит море. «Не будь таким упрямым», — шутит ветер. Город теперь не виден за горами. Виноградники, узкие улочки, женщины болтают о том о сем. И вода. Прозрачная ледяная вода. Воспоминание сгущается островком прохлады. И вдруг шумно срывается. И улетает, оставляя лишь запах солнца и бабушкиной пудры, безвозвратно просыпаной на ковер, пока взрослые о чем-то громко спорят во дворе. Кто сказал, что до моря не дойти.

Время неотвратимо близится к обеду. Давид Бернштейн, человек в высшей степени почтенный, выходит из гаража. Два часа пополудни. Лужи искрятся на солнце. Давид в пижамных полосатых штанах и стоптанных домашних туфлях. Он бережно несет банку вишневого компота. Воскресенье. Из кухни оглушительно пахнет пирожками и сладко-кислым мясом.

Жена Давида, Мусенька Бернштейн, терпеливо ждет во дворе. На Мусеньке рыжая шуба, в которой несколько поколений женщин семейства Бернштейн ходят кормить курочек. Зима. Рядом с Мусенькой замер Гришка, Давидов племянник. Гришка держит в каждой руке по свежему яйцу и задумчиво жует соленый огурец. Давид Бернштейн осторожно несет банку вишневого компота. Время, хвала Богу, неотвратимо приближается к обеду.

И тут происходит нечто невозможное. Давид Бернштейн, школьный учитель, человек в высшей степени почтенный. А так оно у Бернштейнов заведено уже не одно поколение. Прадед Давида, и дед, и отец были школьными учителями, все люди воспитанные и деликатные. Об этом каждый может осведомиться в городской управе. Их имена вписаны в книгу почетных граждан города. В воскресенье, второго января, в два часа пополудни, Давид Бернштейн подходит вплотную к своему племяннику Гришке, несчастному сироте сорока двух лет. Давид заглядывает в печальные Гришкины глаза и говорит, что он, Гришка, бездельник и негодяй, украл у любимого дяди все гвозди. И даже не говорит. Давид Бернштейн, почетный гражданин города, за всю жизнь так ни на кого и не повысивший голос, заорал: «Ты украл все мои гвозди». И добавил еще кое-что, отчего Гришка выронил яйца, а Мусенька инстинктивно схватилась за сердце. Мусенька никогда не видела мужа в таком состоянии. От неожиданности она решительно не знала, что предпринять. Просто привычно прижала руки к сердцу, жест, который несколько поколений Бернштейнов останавливал от неразумных поступков. Даже Бореньку, непутевого сына, вон сколько раз останавливал. Всякий раз, как этот негодяй решал удрать из дома. В руках чемоданчик со стихами и чистенькими рубашками, два билета на поезд, на вокзале воздушная гимнасточка ждет, волнуется, поглядывает на маленькие часики. И вся она такая миленькая, тоненькая. Любимая. Тихонечко, на цыпочках. По коридору, по коридору, через кухоньку бегом, тетка Фрида и не заметит, она борщ варит, ни до того ей, через садик, всегда счастливый Артабас хвостом виляет на прощание, через двор. И тут, у калитки. Мама. Руками за сердце схватилась. В глазах боль, боль. И ведь поворачивал. А на пороге уже Соня, несчастная жена Боренькина, губы дрожат, груди колышутся от возмущения, четверо ревущих рыжих толстунов висят на юбке, пятого она несет под сердцем. И ведь возвращался. Закрывал глаза и через двор, через садик, всегда счастливый Артабас приветственно хвостом виляет, через кухоньку, тетка Фрида и не заметит.

Только второго января, в воскресенье, ничто не могло остановить Давида Бернштейна. Что такое ему привиделось в гараже между кадкой квашеной капусты и бутылью машинного масла, но в два часа пополудни Давид Бернштейн, ни разу в жизни не позволивший себе взорваться, дал крепкую затрещину единственному сыну Бореньке, назвал несчастную жену его Соню стервой, треснул кулаком по столу и потребовал, чтобы Фрида, родная его сестра, убиралась ко всем чертям со своими бульончиками и драничками. После чего Давид гордо прошествовал через двор мимо онемевшей Мусеньки, прижимавшей руки к сердцу, и заперся в курятнике. Куры, в смятении, квохтали и били крыльями. Артабас с диким лаем носился по садику. «Браво, папа», — сказал Боренька и тут же получил еще одну затрещину, на этот раз от Сони. Тетка Фрида громко рыдала на кухоньке. Видя такую страшную неразбериху, маленький Изенька укусил за ухо Аркадика. Аркадик, не разобравшись, дал тумака Шмулику. Шмулик толкнул Доника. Доник упал и разбил нос. Несчастная Соня спешно растаскивала рыжих толстунов по разным углам, где они дружно ревели, размазывая сопли кулачками. На крики начали собираться соседи.

Первой явилась тетя Зина. Потому что жила ближе всех, следующий дом в переулке. Потому что была старше Давида Бернштейна на три дня и семь месяцев, о чем Зина никогда не забывала. Потому что была лучшей подругой Мусеньки Бернштейн. И хотя они каждое лето жестоко спорили, кому все таки принадлежат сливы с дерева, растущего во дворе Зины и падающие на огород Бернштейнов, осенью их дружба возрождалась как ни в чем не бывало. В одиннадцать лет Давидка Бернштейн был безумно влюблен в красавицу Зиночку. Он писал ей страстные стихи и тут же рвал, боясь, что отец застанет его за столь постыдным занятием. Зиночка догадывалась о любви Давидки. Но она, конечно же, не могла отдать свое сердце мальчику, который не ест мороженое, потому что у него больное горло, не лазит воровать груши к директору школы Сигизмунду Шутцу и отвратительно краснеет, когда Хана целует в губы своего жениха Мотьку. Зиночке, конечно же, нужен был кто-то другой. Этим другим стал Ося, двоюродный брат Давида Бернштейна, хулиган и поэт. Зина полюбила его за страстные стихи, которые он ей посвящал. Теперь Зиночка торговала газировкой в городском парке и пользовалась огромным авторитетом в переулке.

Тетя Зина, в клетчатом фланелевом халате, мохеровом платке и резиновых сапогах, решительно прошла через двор и толкнула дверь курятника. Дверь не поддалась. Давид Бернштейн опирался на нее с другой стороны.

— Эй, Давид, — строго сказала тетя Зина, — бросай свои глупости и выходи.

В ответ ни звука.